– И что же, разве они не пользовались транспортом? – спросил студент.
   – Транспортом-то пользовались, – ответил Директор. – Но на этом хозяйственная польза и кончалась.
   У цветочков и пейзажей тот существенный изъян, что это блага даровые, подчеркнул Директор. Любовь к природе не загружает фабрик заказами. И решено было отменить любовь к природе – во всяком случае, у низших каст; отменить, но так, чтобы загрузка транспорта не снизилась. Оставалось существенно важным, чтобы за город ездили по-прежнему, хоть и питая отвращение к природе. Требовалось лишь подыскать более разумную с хозяйственной точки зрения причину для пользования транспортом, чем простая тяга к цветочкам и пейзажам. И причина была подыскана.
   – Мы прививаем массам нелюбовь к природе. Но одновременно мы внедряем в них любовь к загородным видам спорта. Причем именно к таким, где необходимо сложное оборудование. Чтобы не только транспорт был загружен, но и фабрики спортивного инвентаря. Вот из чего проистекает связь цветов с электрошоком, – закруглил мысль Директор.
   – Понятно, – произнес студент и смолк в безмолвном восхищении.
   Пауза; откашлянувшись, Директор заговорил опять:
   – В давние времена, еще до успения господа нашего Форда, жил был мальчик по имени Рувим Рабинович. Родители Рувима говорили по-польски. – Директор приостановился. – Полагаю, вам известно, что такое «польский»?
   – Это язык, мертвый язык.
   – Как и французский, и как немецкий, – заторопился другой студент выказать свои познания.
   – А «родители»? – вопросил Директор.
   Неловкое молчание. Иные из студентов покраснели. Они еще не научились проводить существенное, но зачастую весьма тонкое различие между непристойностями и строго научной терминологией. Наконец один набрался храбрости и поднял руку.
   – Люди были раньше… – Он замялся; щеки его залила краска. – Были, значит, живородящими.
   – Совершенно верно. – Директор одобрительно кивнул.
   – И когда у них дети раскупоривались…
   – Рождались, – поправил Директор.
   – Тогда, значит, они становились родителями, то есть не дети, конечно, а те, у кого… – Бедный юноша смутился окончательно.
   – Короче, – резюмировал Директор, – родителями назывались отец и мать.
   Гулко упали (трах! тарах!) в сконфуженную тишину эти ругательства, а в данном случае – научные термины.
   – Мать, – повторил Директор громко, закрепляя термин, и, откинувшись в кресле, веско сказал: – Факты это неприятные, согласен. Но большинство исторических фактов принадлежит к разряду неприятных. Однако вернемся к Рувиму. Как-то вечером отец и мать (трах! тарах!) забыли выключить в комнате у Рувима радиоприемник. А вы должны помнить, что тогда, в эпоху грубого живородящего размножения, детей растили их родители, а не государственные воспитательные центры.
   Мальчик спал, а в это время неожиданно в эфире зазвучала передача из Лондона; и на следующее утро, к изумлению его отца и матери (те из юнцов, что посмелей, отважились поднять глаза, перемигнуться, ухмыльнуться), проснувшийся Рувимчик слово в слово повторил переданную по радио длинную беседу Джорджа Бернарда Шоу. («Этот старинный писатель-чудак – один из весьма немногих литераторов, чьим произведениям было позволено дойти до нас».) По преданию, довольно достоверному, в тот вечер темой беседы была его, Шоу, гениальность. Рувимовы отец и мать (перемигиванье, тайные смешки) ни слова, конечно, не поняли и, вообразив, что их ребенок сошел с ума, позвали врача. К счастью, тот понимал по-английски, распознал текст вчерашней радиобеседы, уразумел важность случившегося и послал сообщение в медицинский журнал.
   – Так открыли принцип гипнопедии, то есть обучения во сне. – Директор сделал внушительную паузу.
   Открыть-то открыли; но много, много еще лет минуло, прежде чем нашли этому принципу полезное применение.
   – Происшествие с Рувимом случилось всего лишь через двадцать три года после того, как господь наш Форд выпустил на автомобильный рынок первую модель «Т»
[21]. – При сих словах Директор перекрестил себе живот знаком Т, и все студенты набожно последовали его примеру. – Но прошло еще…
   Карандаши с бешеной быстротой бегали по бумаге. «Гипнопедия впервые официально применена в 214 г. э. Ф. Почему не раньше? По двум причинам. 1)…»
   – Эти ранние экспериментаторы, – говорил Директор, – действовали в ложном направлении. Они полагали, что гипнопедию можно сделать средством образования…

 
   (Малыш, спящий на правом боку; правая рука свесилась с кроватки. Из репродуктора, из сетчатого круглого отверстия, звучит тихий голос:
   – Нил – самая длинная река в Африке и вторая по длине среди рек земного шара. Хотя Нил и короче Миссисипи – Миссури, но он стоит на первом месте по протяженности бассейна, раскинувшегося на 35 градусов с юга на север…
   Утром, когда малыш завтракает, его спрашивают:
   – Томми, а какая река в Африке длиннее всех, ты таешь?
   – Нет, – мотает головой Томми.
   – Но разве ты не помнишь, как начинается: «Нил – самая…»?
   – «Нил-самая-длинная-река-в-Африке-и-вторая-по-длине-среди-рек-земного-шара. – Слова льются потоком – Хотя Нил-и-короче…»
   – Так какая же река длиннее всех в Африке?
   Глаза мальчугана ясны и пусты.
   – Не знаю.
   – А как же Нил?
   – «Нил-самая-длинная-река-в-Африке-и-вторая…»
   – Ну, так какая же река длинней всех, а, Томми?
   Томми разражается слезами.
   – Не знаю, – ревет он.)

 
   Этот горестный рев обескураживал ранних исследователей, подчеркнул Директор. Эксперименты прекратились. Были оставлены попытки дать детям во сне понятие о длине Нила. И правильно сделали, что бросили эти попытки. Нельзя усвоить науку без понимания, без вникания в смысл.
   – Но вот если бы они занялись нравственным воспитанием, – говорил Директор, ведя студентов к двери, а те продолжали поспешно записывать и на ходу, и пока поднимались в лифте. – Вот нравственное-то воспитание никогда, ни в коем случае не должно основываться на понимании.
   – Тише… Тише… – зашелестел репродуктор, когда они вышли из лифта на пятнадцатом этаже, и шелестенье это сопровождало их по коридорам, неустанно исходя из раструба репродукторов, размещенных через равные промежутки. Студенты и даже сам Директор невольно пошли на цыпочках. Все они, конечно, были альфы; но и у альф рефлексы выработаны неплохо. «Тише… Тише…» – весь пятнадцатый этаж шелестел этим категорическим императивом.
   Пройдя на цыпочках шагов сто, Директор осторожно открыл дверь. Они вошли и оказались в сумраке зашторенного спального зала. У стены стояли в ряд восемьдесят кроваток. Слышалось легкое, ровное дыхание и некий непрерывный бормоток, точно слабенькие голоса журчали в отдалении.
   Навстречу вошедшим встала воспитательница и застыла навытяжку перед Директором.
   – Какой проводите урок? – спросил он.
   – Первые сорок минут были уделены началам секса, – ответила она. – А теперь переключила на основы кастового самосознания.
   Директор медленно пошел вдоль шеренги кроваток. Восемьдесят мальчиков и девочек тихо дышали, разрумянившись от сна. Из-под каждой подушки тек шепот. Директор остановился и, нагнувшись над кроваткой, вслушался.
   – Основы, говорите вы, кастового самосознания? Дадим-ка чуть погромче, через рупор.
   В конце зала, на стене укреплен был громкоговоритель. Директор подошел, включил его.
   – …ходят в зеленом, – с полуфразы начал тихий, но очень отчетливый голос, – а дельты в хаки. Нет, нет, не хочу я играть с детьми-дельтами. А эпсилоны еще хуже. Они вовсе глупые, ни читать, ни писать не умеют. Да еще ходят в черном, а это такой гадкий цвет. Как хорошо, что я бета.
   Дети-альфы ходят в сером. У альф работа гораздо трудней, чем у нас, потому что альфы страшно умные. Прямо чудесно, что я бета, что у нас работа легче. И мы гораздо лучше гамм и дельт. Гаммы глупые. Они ходят в зеленом, а дельты в хаки. Нет, нет, не хочу я играть с детьми-дельтами. А эпсилоны еще хуже. Они вовсе глупые, ни…
   Директор нажал выключатель. Голос умолк. Остался только его призрак – слабый шепот, по-прежнему идущий из-под восьмидесяти подушек.
   – До подъема им повторят это еще разочков сорок или пятьдесят, затем снова в четверг и в субботу. Трижды в неделю по сто двадцать раз в продолжение тридцати месяцев. После чего они перейдут к другому, усложненному уроку.
   Розы и электрошок, дельты в хаки и струя чесночной вони – эта связь уже нерасторжимо закреплена, прежде чем ребенок научился говорить. Но бессловесное внедрение рефлексов действует грубо, огульно; с помощью его нельзя сформировать более тонкие и сложные шаблоны поведения. Для этой цели требуются слова, но вдумывания не нужно. Короче, требуется гипнопедия.
   – Величайшая нравоучительная сила всех времен, готовящая к жизни в обществе.
   Студенты записали это изречение в блокноты. Прямехонько из мудрых уст.
   Директор опять включил рупор.
   – …страшно умные, – работал тихий, задушевный, неутомимый голос. – Прямо чудесно, что я бета, что у нас…
   Словно это падает вода, капля за каплей, а ведь вода способна проточить самый твердый гранит, или, вернее, словно капает жидкий сургуч, и капли налипают, обволакивают и пропитывают, покуда бывший камень весь не обратится в ало-восковой комок.
   – Покуда, наконец, все сознание ребенка не заполнится тем, что внушил голос, и то, что внушено, не станет в сумме своей сознанием ребенка. И не только ребенка, а и взрослого – на всю жизнь. Мозг рассуждающий, желающий, решающий – весь насквозь будет состоять из того, что внушено. Внушено нами! – воскликнул Директор торжествуя. – Внушено Государством! – Он ударил рукой по столику. – И, следовательно…
   Шум заставил его обернуться.
   – О господи Форде! – произнес он сокрушенно. – Надо же, детей перебудил.



Глава третья


   За зданием, в парке, было время игр. Под теплым июньским солнцем шестьсот-семьсот голеньких мальчиков и девочек бегали со звонким криком по газонам, играли в мяч или же уединялись по двое и по трое, присев и примолкнув в цветущих кустах. Благоухали розы, два соловья распевали в ветвях, кукушка куковала среди лип, слегка сбиваясь с тона. В воздухе плавало дремотное жужжанье пчел и вертопланов.
   Директор со студентами постояли, понаблюдали, как детвора играет в центробежную лапту. Десятка два детей окружали башенку из хромистой стали. Мяч, закинутый на верхнюю ее площадку, скатывался внутрь и попадал на быстро вертящийся диск, так что мяч выбрасывало с силой через одно из многих отверстий в цилиндрическом корпусе башни, а дети, вставшие кружком, ловили.
   – Странно, – размышлял вслух Директор, когда пошли дальше, – странно подумать, что даже при господе нашем Форде для большинства игр еще не требовалось ничего, кроме одного-двух мячей да нескольких клюшек или там сетки. Какая это была глупость – допускать игры, пусть и замысловатые, но нимало не способствующие росту потребления. Дикая глупость. Теперь же главноуправители не разрешают никакой новой игры, не удостоверясь прежде, что для нее необходимо, по крайней мере, столько же спортивного инвентаря, как для самой сложной из уже допущенных игр… Что за очаровательная парочка, – указал он вдруг рукой.
   В траве на лужайке среди древовидного вереска двое детей – мальчик лет семи и девочка примерно годом старше – очень сосредоточенно, со всей серьезностью ученых, углубившихся в научный поиск, играли в примитивную сексуальную игру.
   – Очаровательно, очаровательно! – повторил сентиментально Директор.
   – Очаровательно, – вежливо поддакнули юнцы. Но в улыбке их сквозило снисходительное презрение. Сами лишь недавно оставив позади подобные детские забавы, они не могли теперь смотреть на это иначе, как свысока. Очаровательно? Да просто малыши балуются, и больше ничего. Возня младенческая.
   – Я всегда вспоминаю, – продолжал Директор тем же слащавым тоном, но тут послышался громкий плач.
   Из соседних кустов вышла няня, ведя за руку плачущего мальчугана. Следом семенила встревоженная девочка.
   – Что случилось? – спросил Директор.
   Няня пожала плечами.
   – Ничего особенного, – ответила она. – Просто этот мальчик не слишком охотно участвует в обычной эротической игре. Я уже и раньше замечала. А сегодня опять. Расплакался вот…
   – Ей-форду, – встрепенулась девочка, – я ничего такого нехорошего ему не делала. Ей-форду.
   – Ну, конечно же, милая, – успокоила ее няня. – И теперь, – продолжала она, обращаясь к Директору, – веду его к помощнику старшего психолога, чтобы проверить, нет ли каких ненормальностей.
   – Правильно, ведите, – одобрил Директор, и няня направилась дальше со своим по-прежнему ревущим питомцем. – А ты останься в саду, деточка. Как тебя зовут?
   – Полли Троцкая.
   – Превосходнейшее имя, – похвалил Директор. – Беги-ка, поищи себе другого напарничка.
   Девочка вприпрыжку побежала прочь и скрылась в кустарнике.
   – Прелестная малютка, – молвил Директор, глядя ей вслед, затем, повернувшись к студентам, сказал: – То, что я вам сообщу сейчас, возможно, прозвучит как небылица. Но для непривычного уха факты исторического прошлого в большинстве звучат как небылица.
   И он сообщил им поразительную вещь. В течение долгих столетий до эры Форда и даже потом еще на протяжении нескольких поколений эротические игры детей считались чем-то ненормальным (взрыв смеха) и, мало того, аморальным («Да что вы!») и были поэтому под строгим запретом.
   Студенты слушали изумленно и недоверчиво. Неужели бедным малышам не позволяли забавляться? Да как же так?
   – Даже подросткам не позволяли, – продолжал Директор, – даже юношам, как вы…
   – Быть того не может!
   – И они, за исключением гомосексуализма и самоуслаждения, практикуемых украдкой и урывками, не имели ровно ничего.
   – Ни-че-го?
   – Да, в большинстве случаев ничего – до двадцатилетнего возраста.
   – Двадцатилетнего? – хором ахнули студенты, не веря своим ушам.
   – Двадцатилетнего, а то и дольше. Я ведь говорил вам, что историческая правда прозвучит как небылица.
   – И к чему же это вело? – спросили студенты. – Что же получалось в результате?
   – Результаты были ужасающие, – неожиданно вступил в разговор звучный бас.
   Они оглянулись. Сбоку стоял незнакомый черноволосый человек, среднего роста, горбоносый, с сочными красными губами, с глазами очень проницательными и темными.
   – Ужасающие, – повторил он.
   Директор, присевший было на одну из каучуково-стальных скамей, удобно размещенных там и сям по парку, вскочил при виде незнакомца и ринулся к нему, широко распахнув руки, скаля все свои зубы, шумно ликуя.
   – Главноуправитель! Какая радостная неожиданность! Представьте себе, юноши, сам Главноуправитель, Его Фордейшество Мустафа Монд!

 
   Во всех четырех тысячах зал и комнат Центра четыре тысячи электрических часов одновременно пробили четыре. Зазвучали из репродукторов бесплотные голоса:
   – Главная дневная смена кончена. Заступает вторая дневная. Главная дневная смена…
   В лифте, поднимаясь к раздевальням, Генри Фостер и помощник главного Предопределителя подчеркнуто повернулись спиной к Бернарду Марксу, специалисту из отдела психологии, – отстранились от человечка со скверной репутацией.
   Глухой рокот и гул машин по-прежнему колебал вишнево-сумрачную тишь эмбрионария. Смены могут приходить и уходить, одно лицо волчаночного цвета сменяться другим, но величаво и безостановочно ползут вперед конвейерные ленты, груженные будущими людьми.
   Ленайна Краун упругим шагом пошла к выходу.

 
   Его Фордейшество Мустафа Монд! Глаза дружно приветствующих студентов чуть не выскакивали из орбит. Мустафа Монд! Постоянный Главноуправитель Западной Европы! Один из десяти Главноуправителей мира. Один из Десяти, а запросто сел на скамью рядом с Директором – и посидит, побудет с ними, побеседует… да, да, они услышат слова из фордейших уст. Считай, из самих уст господних.
   Двое детишек, бурых от загара, как вареные креветки, явились из зарослей, поглядели большими, удивленными глазами и вернулись в кусты к прежним играм.
   – Все вы помните, – сказал Главноуправитель своим звучным басом, – все вы, я думаю, помните прекрасное и вдохновенное изречение господа нашего Форда: «История – сплошная чушь». История, – повторил он, не спеша, – сплошная чушь.
   Он сделал сметающий жест, словно невидимой метелкой смахнул горсть пыли, и пыль та была Ур Халдейский и Хараппа, смел древние паутинки, и то были Фивы, Вавилон, Кносс, Микены. Ширк, ширк метелочкой, – и где ты, Одиссей, где Иов, где Юпитер, Гаутама, Иисус? Ширк!– и прочь полетели крупинки античного праха, именуемые Афинами и Римом, Иерусалимом и Средним царством
[22]. Ширк! – и пусто место, где была Италия. Ширк! – сметены соборы; ширк, ширк! – прощай, «Король Лир» и Паскалевы «Мысли». Прощайте, «Страсти»
[23], ау, «Реквием»; прощай, симфония; ширк! ширк!..

 
   – Летишь вечером в ощущалку, Генри? – спросил помощник Предопределителя. – Я слышал, сегодня в «Альгамбре» первоклассная новая лента. Там любовная сцена есть на медвежьей шкуре, говорят, изумительная. Воспроизведен каждый медвежий волосок. Потрясающие осязательные эффекты.

 
   – Потому-то вам и не преподают историю, – продолжал Главноуправитель. – Но теперь пришло время…
   Директор взглянул на него обеспокоенно. Ходят ведь странные слухи о старых запрещенных книгах, спрятанных у Монда в кабинете, в сейфе. Поэзия, библии всякие – Форд знает что.
   Мустафа Монд заметил этот беспокойный взгляд, и уголки его красных губ иронически дернулись.
   – Не тревожьтесь, Директор, – сказал он с легкой насмешкой, – они не развратятся от моей беседы.
   Директор устыженно промолчал.

 
   Презирающих тебя сам встречай презрением. На лице Бернарда застыла надменная улыбка. Медвежий волосок – вот что они ценят.
   – Обязательно слетаю, – сказал Генри Фостер.

 
   Мустафа Монд подался вперед, к слушателям, потряс поднятым пальцем.
   – Вообразите только, – произнес он таким тоном, что у юнцов под ложечкой похолодело, задрожало. – Попытайтесь вообразить, что это означало – иметь живородящую мать.
   Опять это непристойное слово. Но теперь ни у кого на лице не мелькнуло и тени улыбки.
   – Попытайтесь лишь представить, что означало «жить в семье».
   Студенты попытались, но видно было, что без всякого успеха.
   – А известно ли вам, что такое было «родной дом»?
   – Нет, – покачали они головой.

 
   Из своего сумрачно-вишневого подземелья Ленайна Краун взлетела в лифте на семнадцатый этаж и, выйдя там, повернула направо, прошла длинный коридор, открыла дверь с табличкой «ЖЕНСКАЯ РАЗДЕВАЛЬНАЯ» и окунулась в шум, гомон, хаос рук, грудей и женского белья. Потоки горячей воды с плеском вливались в сотню ванн, с бульканьем выливались. Все восемьдесят вибровакуумных массажных аппаратов трудились, гудя и шипя, разминая, сосуще массируя тугие загорелые тела восьмидесяти превосходных экземпляров женской особи, наперебой галдящих. Из автомата синтетической музыки звучала сольная трель суперкорнета.
   – Привет, Фанни, – поздоровалась Ленайна с молоденькой своей соседкой по шкафчику.
   Фанни работала в Укупорочном зале; фамилия ее была тоже Краун. Но поскольку на два миллиарда жителей планеты приходилось всего десять тысяч имен и фамилий, это совпадение не столь уж поражало.
   Ленайна четырежды дернула книзу свои застежки-молнии: на курточке, справа и слева на брюках (быстрым движением обеих рук) и на комбилифчике. Сняв одежду, она в чулках и туфлях пошла к ванным кабинам.

 
   Родной, родимый дом – в комнатенках его, как сельди в бочке, обитатели: мужчина, периодически рожающая женщина и разновозрастный сброд мальчишек и девчонок. Духота, теснота; настоящая тюрьма, притом антисанитарная, темень, болезни, вонь.
   (Главноуправитель рисовал эту тюрьму так живо, что один студент, повпечатлительнее прочих, побледнел и его чуть не стошнило).

 
   Ленайна вышла из ванны, обтерлась насухо, взялась за длинный свисающий со стены шланг, приставила дульце к груди, точно собираясь застрелиться, и нажала гашетку. Струя подогретого воздуха обдула ее тончайшей тальковою пудрой. Восемь особых краников предусмотрено было над раковиной – восемь разных одеколонов и духов. Она отвернула третий слева, надушилась «Шипром» и с туфлями в руке направилась из кабины к освободившемуся виброваку.

 
   А в духовном смысле родной дом был так же мерзок и грязен, как в физическом. Психологически это была мусорная яма, кроличья нора, жарко нагретая взаимным трением стиснутых в ней жизней, смердящая душевными переживаниями. Какая душная психологическая близость, какие опасные, дикие, смрадные взаимоотношения между членами семейной группы! Как помешанная, тряслась мать над своими детьми (своими! родными!) – ни дать ни взять как кошка над котятами, но кошка, умеющая говорить, умеющая повторять без устали: «Моя детка, моя крохотка». «О, моя детка, как он проголодался, прильнул к груди, о, эти ручонки, эта невыразимо сладостная мука! А вот и уснула моя крохотка, уснула моя детка, и на губах белеет пузырик молока. Спит мой родной…»
   – Да, – покивал головой Мустафа Монд, – вас недаром дрожь берет.

 
   – С кем развлекаешься сегодня вечером?
   – Ни с кем.
   Ленайна удивленно подняла брови.
   – В последнее время я как-то не так себя чувствую, – объяснила Фанни. – Доктор Уотс прописал мне курс псевдобеременности.
   – Но, милая, тебе всего только девятнадцать. А первая псевдобеременность не обязательна до двадцати одного года.
   – Знаю, милочка. Но некоторым полезно начать раньше. Мне доктор Уотс говорил, что таким, как я, брюнеткам с широким тазом следует пройти первую псевдобеременность уже в семнадцать лет. Так что я не на два года раньше времени, а уже с опозданием на два года.
   Открыв дверцу своего шкафчика, Фанни указала на верхнюю полку, уставленную коробочками и флаконами.
   – «Сироп желтого тела, – стала Ленайна читать этикетки вслух – Оварин, свежесть гарантируется; годен до 1 августа 632 г. э. Ф. Экстракт молочной железы; принимать три раза в день перед едой, разведя в небольшом количестве воды. Плацентин; по 5 миллилитров через каждые два дня внутривенно…» Брр! – поежилась Ленайна. – Ненавижу внутривенные.
   – И я их тоже не люблю. Но раз они полезны…
   Фанни была девушка чрезвычайно благоразумная.

 
   Господь наш Форд – или Фрейд, как он по неисповедимой некой причине именовал себя, трактуя о психологических проблемах, – господь наш Фрейд первый раскрыл гибельные опасности семейной жизни. Мир кишел отцами – а значит, страданиями; кишел матерями – а значит, извращениями всех сортов, от садизма до целомудрия; кишел братьями, сестрами, дядьями, тетками – кишел помешательствами и самоубийствами.
   – А в то же время у самоанских дикарей, на некоторых островах близ берегов Новой Гвинеи…
   Тропическим солнцем, словно горячим медом, облиты нагие тела детей, резвящихся и обнимающихся без разбора среди цветущей зелени. А дом для них – любая из двадцати хижин, крытых пальмовыми листьями. На островах Тробриан зачатие приписывали духам предков; об отцовстве, об отцах там не было и речи.
   – Крайности, – отметил Главноуправитель, – сходятся. Ибо так и задумано было, чтобы они сходились.

 
   – Доктор Уэллс сказал, что трехмесячный курс псевдобеременности поднимет тонус, оздоровит меня на три-четыре года.
   – Что ж, если так, – сказала Ленайна. – Но, Фанни, выходит, ты целых три месяца не должна будешь…
   – Ну что ты, милая. Всего неделю две, не больше. Я проведу сегодня вечер в клубе, за музыкальным бриджем. А ты, конечно, полетишь развлекаться?
   Ленайна кивнула.
   – С кем сегодня?
   – С Генри Фостером.
   – Опять? – сказала Фанни с удивленно нахмуренным выражением, не идущим к ее круглому, как луна, добродушному лицу. – Неужели ты до сих пор все с Генри Фостером? – укорила она огорченно.

 
   Отцы и матери, братья и сестры. Но были еще и мужья, жены, возлюбленные. Было еще единобрачие и романтическая любовь.
   – Впрочем, вам эти слова, вероятно, ничего не говорят, – сказал Мустафа Монд.
   – «Ничего», – помотали головами студенты.
   Семья, единобрачие, любовная романтика. Повсюду исключительность и замкнутость, сосредоточенность влечения на одном предмете; порыв и энергия направлены в узкое русло.
   – А ведь каждый принадлежит всем остальным, – привел Мустафа гипнопедическую пословицу.
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента