Хаксли Олдос
Остров

ГЛАВА ПЕРВАЯ

   — Внимание, — раздался голос, тонкий и гнусавый, будто гобой заговорил. — Внимание, — прозвучало вновь с той же монотонностью.
   Уилл Фарнеби, простертый, как мертвец, в сухой листве, со спутанными волосами и грязным лицом в кровоподтеках, в разодранной, испачканной одежде, неожиданно вздрогнул и проснулся. Молли звала его. Пора вставать, одеваться. Необходимо успеть на службу.
   — Спасибо, дорогая, — сказал он и сел. Острая боль пронзила правое колено; болели спина, руки, голова.
   — Внимание, — настойчиво требовал голос, не меняя тона. Опершись на локоть, Уилл осмотрелся и с удивлением увидел не серые обои и желтые занавески своей лондонской спальни, но лесную поляну, длинные тени деревьев и косые лучи утреннего солнца. «"Внимание»? Почему она говорит: «Внимание»?»
   — Внимание. Внимание, — Голос не умолкал, чужой и бесстрастный.
   — Молли? — переспросил Уилл. — Молли?
   Имя это словно бы приоткрыло оконце в его памяти. Внезапно вернулось чувство вины, засосало под ложечкой, и он ощутил запах формальдегида, увидел проворную сиделку, торопящуюся впереди него по коридору с зелеными стенами, и услышал четкое шуршание ее накрахмаленного халата. «Пятьдесят пятая», — сказала сиделка, остановилась и толкнула белую дверь. Уилл вошел: там, на высокой белой кровати, была Молли, Бинты закрывали ей пол-лица; открытый рот зиял, будто яма.
   — Молли, — позвал он надтреснутым голосом, — Молли…— Теперь он готов был плакать, заклинать. — Моя дорогая!..
   Она не откликнулась; только хриплое дыхание вырвалось из зияющего рта, — частое, неглубокое…
   — Дорогая моя, дорогая… Вдруг ее рука, в руке Уилла, ожила на миг и вновь замерла.
   — Это я, — сказал он. — Я, Уилл…
   Пальцы опять шевельнулись. Медленно — наверное, это стоило огромных усилий — они согнулись, сжали ему руку и снова безжизненно застыли.
   — Внимание, — позвал странный голос. — Внимание. Несчастный случай, поторопился убедить себя Уилл.
   Мокрая дорога, машину занесло на белую полосу. Подобные происшествия не редкость. Не сам ли он сообщал в газетах о десятках аварий. «Мать и трое детей погибли при лобовом столкновении…» Но не в этом дело, нет. Было так: она спросила — правда ли, между ними все кончено, и он ответил — да. Менее чем через час после этого позорного ответа (Молли сразу же ушла, и как нарочно лил дождь) ее доставили, умирающую, в больницу.
   Уилл не смотрел на Молли, когда она уходила. Не смел смотреть. Вновь увидеть это бледное, страдающее лицо было выше его сил. Молли поднялась со стула и медленно вышла из комнаты; вышла из его жизни. Отчего он не окликнул ее, не попросил прощения, не заверил, что по-прежнему любит? Но любил ли он ее когда-нибудь? В сотый раз говорящий гобой призвал ко вниманию. Да, любил ли он ее?
   — До свидания, Уилл, — вспомнил он ее прощальные слова. Ведь это она сказала ему — тихо, из глубины сердца: — Я все еще люблю тебя, Уилл, несмотря ни на что.
   Дверь квартиры закрылась за ней почти беззвучно. Сухой щелчок замка, и она ушла.
   Уилл бросился к входной двери, распахнул ее и услышал удаляющиеся вниз по лестнице шаги. Слабый аромат духов таял в воздухе, будто призрак после первого крика петуха. Уилл закрыл дверь, вернулся в серо-желтую спальню и посмотрел в окно. Вскоре он увидел, как Молли прошла по тротуару и села в машину. Заскрежетал стартер — еще и еще раз, и наконец заработал мотор. Почему Уилл не открыл окно? «Молли! МоллиОстановись!» — казалось, он слышал свой голос, и все же окно оставалось закрытым. Машина тронулась и свернула за угол; улица опустела. Опоздал. Хвала Господу, опоздал! — повторил кто-то насмешливо и развязно. Да, слава Богу! И вновь с ощущением вины засосало под ложечкой. Он виноват, его гложет раскаяние — и все же, как это ни чудовищно, Уилл чувствовал радость. Некто подлый, похотливый, безжалостный, чужой и ненавистный — но разве это не он сам? — радуется, что теперь ничто не помешает исполнению его желаний. А желает он вот чего: вдыхать аромат других духов и ощущать тепло и упругость более юного тела.
   — Внимание! — напомнил гобой. Да, внимание. К мускусной спальне Бэбз с землянично-розовым альковом и двумя окнами, выходящими на Чаринг Кросс Роуд, в которые всю ночь, с противоположной стороны улицы, светило мерцающее пламя огромной рекламы джина Портера. Джин озарялся царственным пурпуром — и на десять секунд альков превращался в Сак-ре-Кер; дивные десять секунд лицо Бэбз пылало рядом с его лицом — огненное, как серафим, и словно преображенное пламенем любви. Затем наступала глубокая тьма. Один, два, три, четыре… Господи, если бы так длилось вечно! Но неизбежно на счет «десять» электронные часы открывали новый мир — мир смерти и Вселенского Ужаса, ибо освещение теперь было зеленым, и на десять секунд розовеющий альков превращался в могилу с тленом, да и тело Бэбз на ложе приобретало трупный оттенок — мертвец, гальванизированный приступом посмертной эпилепсии. Когда джин Портера рекламировался в зеленом цвете, трудно было забывать о том, что случилось. Оставалось только зажмурить глаза и как можно глубже нырять в другой мир — мир чувственности, погружаться неистово и увлеченно в странные безумства, от которых Молли — Молли («Внимание») в бинтах, Молли в склизкой могиле на Хайгетском кладбище (да, на Хайгетском кладбище — вот почему надо было закрывать глаза всякий раз, когда зеленоватый свет придавал трупный оттенок наготе Бэбз) — всегда была далека. Да и не только Молли. Мысленным взором он увидел и свою мать — бледную, как камея, с лицом, одухотворенным перенесенными муками, и руками, изуродованными артритом, А позади нее — стоящую за креслом-каталкой располневшую, дрожащую, как студень, сестрицу Мод, обуреваемую чувствами, которые так и не получили своего выхода в супружеской любви.
   — Как ты мог, Уилл?
   — Да, как ты мог! — слезливо отозвалась Мод вибрирующим контральто.
   Ему нечего ответить. Нечего ответить, ведь что бы он ни сказал этим мученицам — матери с ее несчастным браком, сестре с ее набожной любовью к родителям, они навряд ли поймут. Ибо ответ можно выразить только в точных до неприличия словах, непозволительно откровенных. Почему он так поступил? Да потому, что такова была насущная необходимость… потому что Бэбз, видите ли, имела, в физическом смысле, некоторые преимущества, и в определенные моменты делала то, чего Молли и вообразить не могла. После долгого молчания странный голос вновь принялся повторять:
   — Внимание. Внимание.
   Внимание к Молли, внимание к Мод и матушке, внимание к Бэбз. Внезапно иное воспоминание возникло из туманной путаницы. Новый гость под сенью землянично-розового алькова, и тело его владелицы, содрогающееся в экстазе от новых ласк. Чувство вины и сосание под ложечкой сменились болью в сердце, стало трудно дышать.
   — Внимание,
   Голос прозвучал ближе, откуда-то справа. Уилл повернул голову и попытался приподняться, но рука, на которую он оперся, задрожала, ослабла, и он опять повалился в листву. Он слишком устал, чтобы и дальше предаваться воспоминаниям, и потому лежал, глядя сквозь полуприкрытые веки на непостижимый мир вокруг. Где он, и почему он здесь? Хотя какое это имеет значение? Боль, непреодолимая слабость — вот что теперь важнее всего. И все же, если посмотреть на все глазами исследователя…
   Например, дерево, под которым он сейчас почему-то лежит, с огромным серым стволом и шатром ветвей в пятнах солнечного света, — наверное, это бук. Но в таком случае (Уилл был восхищен своей логичностью) — в таком случае, почему у него настолько мощная, очевидно вечнозеленая листва? И почему он растет, опираясь на корни, располагающиеся над землей? И эти несуразные одеревенелые подпорки, на которых держится псевдо-бук, — где бы они могли вписаться в картину? Вдруг ему припомнилась любимая из поэтических строк: «Ты спросишь: кто поддержит разум мой?» Ответ: сгустившаяся эктоплазма, ранний Дали. Что исключает Чилтерн. Бабочки порхали в маслянистой толще солнечного света. Отчего они так огромны, и крылышки их невообразимо голубые или бархатно-траурные, броско расцвеченные глазками и пятнами? Пурпур оттенен каштановым, изумруды, топазы, сапфиры припудрены серебром…
   — Внимание.
   — Кто здесь? — Уилл Фарнеби попытался спросить громко и внушительно, но послышался только жидкий, прерывистый хрип.
   Наступило долгое и, как ему показалось, угрожающее молчание. Из норы меж двумя корнями-подпорками выползла большая черная сороконожка и сразу же заторопилась прочь: пурпурный полк ее ножек пришел в движение, и насекомое исчезло в расселине, покрытой лишайником эктоплазмы.
   — Кто здесь? — снова прохрипел Уилл.
   Слева в кустах зашуршало, и вдруг, как игрушка из часов в детской, оттуда выскочила крупная черная птица, величиной с галку, — но стоит ли говорить, что это была не галка. Птица сложила крылья с белыми концами и, метнувшись через прогалину, опустилась на нижнюю ветку высохшего дерева, примерно в двадцати футах от Уилла, Клюв птицы был оранжевый, и под каждым глазом находилась желтая проплешина; сережки окантовывали голову птицы толстой складкой, напоминая парик. Птица вздернула голову и посмотрела на Уилла сначала правым, а потом левым глазом. Приоткрыв оранжевый клюв, она насвистела арию из десяти-двенадцати нот пентатонического лада, издала звук, напоминающий иканье, и, на мотив до-до-соль-до, пропела:
   — Здесь и теперь, друзья, здесь и теперь.
   Слова эти нажали на некий спусковой крючок: внезапно Уилл все вспомнил. Он находился на Пале, запретном острове, где не бывал еще ни один журналист. Сегодня, очевидно, второй день, с тех пор как он, самонадеянный глупец, в одиночку пустился в плавание из гавани Рендан-Лобо. Уилл вспомнил все: белый парус, выгибающийся на ветру, будто лепесток огромной магнолии, вода, шипящая у носа яхты, сверкание алмазов на гребнях волн, морская гладь, зеленоватая, как нефрит. А дальше к востоку, через пролив, — что за облака, что за чудеса скульптурной белизны над вулканами ПалыСидя за румпелем, Уилл, неожиданно для самого себя, запел в порыве невероятного, ничем не замутненного счастья.
   — «Трое, трое было соперников; двое, осталось двое белокожих, как лилия, одетых — о! — во все зеленое; а потом один — совсем один»…
   Вот и он был совершенно один. Один на огромном драгоценном камне морской пучины. …"И так будет всегда».
   И вдруг случилось то, о чем предупреждали опытные яхтсмены. Невесть откуда налетел черный шквал, и началось беснование ветра, ливня и волн…
   — Здесь и теперь, друзья, — пела птица, — здесь и теперь.
   Удивительно, что он оказался здесь, подумал Уилл, здесь, под деревьями, а не на дне пролива Палы, или, что еще хуже, разбившийся насмерть у подножия утесов. Но даже когда он, что было несомненным чудом, ухитрился провести свое тонущее судно через буруны и пристать к единственной отлогой полоске посреди многих миль неприступных скал, — даже тогда злоключения не закончились. Над Уиллом нависали утесы, но от бухты тянулось продолговатое ущелье, по которому, с уступа на уступ, пленчатыми водопадами сбегал ручей; там же, окруженные серыми известковыми стенами, росли деревья и кустарник.
   Шесть или семь сотен футов он карабкался в теннисных туфлях по камням, скользким от воды. И — о, Боже! — змеи!.. Черная змея обвилась вокруг ветки, за которую он хотел ухватиться. Несколько позже Уилл чуть было не шагнул на огромную черную гадину, свернувшуюся кольцами на самом краю уступа. Ужас следовал за ужасом. Увидев змею, Уилл вздрогнул, отдернул ногу — и потерял равновесие. В течение бесконечно долгого мига он, испытывая тошнотворный страх, с чудовищным сознанием конца балансировал на самом краю обрыва, и затем упал. Гибель, гибель, гибель. Услышав треск сучьев, Уилл понял, что запутался в ветвях невысокого дерева; лицо его исцарапалось, колено было ушиблено и кровоточило, и все же он остался жив. Вновь Уилл предпринял мучительное восхождение. Боль в колене была нестерпима, но он упорно продолжал подъем. Выбора у него не было. И затем свет стал меркнуть. Уилл карабкался во тьме, почти наугад, побуждаемый отчаянием.
   — Здесь и теперь, друзья, — повторяла птица.
   Но Уилл Фарнеби был не здесь и не теперь. Он был там, на скалах; он переживал ужасный миг падения. Сухая листва шуршала под ним; его била дрожь. Не в силах справиться с собой, Уилл дрожал всем телом.

ГЛАВА ВТОРАЯ

   Вдруг птица перестала скандировать и издала пронзительный визг.
   — Минах! — прозвучал звонкий человеческий голос, добавив еще несколько слов на незнакомом Уиллу языке.
   Послышался шорох шагов. Кто-то предупреждающе вскрикнул, и наступила тишина. Уилл открыл глаза и увидел двоих детей, изысканно-красивых, которые смотрели на него как зачарованные широко открытыми от изумления и ужаса глазами. Младший был крошечный мальчик лет пяти-шести, в зеленой набедренной повязке. Рядом с ним, держа на голове корзину с фруктами, стояла девочка лет десяти. На ней была длинная, едва ли не до лодыжек, красная юбка, но выше талии ничего не было надето. Кожа ее, озаренная солнцем, блестела будто медь, отливая розовым. Уилл смотрел на детей. Красота их была совершенна, изящество безупречно! Они походили на двух чистокровок. Крепыш с лицом херувима — таким был мальчик. Девочка была иного рода — с точеной фигуркой, узким, строгим личиком, обрамленным черными косами.
   Вновь раздался визг. Птица, сидя на высохшем дереве, будто на насесте, вертелась и так и сяк и потом ринулась вниз. Девочка, не сводя глаз с Уилла, протянула к ней руку. Птица забила крыльями, уселась, затрепыхалась, удерживая равновесие, и наконец, сложив крылья, принялась икать. Уилл смотрел не удивляясь. Теперь все возможно. Даже говорящие птицы, сидящие на пальце у ребенка. Уилл попытался улыбнуться, но губы все еще дрожали, и вместо дружеской улыбки получилась страшная гримаса. Мальчик спрятался за сестру.
   Птица прекратила икать и повторила слово, непонятное Уиллу: «Руна» — так, кажется? Нет, «Каруна». Да, точно: «Каруна».
   Подняв дрожащую руку, Уилл указал на круглую корзину с фруктами. Там были манго, бананы… Его пересохший рот увлажнился слюной.
   — Я голоден, — сказал он. Подумав, что в этих странных обстоятельствах его поймут лучше, если он будет изъясняться, как китайцы в мюзиклах, Уилл выдавил из себя:
   — Я осень голодзен.
   — Ты хочешь есть? — спросила девочка на безупречном английском.
   — Да, есть, — повторил он. — Есть.
   — Лети прочь, минах! — девочка тряхнула рукой. Птица, недовольно заверещав, вернулась на прежний насест.
   Подняв руки плавным, будто в танце, жестом, девочка сняла с головы корзину и поставила ее на землю. Выбрав банан, она с сочувствием, хотя и не без страха, предложила незнакомцу. Мальчик остерегающе вскрикнул и схватил сестру за юбку. Девочка, успокоив малыша, встала и, с безопасного расстояния, показала Уиллу банан.
   — Хочешь? — спросила она.
   Продолжая трястись, Уилл протянул руку. Девочка осторожно шагнула вперед — но вдруг замерла и, прищурившись, испытующе глянула на Уилла.
   — Скорее, — мучимый нетерпением, сказал он. Но девочка не торопилась. С опаской глядя на его ладонь, она наклонилась вперед и осторожно протянула руку.
   — Ради бога! — заклинал Уилл.
   — Ради бога? — с неожиданным интересом переспросила девочка. — Которого из них? Ведь богов так много.
   — Ради любого, кто тебе по нраву.
   — Мне ни один из них не нравится, — ответила девочка. — Я люблю только Сочувствующего.
   — Так прояви же сочувствие, — взмолился Уилл. — Дай мне этот банан. Настроение девочки переменилось.
   — Прости, — сказала она. Выпрямившись во весь рост, она стремительно шагнула вперед и вложила банан в его дрожащую руку.
   — Вот, — сказала она и отпрыгнула, словно крохотный зверек, избежавший ловушки.
   Мальчик громко засмеялся и захлопал в ладоши. Девочка обернулась к брату и сказала несколько слов на непонятном языке. Мальчик кивнул круглой головкой: «О'кей, босс», — и затрусил прочь, сквозь занавесь из голубых и зеленовато-желтых бабочек в лесную тень на противоположной стороне поляны.
   — Я велела Тому Кришне пойти и привести кого-нибудь, — пояснила девочка.
   Уилл доел банан и попросил еще один, а потом третий. Голод был утолен, проснулось любопытство.
   — Кто научил тебя так хорошо говорить по-английски? — спросил он.
   — Все говорят по-английски, — ответила девочка.
   — Все?
   — Да, если не по-паланезийски.
   Судя по всему, беседа не слишком ее занимала. Девочка отвернулась, взмахнула тонкой коричневой рукой и свистнула,
   — Здесь и теперь, друзья, — повторила птица, вспорхнула с ветки высохшего дерева и села ей на плечо. Девочка очистила банан, две трети дала Уиллу. А остальное — минаху.
   — Это твоя птица? — поинтересовался Уилл. Девочка покачала головой.
   — Минахи, как электричество, не принадлежат никому в отдельности.
   — Почему они говорят все это?
   — Потому что их научили, — терпеливо ответила она. «Вот так тупица!» — подразумевал ее тон.
   — Но почему именно это — «Внимание», «Здесь и теперь»?
   — Ну…— Девочка подыскивала ответ, чтобы объяснить очевидное этому взрослому недоумку. — Ведь мы постоянно забываем о таких вещах. Забываем внимательно относиться к тому, что вокруг. А это и значит пребывать здесь и теперь.
   — А минахи летают повсюду, напоминая нам эту истину, верно? Девочка кивнула. Да, разумеется. Они помолчали.
   — Как тебя зовут? — спросила девочка. Уилл представился.
   — А меня зовут Мэри Сароджини Макфэйл.
   — Макфэйл? — Это было просто невероятно.
   — Макфэйл, — подтвердила она.
   — А братца твоего зовут Том Кришна? Девочка кивнула.
   — Ну и ну, черт побери!
   — Ты добрался до Палы на самолете?
   — Нет, морем.
   — У тебя есть лодка?
   — Была.
   Уилл в воображении увидел волны, разбивающиеся о врезавшийся в отмель корпус, и услышал треск от удара.
   Девочка принялась расспрашивать, и Уилл рассказал ей все, что случилось, о том, как вдруг начался шторм и как удалось пристать к отлогому берегу, и об ужасах подъема на скалы — о змеях, о падении с обрыва… Вновь его стала бить дрожь — еще сильнее, чем прежде.
   Мэри Сароджини слушала внимательно, не вставляя замечаний. Когда его сбивчивый рассказ наконец завершился, девочка приблизилась, с птицей на плече, и опустилась подле него на колени.
   — Послушай, Уилл, — сказала она. — Давай-ка избавимся от этого. Говорила она со знанием дела, спокойно и властно.
   — Хотелось бы, но я не знаю как, — ответил Уилл, стуча зубами.
   — Как? — переспросила девочка, — Так, как это всегда делается. Расскажи мне еще раз о змеях и о том, как ты упал с обрыва. Уилл покачал головой.
   — Не хочу.
   — Конечно, не хочешь, — заметила она. — Но тебе обязательно надо это сделать. Послушай, что говорит минах.
   — Здесь и теперь, друзья, — продолжала увещевать птица. — Здесь и теперь, друзья.
   — А ты не сможешь быть здесь и теперь, пока не избавишься от змей. Говори.
   — Нет, не хочу, не хочу. — Он готов был разрыдаться.
   — Так ты никогда не освободишься от них. Они будут ползать у тебя в голове. И поделом тебе, — строго добавила Мэри Сароджини.
   Уилл попытался унять дрожь, но тело отказывалось повиноваться, Властвовал кто-то другой — злобный и жестокий, — подвергая Уилла унизительным мучениям.
   — Вспомни, как бывало, когда ты приходил к маме с ушибом или царапиной, — убеждала девочка. — Что говорила тебе мать? Мать брала его на руки, приговаривая:
   — Бедный малыш; бедный, бедный мой малыш.
   — И она так поступала? — Девочка была потрясена. — Но ведь это ужасно! Переживание загоняется вовнутрь! «Бедный малыш», — насмешливо повторила девочка. — Эти слова останутся с тобой. Вместе с несчастьем, о котором они будут напоминать.
   Уиллу Фарнеби нечего было ответить. Он лежал молча, сотрясаемый неукротимой дрожью.
   — Что ж, если не хочешь сам, я сделаю это за тебя. Слушай, Уилл: там была змея, большая, огромная змея, и ты едва не наступил на нее. Едва не наступил, и так испугался, что потерял равновесие и упал. Скажи теперь это сам — говори!
   — Я едва не наступил на нее, — послушно прошептал Уилл, — и потом я…— Он не мог продолжать. — Упал, — выдавил он наконец почти беззвучно.
   Все пережитое вернулось: тошнотворный страх, судорожное движение, падение с обрыва и жуткая мысль о том, что это конец.
   — Скажи снова.
   — Я едва не наступил на нее. И потом…— Уилл услышал собственный всхлип.
   — Хорошо, Уилл. Плачь — плачь!
   Всхлипы перешли в рыдания. Устыдившись, Уилл стиснул зубы, и рыдания прекратились.
   — Не сдерживайся! — воскликнула девочка. — Пусть это из тебя выйдет, если уж так получается. Вспомни змею, Уилл. Вспомни, как ты упал. Вновь раздались рыдания, и Уилл затрясся еще сильней, чем прежде.
   — А теперь опять повтори, что случилось.
   — Я видел ее глаза, видел, как она высовывает и снова втягивает язык.
   — Да, ты видел ее язык. А что случилось потом?
   — Потом я потерял равновесие и упал.
   — Повтори это снова, Уилл. Но он только всхлипывал.
   — Повтори, — настаивала девочка.
   — Я упал.
   — Снова. Слова эти раздирали ему душу, но он повторил:
   — Я упал.
   — Снова, Уилл. — Она была неумолима. — Снова.
   — Я упал, упал, упал.
   Всхлипы постепенно затихали. Говорить стало значительно легче, и воспоминания были уже не столь мучительны.
   — Я упал, — повторил он в сотый раз.
   — Но не расшибся.
   — Да, не расшибся, — согласился он.
   — Тогда к чему весь этот переполох?
   В голосе ее не было ни злорадства, ни насмешки, ни тени презрения. Она просто, без обиняков, спросила его, надеясь услышать такой же простой незамысловатый ответ.
   Верно, к чему этот переполох? Змея его не ужалила, он не сломал себе шею. К тому же, все это случилось вчера. А сегодня вокруг огромные бабочки, птица, призывающая к вниманию, и это странное дитя, которое рассуждает, как голландский дядюшка, хотя похоже на духа-вестника из неведомой мифологии, и, живя в пяти милях от экватора, носит фамилию Макфэйл. Уилл Фарнеби громко рассмеялся.
   Девочка захлопала в ладоши и тоже засмеялась. К ним присоединилась птица, которая разразилась демоническим хохотом, наполнившим поляну и эхом отражавшимся от деревьев; казалось, сама вселенная покатывалась со смеху, потешаясь над нелепой шуткой бытия.

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

   — Рад вашему веселью, — послышался вдруг чей-то низкий голос.
   Уилл Фарнеби обернулся: над ним, улыбаясь, склонился маленький сухощавый мужчина в европейском костюме, с черным саквояжем в руке. На вид ему было около шестидесяти. Густые седые волосы выбивались из-под широкополой соломенной шляпы, нос отличался внушительными размерами. Глаза казались невероятно голубыми на смуглом лице.
   — Дедушка! — воскликнула Мэри Сароджини. Незнакомец взглянул на девочку.
   — Что вас так рассмешило? — спросил он. Мэри Сароджини ответила не сразу, собираясь с мыслями.
   — Вчера он плыл в лодке, — сказала она. — Вдруг налетел шторм, и лодка разбилась. Он стал карабкаться по скалам, а там водятся змеи. Он испугался и сорвался вниз — но, к счастью, свалился на дерево. От испуга он очень сильно дрожал. Я дала ему бананов и заставила рассказывать — опять и опять. И тогда он понял. Что ничего особенного не случилось. Стоит ли волноваться, если все уже позади. Вот он и засмеялся, и я засмеялась тоже. И минах, слушая нас, стал хохотать.
   — Замечательно, — с одобрением заметил дедушка. — А теперь, — обратился он к Уиллу Фарнеби, — после того как оказана первая психологическая помощь, поглядим, что приключилось с бедным братом Ослом. Между прочим, меня зовут доктор Роберт Макфэйл. А вас?
   — Его зовут Уилл, — вмешалась девочка, прежде чем молодой человек успел ответить, — и фамилия его: Фар — что-то там такое.
   — Фарнеби, вернее говоря. Уильям Асквит Фарнеби. Вы уже, наверное, догадались, что мой отец был ревностным либералом. Даже когда напивался. То есть, особенно когда напивался.
   Уилл презрительно хохотнул. Смех его не вязался с тем ликующим, гомерическим весельем, которое переполняло его минуту назад.
   — Вы не любили своего отца? — озабоченно поинтересовалась Мэри Сароджини.
   — Не так горячо, как следовало бы, — ответил Уилл.
   — А попросту это значит, — пояснил доктор Макфэйл, — что он своего отца ненавидел. Там такое не редкость, — вскользь добавил он. Присев на корточки, доктор принялся расстегивать замки саквояжа.
   — Вы подданный нашей ЭКС-империи, верно? — бросил он через плечо.
   — Да, я родился в Блумсбери, — подтвердил Уилл,
   — Принадлежите к высшим слоям общества, но не аристократ и не военный.
   — Вы не ошиблись. Мой отец был адвокатом, писал статьи о политике. Разумеется, в свободное от употребления алкоголя время. Мать моя, как это ни странно, была дочерью архидиакона. Архидиакона, — повторил он и засмеялся тем же смехом, каким смеялся над тягой своего отца к спиртным напиткам.
   Доктор Макфэйл мельком взглянул на Уилла и вновь занялся своим саквояжем. — Когда вы так смеетесь, — заметил он с научной бесстрастностью, — ваше лицо становится крайне неприятным.
   Захваченный врасплох, Уилл попытался отшутиться, дабы скрыть свое замешательство.
   — На меня всегда смотреть противно.