Страница:
— Да, я вполне согласен. Но тебе придется объяснить мне, какое это имеет значение.
Похоже, Тони не был взволнован данным сообщением.
— Эти двенадцать автоматов — ручной сборки. На них нет серийного номера. По крайней мере, на ключевых частях, которые и маркируются, например на стволе и затворе.
— И следовательно...
— Для продукта серийного производства сорок четвертый великолепен. Лучшее оружие в этой войне. Может с расстояния в четыреста метров разрезать пополам лошадь. В России за один сорок четвертый можно получить три ППШ. Но поскольку это массовое производство, то ты не можешь получить на нем настоящей кучности. Стреляешь маленькими пулями семь и девяносто две сотых миллиметра, они их называют «курц» — «короткие». Это не то оружие, которое способно обеспечить высокую точность.
— Но так было до сегодняшнего дня.
— Да, до сегодняшнего дня. С учетом того, что это проект с высоким приоритетом, что здесь замешаны WaPruf 2 совместно с WVHA, о котором я ничего пока не слышал, и что они отправляют ружья в какое-то секретное место на юге, в этот пункт номер одиннадцать, я бы сказал, что все становится предельно ясно.
— Понимаю, — протянул Тони.
Но Литс чувствовал, что его разъяснения не достигли нужного эффекта. Тогда он выложил свою козырную карту:
— Они собираются попробовать кого-то убить. Я бы сказал, какую-то очень крупную фигуру. Они собираются убрать его при помощи снайпера.
Но Тони снова осадил его.
— Ерунда, — отрезал он.
3
4
Похоже, Тони не был взволнован данным сообщением.
— Эти двенадцать автоматов — ручной сборки. На них нет серийного номера. По крайней мере, на ключевых частях, которые и маркируются, например на стволе и затворе.
— И следовательно...
— Для продукта серийного производства сорок четвертый великолепен. Лучшее оружие в этой войне. Может с расстояния в четыреста метров разрезать пополам лошадь. В России за один сорок четвертый можно получить три ППШ. Но поскольку это массовое производство, то ты не можешь получить на нем настоящей кучности. Стреляешь маленькими пулями семь и девяносто две сотых миллиметра, они их называют «курц» — «короткие». Это не то оружие, которое способно обеспечить высокую точность.
— Но так было до сегодняшнего дня.
— Да, до сегодняшнего дня. С учетом того, что это проект с высоким приоритетом, что здесь замешаны WaPruf 2 совместно с WVHA, о котором я ничего пока не слышал, и что они отправляют ружья в какое-то секретное место на юге, в этот пункт номер одиннадцать, я бы сказал, что все становится предельно ясно.
— Понимаю, — протянул Тони.
Но Литс чувствовал, что его разъяснения не достигли нужного эффекта. Тогда он выложил свою козырную карту:
— Они собираются попробовать кого-то убить. Я бы сказал, какую-то очень крупную фигуру. Они собираются убрать его при помощи снайпера.
Но Тони снова осадил его.
— Ерунда, — отрезал он.
3
Теперь Шмуль стал одним целым с лесом. Он превратился в часть леса, стал хитрым грязным ночным животным, легко впадающим в панику, подгоняемым вперед требовательным голодом; животным, которое каждое утро, чтобы поспать, с дрожью забирается в какую-нибудь пещеру или под прижавшийся к камням куст. Он питался корнями и ягодами и беспомощно брел сквозь безбрежную тишину, ведомый только примитивным чувством направления. Его путь был ограничен горами. Их голые склоны приводили его в ужас. Что ему делать на этих скругленных вершинах? Там ему останется только одно — умереть. Поэтому он обходил их, прокладывая свой путь по густо заросшим лесом склонам у основания гор. Вот уже прошло десять дней, а может быть, двенадцать, а может быть, уже и все две недели.
Это была порочная, губительная тактика, и Шмуль это знал. Он каждый день терял слишком много сил, а та гадость, которую ему приходилось есть, не восполняла этих потерь. Он погибал: те жир, жилы и мышцы, которые он накопил в лагере, таяли прямо на глазах. Лес должен был выиграть. Шмуль знал это с самого начала. Он погибнет от слабости, умрет среди влажных листьев, рядом с каким-нибудь затерянным немецким ручейком.
Его одежда превратилась в лохмотья, но лохмотья немецкие, а не еврейские. Сапоги основательно развалились. Брюки местами протерлись и блестели. Оставалась только шинель. Набитая упаковочным материалом, она еще в достаточной степени защищала от холода и влаги. Она не давала ему заболеть. Болезнь — это смерть. Если ты будешь слишком слаб, чтобы продвигаться вперед, ты умрешь. Движение — это жизнь, таков здесь закон. Ты должен продолжать идти. Бог не проявит к тебе никакой жалости.
Однажды ночью пошел дождь, разразилась настоящая буря. Шмуль съежился и не мог двинуться с места. Молнии пронзали горизонт за верхушками деревьев, гром был оглушительным, его раскаты усиливались и ослабевали, но ни на секунду не прекращались совсем.
На следующий день и на следующий за этим Шмуль чувствовал в воздухе резкий, почти серный запах. Однажды он вышел на поляну, окруженную деревьями. Открытое пространство было залито светом, но эта раскинувшаяся перед ним перспектива наполнила его ужасом, и он, шатаясь, побрел вперед, в гущу мокрых деревьев.
«Будем надеяться, что все это не замерзнет, — думал он. — Если все это замерзнет, я умру. Если я наткнусь на солдат, я умру. Если я усну слишком надолго, я умру».
Было много, очень много возможностей умереть, но вот как сделать так, чтобы выжить, в голову не приходило.
Несколько раз Шмуль пересекал дороги, а однажды оказался на территории какого-то отеля или гостиницы, но мысль о хозяине и солдатах привела его в ужас, и он снова убежал в глубину леса.
Однако теперь силы начали быстро покидать его. Он слишком долго держался на ягодах, кореньях и лишайнике и в последние день или два почувствовал, что слабеет с каждым часом.
В конце концов он очнулся от сна и понял, что обречен. Он был слишком слаб. Пищи, которая поддержала бы его силы, у него не было. Здешний лес являл собой просто за, росли старых деревьев, скрипящих на ветру. Миллионы без лиственных деревьев, белых и узловатых, как скрюченные руки.
«Я последний, — подумалось ему, — последний еврей».
Земля здесь была покрыта похожими на застывшую пену мертвыми листьями, она даже не казалась грязной.
Шмуль лежал на спине и смотрел на верхушки деревьев. Сквозь этот шатер можно было разглядеть голубые клочки неба. Он попробовал ползти, но не смог даже этого.
«Вот они меня и одолели. Сколько я протянул? Почти три недели. Могу поспорить, немцы и не подозревают, что я смог продержаться такой срок. Должно быть, прошел около ста километров». Шмуль подумал о том, что перед смертью надо бы прочитать какую-нибудь молитву, но он уже годами не молился и не смог припомнить ни одной молитвы. Он попытался вспомнить и прочитать какие-нибудь стихи. Самое подходящее для этого время, разве нет? Поэзия именно для этого и предназначена. Но у него в голове не осталось слов. Впрочем, от слов нет никакого толку, в этом вся их проблема. Он знал массу слов, знал, как соединять их, как заставить их проделывать удивительные трюки, но начиная с 1939 года и кончая данным моментом это не принесло ему никакой пользы, а теперь, когда слова стали ему действительно нужны, они просто покинули его.
Он был на краю гибели, в том состоянии, которое вызывает такое любопытство у всех писателей. Говорят, что если сумеешь ответить на определенные вопросы, поставленные этим последним моментом, то сможешь написать величайшую книгу. Однажды это попробовал сделать Конрад[7]. Неудивительно, что в подобных вещах специализируются поляки. Однако Шмуль не обнаружил ничего интересного в своей собственной окончательной гибели. Этот феномен не нашел в его душе отклика. Его ощущения, хотя и были экстремальными, оказались вполне предсказуемыми; практически любой может представить их себе. Главным образом великая грусть. И боль, огромная боль, хотя и не такая нестерпимая, как прежняя, которая толкала его идти вперед, невзирая на голод и изнеможение. На самом деле эти последние моменты окончательного ритуала оказались довольно приятными. Он наконец-то почувствовал тепло, хотя оно очень напоминало онемение. Ему пришла в голову мысль, что тело умирает постепенно: сначала конечности, а последним мозг; и как ужасно будет лежать день за днем, когда твое тело умрет, а мозг все еще будет жить. Но мозг проявит милосердие, он будет рассеянным и туманным, утонет в некоем подобии дремоты. Шмуль уже видел это в лагерях.
У него начались галлюцинации.
Он увидел гигантского «человека с дубом», из его деревянного лица, старого и засохшего, произрастали сучья, побеги и зеленые ветки — нечто языческое, изначальное, наполненное сказочным смыслом. Все вокруг стало каким-то фантастическим. Повсюду сновали злые карлики и гоблины. И еще он увидел голову немца, великого стрелка, мастера-снайпера; однако это оказалось просто каким-то лицом, усталым и совершенно не интересным. Шмуль попробовал вспомнить свою жизнь, но на это у него не хватило энергии. Кого из людей он любил? Никого из них все равно уже нет в живых. Если он и испытывал огорчение от своей смерти, то только потому, что вместе с ним умрет и память об этих людях. Однако с этим ничего нельзя было поделать. Он подумал, что, может быть, Бог решил, что с него достаточно, и каким-то чудом перенес его обратно на то поле, где стреляли. Но это была еще одна насмешка.
Словно отгоняя эту мысль, у него перед глазами начала расплываться сцена последнего смертельного момента. Шмуль почти видел, как по направлению к нему из мрака движутся солдаты. Они приближались очень осторожно, без всякой спешки.
Некий образ заслонил собой все небо над ним.
Человек, стоящий с карабином в руках.
Шмуль лежал и ждал пули.
Но вместо этого он услышал речь на знакомом ему языке — на английском:
— Не двигайся, сволочь.
Еще одна тень нависла над ним.
— Господи милосердный, — сказал кто-то.
— Эй, лейтенант! Нельсон поймал самого жалкого фрица из всех, что я встречал.
А кто-то сказал:
— Еще одна вшивая глотка, которую надо кормить.
Это была порочная, губительная тактика, и Шмуль это знал. Он каждый день терял слишком много сил, а та гадость, которую ему приходилось есть, не восполняла этих потерь. Он погибал: те жир, жилы и мышцы, которые он накопил в лагере, таяли прямо на глазах. Лес должен был выиграть. Шмуль знал это с самого начала. Он погибнет от слабости, умрет среди влажных листьев, рядом с каким-нибудь затерянным немецким ручейком.
Его одежда превратилась в лохмотья, но лохмотья немецкие, а не еврейские. Сапоги основательно развалились. Брюки местами протерлись и блестели. Оставалась только шинель. Набитая упаковочным материалом, она еще в достаточной степени защищала от холода и влаги. Она не давала ему заболеть. Болезнь — это смерть. Если ты будешь слишком слаб, чтобы продвигаться вперед, ты умрешь. Движение — это жизнь, таков здесь закон. Ты должен продолжать идти. Бог не проявит к тебе никакой жалости.
Однажды ночью пошел дождь, разразилась настоящая буря. Шмуль съежился и не мог двинуться с места. Молнии пронзали горизонт за верхушками деревьев, гром был оглушительным, его раскаты усиливались и ослабевали, но ни на секунду не прекращались совсем.
На следующий день и на следующий за этим Шмуль чувствовал в воздухе резкий, почти серный запах. Однажды он вышел на поляну, окруженную деревьями. Открытое пространство было залито светом, но эта раскинувшаяся перед ним перспектива наполнила его ужасом, и он, шатаясь, побрел вперед, в гущу мокрых деревьев.
«Будем надеяться, что все это не замерзнет, — думал он. — Если все это замерзнет, я умру. Если я наткнусь на солдат, я умру. Если я усну слишком надолго, я умру».
Было много, очень много возможностей умереть, но вот как сделать так, чтобы выжить, в голову не приходило.
Несколько раз Шмуль пересекал дороги, а однажды оказался на территории какого-то отеля или гостиницы, но мысль о хозяине и солдатах привела его в ужас, и он снова убежал в глубину леса.
Однако теперь силы начали быстро покидать его. Он слишком долго держался на ягодах, кореньях и лишайнике и в последние день или два почувствовал, что слабеет с каждым часом.
В конце концов он очнулся от сна и понял, что обречен. Он был слишком слаб. Пищи, которая поддержала бы его силы, у него не было. Здешний лес являл собой просто за, росли старых деревьев, скрипящих на ветру. Миллионы без лиственных деревьев, белых и узловатых, как скрюченные руки.
«Я последний, — подумалось ему, — последний еврей».
Земля здесь была покрыта похожими на застывшую пену мертвыми листьями, она даже не казалась грязной.
Шмуль лежал на спине и смотрел на верхушки деревьев. Сквозь этот шатер можно было разглядеть голубые клочки неба. Он попробовал ползти, но не смог даже этого.
«Вот они меня и одолели. Сколько я протянул? Почти три недели. Могу поспорить, немцы и не подозревают, что я смог продержаться такой срок. Должно быть, прошел около ста километров». Шмуль подумал о том, что перед смертью надо бы прочитать какую-нибудь молитву, но он уже годами не молился и не смог припомнить ни одной молитвы. Он попытался вспомнить и прочитать какие-нибудь стихи. Самое подходящее для этого время, разве нет? Поэзия именно для этого и предназначена. Но у него в голове не осталось слов. Впрочем, от слов нет никакого толку, в этом вся их проблема. Он знал массу слов, знал, как соединять их, как заставить их проделывать удивительные трюки, но начиная с 1939 года и кончая данным моментом это не принесло ему никакой пользы, а теперь, когда слова стали ему действительно нужны, они просто покинули его.
Он был на краю гибели, в том состоянии, которое вызывает такое любопытство у всех писателей. Говорят, что если сумеешь ответить на определенные вопросы, поставленные этим последним моментом, то сможешь написать величайшую книгу. Однажды это попробовал сделать Конрад[7]. Неудивительно, что в подобных вещах специализируются поляки. Однако Шмуль не обнаружил ничего интересного в своей собственной окончательной гибели. Этот феномен не нашел в его душе отклика. Его ощущения, хотя и были экстремальными, оказались вполне предсказуемыми; практически любой может представить их себе. Главным образом великая грусть. И боль, огромная боль, хотя и не такая нестерпимая, как прежняя, которая толкала его идти вперед, невзирая на голод и изнеможение. На самом деле эти последние моменты окончательного ритуала оказались довольно приятными. Он наконец-то почувствовал тепло, хотя оно очень напоминало онемение. Ему пришла в голову мысль, что тело умирает постепенно: сначала конечности, а последним мозг; и как ужасно будет лежать день за днем, когда твое тело умрет, а мозг все еще будет жить. Но мозг проявит милосердие, он будет рассеянным и туманным, утонет в некоем подобии дремоты. Шмуль уже видел это в лагерях.
У него начались галлюцинации.
Он увидел гигантского «человека с дубом», из его деревянного лица, старого и засохшего, произрастали сучья, побеги и зеленые ветки — нечто языческое, изначальное, наполненное сказочным смыслом. Все вокруг стало каким-то фантастическим. Повсюду сновали злые карлики и гоблины. И еще он увидел голову немца, великого стрелка, мастера-снайпера; однако это оказалось просто каким-то лицом, усталым и совершенно не интересным. Шмуль попробовал вспомнить свою жизнь, но на это у него не хватило энергии. Кого из людей он любил? Никого из них все равно уже нет в живых. Если он и испытывал огорчение от своей смерти, то только потому, что вместе с ним умрет и память об этих людях. Однако с этим ничего нельзя было поделать. Он подумал, что, может быть, Бог решил, что с него достаточно, и каким-то чудом перенес его обратно на то поле, где стреляли. Но это была еще одна насмешка.
Словно отгоняя эту мысль, у него перед глазами начала расплываться сцена последнего смертельного момента. Шмуль почти видел, как по направлению к нему из мрака движутся солдаты. Они приближались очень осторожно, без всякой спешки.
Некий образ заслонил собой все небо над ним.
Человек, стоящий с карабином в руках.
Шмуль лежал и ждал пули.
Но вместо этого он услышал речь на знакомом ему языке — на английском:
— Не двигайся, сволочь.
Еще одна тень нависла над ним.
— Господи милосердный, — сказал кто-то.
— Эй, лейтенант! Нельсон поймал самого жалкого фрица из всех, что я встречал.
А кто-то сказал:
— Еще одна вшивая глотка, которую надо кормить.
4
Сержант Роджер Ивенс, официальный помощник Литса, посоветовал ему быть практичным.
— Забудьте об этом, — сказал он.
Этот беззаботный симпатичный юноша абсолютно естественно принимал высокомерный вид и вкладывал в голос властность, какой вовсе не обладал. Парень понимал толк и в одежде. Его сверкающие сапоги парашютиста-десантника покоились на краю стола, так что ему пришлось откинуться назад и балансировать на задних ножках стула. Приталенная форменная куртка подчеркивала спортивную фигуру, а фуражка была лихо надета набекрень. Поначалу помощник вызывал у Литса сильную неприязнь, но после нескольких месяцев совместной работы — правда, слово «работа» совершенно не годилось в случае с Роджером — Литс в конце концов пришел к выводу, что парень, в общем-то, безвреден.
Родж сцепил руки на затылке и, не переставая раскачиваться, продолжил свои наставления:
— Вот так, капитан. Забудьте об этом. Это вовсе не ваше дело.
Сам Роджер уж точно не стал бы проявлять излишнюю инициативу. И в это зимнее утро Литса больше всего бесило то, что парень, вероятно, был прав.
Литс ничего ему не ответил. Он принялся перебирать бумаги, лежащие у него на столе: оперативное донесение об удвоенном магазине, приспособленном WaPruf 2 для автомата МР-40, что увеличивало его заряд до шестидесяти патронов и делало его сопоставимым с русским ППШ, имеющим семьдесят два патрона в диске. Теперь эта штука уже появилась и на Западном фронте.
Что еще раздражало Литса, так это пренебрежение Тони Аутвейта — и вообще всего официального Лондона — к его неожиданной идее.
— Не думаю, — надменно заявил Тони, — что наши аналитики — ваши в данном случае, хотя они еще совсем новички в этой игре, — согласятся с твоим выводом, дружище. Честно говоря, это не похоже на нацистов. Они предпочитают убивать в больших количествах и гордятся этим.
— Мы имеем Ямамото на Тихом океане в сорок четвертом году, — возразил Литс. — Ваши ребята посылали штурмовую группу за Роммелем. Ходят слухи, что фрицы пытались прикончить Рузвельта в Касабланке. А пару месяцев назад, после начала прорыва, подручные Скорцени нацеливались на Эйзенхауера.
— Именно так. Тревожные слухи, которые вызвали беспокойство во всех кругах этого города. Поэтому-то мы и не собираемся выставлять охрану на основании всего лишь какого-то клочка бумаги. Нет, в данном случае все очень просто: ты не прав.
— Сэр, — попытался Литс привлечь внимание к своим словам, — могу ли я с полным уважением...
— Нет, не можешь. Когда мы поручили тебе эту небольшую работу, то хотели воспользоваться твоими глубокими знаниями в области технологии немецкого стрелкового оружия. Мы считали, что ты поможешь нам определить, в каком направлении сосредоточены усилия их промышленности. А вместо этого ты начал нам рассказывать истории в духе Джеймса Хедли Чейза. Очень печально.
На этом он удалился.
Но Литс уже дал волю своему энтузиазму. Однажды днем он набросал список всех подразделений, которые могли бы поддержать его идею: штаб верховного командования объединенными экспедиционными войсками, контрразведка, армейская разведка, отдел контрразведки Х-2, относящийся к ОСС, германский отдел ОСС, расположенный на Гросвенор-сквер, и так далее. Результат оказался удручающим.
— Все потому, что я никого не знаю. Они все дружки-приятели, с Востока. У ник свой междусобойчик. Гарвард-Оксфорд-Йель, — посетовал он.
Роджер, девятнадцатилетний старожил Гарварда, попытался опровергнуть эту точку зрения:
— Гарвард здесь ни при чем, капитан. Это просто компания ребят, которые, как это случается повсюду, вместе проводят время в свое удовольствие. У вас ничего не получается лишь по той причине, что те клоуны, которые руководят спектаклем, не знают, что делают, и это независимо от того, где их учили. Эта война для них — самое лучшее время, определенно единственная стоящая работа, которую они выполнят за всю свою жизнь. Как только война кончится, они опять начнут разливать по стаканам содовую.
Роджер говорил это с блестящей уверенностью человека, который никогда в жизни не разливал по стаканам содовую. Его образование позволяло ему сидеть в кабинете, водрузив сапоги на стол, и читать социологические проповеди Литсу.
— Неужели ты так ничего никогда и не начнешь делать? — спросил его Литс.
Роджер беззаботно продолжил свой анализ.
— Я знаю, что вас так гложет, Джим. Вам хочется вернуться к прошлому — Его самого по-настоящему забавляли собственные рассуждения. — Приятель, между нами говоря, мы уже определили исход этой войны. Так почему вы не хотите...
Литс знал, что во многих отношениях он ставит молодого теннисиста в тупик. Но последнее время он и сам себя не понимал. С чего это он сейчас, совершенно неожиданно, решил начать борьбу? Начальство сказало «нет» — значит, нет.
Но Литс был твердо уверен в обратном.
Несколько дней спустя Литс появился в кабинете у Тони.
— Снова за старое? — спросил Тони.
— Да, — без улыбки ответил Литс.
— И так скоро?
— Я пытался продать эту идею кому-нибудь в городе. Покупателей не нашлось.
— Не нашлось. Думаю, и не найдется. Просто потому, что никто не хочет потом отмываться. Да ты, конечно, и сам это видишь. Слишком неубедительно.
Литс приложил все силы, чтобы оставаться милым.
— Причина того, что нет убедительной информации, — вежливо пояснил он, — заключается в том, что я не могу ее раздобыть. Я ничего не могу сделать из-за той славы, которая обо мне ходит.
— Что ты этим хочешь сказать?
— Кто-то окрестил меня «чокнутым», «психом», — терпеливо, как школьнику, начал объяснять Литс — Я заходил в некоторые другие отделы, надеясь там найти себе поддержку, но внезапно оказался выдворенным на улицу. Все понятно хотя бы уже по тому, как они глядят на меня и перешептываются. Ты за бортом, ты мертвый.
— Уверен, что ты преувеличиваешь, — возразил Тони. Тони не отвел взгляда. Ничто в его облике не указывало на смущение. Он спокойно посмотрел на Литса смешливыми глазами и сказал:
— Не исключаю, что это возможно. И даже вероятно.
— Именно так я и подумал, — кивнул Литс.
— Лично к тебе у меня нет никаких претензий. Я тебя просто обожаю. Ты — мой любимый американец. В отличие от всех остальных, в тебе нет той самовлюбленности. Ты никогда не рассказывал мне истории о своем детстве на ферме в Канзасе и не называл имен своей жены и детей. И все же есть определенные пределы.
— Майор Аутвейт...
— Послушай, вполне подойдет и Тони.
— Майор Аутвейт, я прошу вас дать мне свободу действий.
— Об этом не может быть и речи, — спокойно сказал Тони. В его глазах промелькнуло что-то вроде сочувствия; он был готов открыть Великую Истину, некое элементарное правило, которое толстый янки так и не смог усвоить. — Потому что у тебя есть настоящая работа, которую надо выполнять. Я понимаю, что эту работу даю тебе я И я отвечаю за это. Я исполнительный офицер этой маленькой клоунады под названием ОААКТР, в прямом подчинении которому работает твоя маленькая клоунада, ГОМО. Не каждому на войне выпадает главная работа, капитан Литс. Некоторые — я, ты — должны делать и не слишком важную работу, нудную работу в безопасном кабинете, который находится в пятистах милях от линии фронта.
— Сэр, — вздохнул Литс, — вопрос не в том...
— Я сам скажу тебе, в чем заключается вопрос. Вопрос заключается в зрелости. У тебя было время играть в индейцев, у меня — тоже. Но оно прошло. Мы с тобой клерки, и ты, и я. Навести эту свою симпатичную девушку. Наслаждайся мгновениями. Делай свою работу. Благодари Бога, ступающему триумфу нашего образа жизни. Война почти уже закончилась. Осталось несколько недель, может быть, месяцев. Если только ракета не приземлится тебе на черепушку, ты прошел ее. Навести свою девушку. Ее имя...
— Сьюзен. Но я не буду. Я хочу сказать, не буду с ней встречаться. Никогда.
— Жаль. Но в городе полным-полно девушек. Найди другую.
— Сэр, несколько ваших слов, и...
— Ты сумасшедший глупец. Возвращайся к своим ружьям и чертежам. Забудь про заговоры с убийствами и про наемных убийц. Это Лондон февраля сорок пятого года, а не Чикаго двадцать шестого.
Литс не позволил бы себе проявлять гнев, да и не был уверен, что у него это получится; к тому же он прекрасно знал, что англичане ненавидят сцены. Именно это они больше всего не любили в американцах. А то, что ему было необходимо, он мог получить только от Тони Аутвейта, рано или поздно, тем или иным путем, потому что в этом городе Тони знал, кому надо пошептать на ухо. Если Тони заблокировал его действия, то только Тони и мог выпустить его на свободу.
— Майор Аутвейт, — снова начал Литс весьма убедительным, по его мнению, голосом. — Я просто хочу получить возможность провести дополнительные разведывательные исследования. Мне нужно больше доказательств, чем обычная транспортная накладная вермахта, пусть даже и чертовски странная. Мне нужен доступ к другим источникам, к другим данным. К архивам, к донесениям. К вашим техническим специалистам. К...
— Литс, старина, я очень занят. Мы все, кроме тебя, очень заняты. Вы становитесь невыносимыми, ты и этот твой призрачный маньяк. Ты превращаешься в еврея с собственная сцена, предназначенная для тебя, и только для тебя. Кто тебя для этого выбрал, старик? А? Кто тебя выбрал?
На это у Литса ответа не было. Британский майор свирепо уставился на него, ощетинившись рыжеватыми усами. Глаза у него были холодными, как мертвые стекляшки.
— Иди!
Он высокомерно махнул рукой, Ноэл Коуард[8] в военной форме, и отогнал от себя эту надоедливую мошку — Литса.
Расстроенный Литс обнаружил, что его снова вышвырнули за дверь. Он немного постоял на тротуаре перед штаб-квартирой на Бейкер-стрит, невыразительным местечком под названием Дом Святого Михаила, № 82. Он был просто американцем среди бессмысленной толпы, снующей по тротуарам старого города, жизнерадостной, толкающейся, пустословной, полной флиртующих девушек. День был холодным и серым, типичным для разгара лондонской зимы, но свежая американская плоть, казалось, согревала улицы старого города и наполняла их цветом и движением. Рядом с румяными американцами англичане обычно казались бледными и тощими, но таких что-то вокруг не наблюдалось. Так чей же это город, в конце концов? Литс ощущал себя так, словно затерялся в толпе футбольных болельщиков, уже возвращающихся домой и совершающих нечто вроде своеобразного ритуала. Все казались счастливыми, розовыми, слегка несдержанными. Если ты американец, у которого есть шанс выжить, а в кармане лежат фунты, то Лондон для тебя праздник.
В воздухе чувствовался триумф и предвкушение радости. Близящаяся победа будет не только боевой, но и моральной. Их образ жизни, их цивилизация прошла испытание и доказала свою жизнеспособность. Оглядевшись вокруг, Литс увидел на лицах парней, как они довольны тем, что они американцы, и как довольны, в свою очередь, эти бледные девушки, что ухватили их. Война почти прошла. Теперь она казалась ничтожной и далекой. О ней заставляли вспомнить только экипажи бомбардировщиков, при всей их парадоксальной молодости. Сейчас эти юнцы из Восьмой воздушной армии рассыпались по всему городу, стремясь провести в свое удовольствие один или два дня между полетами. Они легко узнавались в толпе по трем стрелковым шевронам на рукавах летной формы, еще не нуждающиеся в бритье, таскающие с собой путеводители и фотокамеры и громко задающие глупые вопросы. Они слишком молоды, чтобы бояться, подумал Литс.
Его передернуло от холода, и он плотнее застегнул воротник. Не чикагская зима, конечно, но все равно холодно. Обычно влажный лондонский воздух от холода становился суше, и это, похоже, предохраняло ею рану от болезненного нагноения.
Литс прошел по Бейкер-стрит до того места, где она становилась Орчард-стрит (сумасшедшие британские улицы, они без всякого предупреждения вдруг превращаются в следующем квартале в другие улицы, но если ты об этом спросишь, то на тебя посмотрят как на идиота), потом свернул налево, к Оксфорд-стрит, и двинулся к Блумсбери-сквер. Он шел без особой спешки, зная, что в кабинете его не ждет ничего неотложного. Внезапно Литс заметил, что находится всего лишь в одном или двух кварталах от Гросвенор-сквер, ему просто надо пройти по Дюк-стрит, которая ведет туда, где находится штаб-квартира ОСС. У него в голове проскочила мимолетная мысль прийти туда, закатить сцену и потребовать встречи с кем-нибудь из высокого начальства. Говорят, Донована можно убедить в чем угодно, если преподнести это с достаточным энтузиазмом; он мог бы подпихнуть свою идею Дикому Биллу Доновану. Но скорее всего оно натолкнется на аристократичного полковника, который руководит этим заведением, — на начальника лондонского филиала ОСС, первоклассного восточного сноба, или на одного из его бесхребетных и безымянных, подхалимствующих перед британцами помощников, определенно состоящих в заговоре с Тони.
Литс дошел до Оксфорд-серкус, сразу за Дюк-стрит, и понял, что уже отбросил надежду на высокое начальство. В конце концов, это не его стиль работы.
Уличное движение здесь шло по кругу, маленькие, странные черные автомобили напоминали планеты, вышедшие из-под контроля и устремившиеся навстречу своей участи. Выкрики, блеяние автомобильных рожков, гудение моторов, голубой дымок из выхлопных труб окружали его со всех сторон. И где только они берут топливо? В этом механическом круговороте Литс видел образец тщетности: груды металла бессмысленно кружатся и кружатся.
Выброси это из головы, хорошо?
Они правы.
Ты — не прав.
Американский сержант, возможно стрелок с В-17, прошел мимо пьяненькой походкой и нечетко отсалютовал ему.
— Сэр, — широко улыбнулся мальчишка.
Его рука лежала на плечах проститутки, увядшей, кучерявой, безгрудой, грубой девицы; прелестная картинка, эти двое.
Литс ответил на приветствие мальчишки, тоже качнувшись, но от хромоты, и посмотрел вслед ему и его подружке. Спускалась ночь. Литс совершенно не ощущал восторга, охватившего улицы. Эта толпа доморощенных героев, великолепным примером которых были девушка и парень, такие уверенные, так переполненные жизнью, готовые к следующему дню... Герои.
И все же немцы еще собирались убить некоторых из них. Литс знал это. Существовал человек, может быть даже в этом щие умы в четырехстах милях к востоку, в рушащейся Германии, и только он, Литс, один знал об этом.
Кого собираются убить немцы? И почему это нужно сделать таким особенным способом? Фау-2 может упасть в любую минуту и отправить на тот свет три сотни человек — чистая случайность, несчастный случай, результат приложения чрезмерной промышленной мощности к решению технологической проблемы.
Снайперы — совсем другое дело. Они знают жертву, определенного человека, настолько отвратительного для них, настолько оскорбляющего их воображение, что они готовы убить его, даже если это грозит им гибелью.
Черчилля? Неужели его речи так их разозлили? Эйзенхауэра, за его улыбчивое канзасское лицо, мягкое и простодушное на вид? Паттона[9], за то, что тот побил их танкового гения[10] в его собственной игре? Монтгомери, который был таким же безжалостным, как и они?
Литс понимал, что это трудно вычислить логически. Возможно, Тони прав и действительно лучше не высовывать носа.
Он почувствовал себя обессиленным. Полумрак уже окутал Оксфорд-серкус. Движение стало не таким интенсивным, машины теперь ехали медленнее. «Что это я собираюсь сделать?» — спросил себя Литс.
Ему хотелось бы оказаться не так далеко от своего кабинета или квартиры; хотелось не чувствовать себя таким усталым; хотелось, чтобы для него оставили малюсенький кусочек войны; хотелось найти кого-нибудь, кто выслушал бы его. Но больше всего ему хотелось разместить свой зад на чем-нибудь мягком, взять в руки кружку жидкого пойла, которое англичане называют пивом, и на время забыть о 1945 годе.
— Забудьте об этом, — сказал он.
Этот беззаботный симпатичный юноша абсолютно естественно принимал высокомерный вид и вкладывал в голос властность, какой вовсе не обладал. Парень понимал толк и в одежде. Его сверкающие сапоги парашютиста-десантника покоились на краю стола, так что ему пришлось откинуться назад и балансировать на задних ножках стула. Приталенная форменная куртка подчеркивала спортивную фигуру, а фуражка была лихо надета набекрень. Поначалу помощник вызывал у Литса сильную неприязнь, но после нескольких месяцев совместной работы — правда, слово «работа» совершенно не годилось в случае с Роджером — Литс в конце концов пришел к выводу, что парень, в общем-то, безвреден.
Родж сцепил руки на затылке и, не переставая раскачиваться, продолжил свои наставления:
— Вот так, капитан. Забудьте об этом. Это вовсе не ваше дело.
Сам Роджер уж точно не стал бы проявлять излишнюю инициативу. И в это зимнее утро Литса больше всего бесило то, что парень, вероятно, был прав.
Литс ничего ему не ответил. Он принялся перебирать бумаги, лежащие у него на столе: оперативное донесение об удвоенном магазине, приспособленном WaPruf 2 для автомата МР-40, что увеличивало его заряд до шестидесяти патронов и делало его сопоставимым с русским ППШ, имеющим семьдесят два патрона в диске. Теперь эта штука уже появилась и на Западном фронте.
Что еще раздражало Литса, так это пренебрежение Тони Аутвейта — и вообще всего официального Лондона — к его неожиданной идее.
— Не думаю, — надменно заявил Тони, — что наши аналитики — ваши в данном случае, хотя они еще совсем новички в этой игре, — согласятся с твоим выводом, дружище. Честно говоря, это не похоже на нацистов. Они предпочитают убивать в больших количествах и гордятся этим.
— Мы имеем Ямамото на Тихом океане в сорок четвертом году, — возразил Литс. — Ваши ребята посылали штурмовую группу за Роммелем. Ходят слухи, что фрицы пытались прикончить Рузвельта в Касабланке. А пару месяцев назад, после начала прорыва, подручные Скорцени нацеливались на Эйзенхауера.
— Именно так. Тревожные слухи, которые вызвали беспокойство во всех кругах этого города. Поэтому-то мы и не собираемся выставлять охрану на основании всего лишь какого-то клочка бумаги. Нет, в данном случае все очень просто: ты не прав.
— Сэр, — попытался Литс привлечь внимание к своим словам, — могу ли я с полным уважением...
— Нет, не можешь. Когда мы поручили тебе эту небольшую работу, то хотели воспользоваться твоими глубокими знаниями в области технологии немецкого стрелкового оружия. Мы считали, что ты поможешь нам определить, в каком направлении сосредоточены усилия их промышленности. А вместо этого ты начал нам рассказывать истории в духе Джеймса Хедли Чейза. Очень печально.
На этом он удалился.
Но Литс уже дал волю своему энтузиазму. Однажды днем он набросал список всех подразделений, которые могли бы поддержать его идею: штаб верховного командования объединенными экспедиционными войсками, контрразведка, армейская разведка, отдел контрразведки Х-2, относящийся к ОСС, германский отдел ОСС, расположенный на Гросвенор-сквер, и так далее. Результат оказался удручающим.
— Все потому, что я никого не знаю. Они все дружки-приятели, с Востока. У ник свой междусобойчик. Гарвард-Оксфорд-Йель, — посетовал он.
Роджер, девятнадцатилетний старожил Гарварда, попытался опровергнуть эту точку зрения:
— Гарвард здесь ни при чем, капитан. Это просто компания ребят, которые, как это случается повсюду, вместе проводят время в свое удовольствие. У вас ничего не получается лишь по той причине, что те клоуны, которые руководят спектаклем, не знают, что делают, и это независимо от того, где их учили. Эта война для них — самое лучшее время, определенно единственная стоящая работа, которую они выполнят за всю свою жизнь. Как только война кончится, они опять начнут разливать по стаканам содовую.
Роджер говорил это с блестящей уверенностью человека, который никогда в жизни не разливал по стаканам содовую. Его образование позволяло ему сидеть в кабинете, водрузив сапоги на стол, и читать социологические проповеди Литсу.
— Неужели ты так ничего никогда и не начнешь делать? — спросил его Литс.
Роджер беззаботно продолжил свой анализ.
— Я знаю, что вас так гложет, Джим. Вам хочется вернуться к прошлому — Его самого по-настоящему забавляли собственные рассуждения. — Приятель, между нами говоря, мы уже определили исход этой войны. Так почему вы не хотите...
Литс знал, что во многих отношениях он ставит молодого теннисиста в тупик. Но последнее время он и сам себя не понимал. С чего это он сейчас, совершенно неожиданно, решил начать борьбу? Начальство сказало «нет» — значит, нет.
Но Литс был твердо уверен в обратном.
Несколько дней спустя Литс появился в кабинете у Тони.
— Снова за старое? — спросил Тони.
— Да, — без улыбки ответил Литс.
— И так скоро?
— Я пытался продать эту идею кому-нибудь в городе. Покупателей не нашлось.
— Не нашлось. Думаю, и не найдется. Просто потому, что никто не хочет потом отмываться. Да ты, конечно, и сам это видишь. Слишком неубедительно.
Литс приложил все силы, чтобы оставаться милым.
— Причина того, что нет убедительной информации, — вежливо пояснил он, — заключается в том, что я не могу ее раздобыть. Я ничего не могу сделать из-за той славы, которая обо мне ходит.
— Что ты этим хочешь сказать?
— Кто-то окрестил меня «чокнутым», «психом», — терпеливо, как школьнику, начал объяснять Литс — Я заходил в некоторые другие отделы, надеясь там найти себе поддержку, но внезапно оказался выдворенным на улицу. Все понятно хотя бы уже по тому, как они глядят на меня и перешептываются. Ты за бортом, ты мертвый.
— Уверен, что ты преувеличиваешь, — возразил Тони. Тони не отвел взгляда. Ничто в его облике не указывало на смущение. Он спокойно посмотрел на Литса смешливыми глазами и сказал:
— Не исключаю, что это возможно. И даже вероятно.
— Именно так я и подумал, — кивнул Литс.
— Лично к тебе у меня нет никаких претензий. Я тебя просто обожаю. Ты — мой любимый американец. В отличие от всех остальных, в тебе нет той самовлюбленности. Ты никогда не рассказывал мне истории о своем детстве на ферме в Канзасе и не называл имен своей жены и детей. И все же есть определенные пределы.
— Майор Аутвейт...
— Послушай, вполне подойдет и Тони.
— Майор Аутвейт, я прошу вас дать мне свободу действий.
— Об этом не может быть и речи, — спокойно сказал Тони. В его глазах промелькнуло что-то вроде сочувствия; он был готов открыть Великую Истину, некое элементарное правило, которое толстый янки так и не смог усвоить. — Потому что у тебя есть настоящая работа, которую надо выполнять. Я понимаю, что эту работу даю тебе я И я отвечаю за это. Я исполнительный офицер этой маленькой клоунады под названием ОААКТР, в прямом подчинении которому работает твоя маленькая клоунада, ГОМО. Не каждому на войне выпадает главная работа, капитан Литс. Некоторые — я, ты — должны делать и не слишком важную работу, нудную работу в безопасном кабинете, который находится в пятистах милях от линии фронта.
— Сэр, — вздохнул Литс, — вопрос не в том...
— Я сам скажу тебе, в чем заключается вопрос. Вопрос заключается в зрелости. У тебя было время играть в индейцев, у меня — тоже. Но оно прошло. Мы с тобой клерки, и ты, и я. Навести эту свою симпатичную девушку. Наслаждайся мгновениями. Делай свою работу. Благодари Бога, ступающему триумфу нашего образа жизни. Война почти уже закончилась. Осталось несколько недель, может быть, месяцев. Если только ракета не приземлится тебе на черепушку, ты прошел ее. Навести свою девушку. Ее имя...
— Сьюзен. Но я не буду. Я хочу сказать, не буду с ней встречаться. Никогда.
— Жаль. Но в городе полным-полно девушек. Найди другую.
— Сэр, несколько ваших слов, и...
— Ты сумасшедший глупец. Возвращайся к своим ружьям и чертежам. Забудь про заговоры с убийствами и про наемных убийц. Это Лондон февраля сорок пятого года, а не Чикаго двадцать шестого.
Литс не позволил бы себе проявлять гнев, да и не был уверен, что у него это получится; к тому же он прекрасно знал, что англичане ненавидят сцены. Именно это они больше всего не любили в американцах. А то, что ему было необходимо, он мог получить только от Тони Аутвейта, рано или поздно, тем или иным путем, потому что в этом городе Тони знал, кому надо пошептать на ухо. Если Тони заблокировал его действия, то только Тони и мог выпустить его на свободу.
— Майор Аутвейт, — снова начал Литс весьма убедительным, по его мнению, голосом. — Я просто хочу получить возможность провести дополнительные разведывательные исследования. Мне нужно больше доказательств, чем обычная транспортная накладная вермахта, пусть даже и чертовски странная. Мне нужен доступ к другим источникам, к другим данным. К архивам, к донесениям. К вашим техническим специалистам. К...
— Литс, старина, я очень занят. Мы все, кроме тебя, очень заняты. Вы становитесь невыносимыми, ты и этот твой призрачный маньяк. Ты превращаешься в еврея с собственная сцена, предназначенная для тебя, и только для тебя. Кто тебя для этого выбрал, старик? А? Кто тебя выбрал?
На это у Литса ответа не было. Британский майор свирепо уставился на него, ощетинившись рыжеватыми усами. Глаза у него были холодными, как мертвые стекляшки.
— Иди!
Он высокомерно махнул рукой, Ноэл Коуард[8] в военной форме, и отогнал от себя эту надоедливую мошку — Литса.
Расстроенный Литс обнаружил, что его снова вышвырнули за дверь. Он немного постоял на тротуаре перед штаб-квартирой на Бейкер-стрит, невыразительным местечком под названием Дом Святого Михаила, № 82. Он был просто американцем среди бессмысленной толпы, снующей по тротуарам старого города, жизнерадостной, толкающейся, пустословной, полной флиртующих девушек. День был холодным и серым, типичным для разгара лондонской зимы, но свежая американская плоть, казалось, согревала улицы старого города и наполняла их цветом и движением. Рядом с румяными американцами англичане обычно казались бледными и тощими, но таких что-то вокруг не наблюдалось. Так чей же это город, в конце концов? Литс ощущал себя так, словно затерялся в толпе футбольных болельщиков, уже возвращающихся домой и совершающих нечто вроде своеобразного ритуала. Все казались счастливыми, розовыми, слегка несдержанными. Если ты американец, у которого есть шанс выжить, а в кармане лежат фунты, то Лондон для тебя праздник.
В воздухе чувствовался триумф и предвкушение радости. Близящаяся победа будет не только боевой, но и моральной. Их образ жизни, их цивилизация прошла испытание и доказала свою жизнеспособность. Оглядевшись вокруг, Литс увидел на лицах парней, как они довольны тем, что они американцы, и как довольны, в свою очередь, эти бледные девушки, что ухватили их. Война почти прошла. Теперь она казалась ничтожной и далекой. О ней заставляли вспомнить только экипажи бомбардировщиков, при всей их парадоксальной молодости. Сейчас эти юнцы из Восьмой воздушной армии рассыпались по всему городу, стремясь провести в свое удовольствие один или два дня между полетами. Они легко узнавались в толпе по трем стрелковым шевронам на рукавах летной формы, еще не нуждающиеся в бритье, таскающие с собой путеводители и фотокамеры и громко задающие глупые вопросы. Они слишком молоды, чтобы бояться, подумал Литс.
Его передернуло от холода, и он плотнее застегнул воротник. Не чикагская зима, конечно, но все равно холодно. Обычно влажный лондонский воздух от холода становился суше, и это, похоже, предохраняло ею рану от болезненного нагноения.
Литс прошел по Бейкер-стрит до того места, где она становилась Орчард-стрит (сумасшедшие британские улицы, они без всякого предупреждения вдруг превращаются в следующем квартале в другие улицы, но если ты об этом спросишь, то на тебя посмотрят как на идиота), потом свернул налево, к Оксфорд-стрит, и двинулся к Блумсбери-сквер. Он шел без особой спешки, зная, что в кабинете его не ждет ничего неотложного. Внезапно Литс заметил, что находится всего лишь в одном или двух кварталах от Гросвенор-сквер, ему просто надо пройти по Дюк-стрит, которая ведет туда, где находится штаб-квартира ОСС. У него в голове проскочила мимолетная мысль прийти туда, закатить сцену и потребовать встречи с кем-нибудь из высокого начальства. Говорят, Донована можно убедить в чем угодно, если преподнести это с достаточным энтузиазмом; он мог бы подпихнуть свою идею Дикому Биллу Доновану. Но скорее всего оно натолкнется на аристократичного полковника, который руководит этим заведением, — на начальника лондонского филиала ОСС, первоклассного восточного сноба, или на одного из его бесхребетных и безымянных, подхалимствующих перед британцами помощников, определенно состоящих в заговоре с Тони.
Литс дошел до Оксфорд-серкус, сразу за Дюк-стрит, и понял, что уже отбросил надежду на высокое начальство. В конце концов, это не его стиль работы.
Уличное движение здесь шло по кругу, маленькие, странные черные автомобили напоминали планеты, вышедшие из-под контроля и устремившиеся навстречу своей участи. Выкрики, блеяние автомобильных рожков, гудение моторов, голубой дымок из выхлопных труб окружали его со всех сторон. И где только они берут топливо? В этом механическом круговороте Литс видел образец тщетности: груды металла бессмысленно кружатся и кружатся.
Выброси это из головы, хорошо?
Они правы.
Ты — не прав.
Американский сержант, возможно стрелок с В-17, прошел мимо пьяненькой походкой и нечетко отсалютовал ему.
— Сэр, — широко улыбнулся мальчишка.
Его рука лежала на плечах проститутки, увядшей, кучерявой, безгрудой, грубой девицы; прелестная картинка, эти двое.
Литс ответил на приветствие мальчишки, тоже качнувшись, но от хромоты, и посмотрел вслед ему и его подружке. Спускалась ночь. Литс совершенно не ощущал восторга, охватившего улицы. Эта толпа доморощенных героев, великолепным примером которых были девушка и парень, такие уверенные, так переполненные жизнью, готовые к следующему дню... Герои.
И все же немцы еще собирались убить некоторых из них. Литс знал это. Существовал человек, может быть даже в этом щие умы в четырехстах милях к востоку, в рушащейся Германии, и только он, Литс, один знал об этом.
Кого собираются убить немцы? И почему это нужно сделать таким особенным способом? Фау-2 может упасть в любую минуту и отправить на тот свет три сотни человек — чистая случайность, несчастный случай, результат приложения чрезмерной промышленной мощности к решению технологической проблемы.
Снайперы — совсем другое дело. Они знают жертву, определенного человека, настолько отвратительного для них, настолько оскорбляющего их воображение, что они готовы убить его, даже если это грозит им гибелью.
Черчилля? Неужели его речи так их разозлили? Эйзенхауэра, за его улыбчивое канзасское лицо, мягкое и простодушное на вид? Паттона[9], за то, что тот побил их танкового гения[10] в его собственной игре? Монтгомери, который был таким же безжалостным, как и они?
Литс понимал, что это трудно вычислить логически. Возможно, Тони прав и действительно лучше не высовывать носа.
Он почувствовал себя обессиленным. Полумрак уже окутал Оксфорд-серкус. Движение стало не таким интенсивным, машины теперь ехали медленнее. «Что это я собираюсь сделать?» — спросил себя Литс.
Ему хотелось бы оказаться не так далеко от своего кабинета или квартиры; хотелось не чувствовать себя таким усталым; хотелось, чтобы для него оставили малюсенький кусочек войны; хотелось найти кого-нибудь, кто выслушал бы его. Но больше всего ему хотелось разместить свой зад на чем-нибудь мягком, взять в руки кружку жидкого пойла, которое англичане называют пивом, и на время забыть о 1945 годе.