Страница:
Но потолковать с ним не удастся: Еврипида нет среди литераторов, табором ходящих по Элизиуму. Зато есть Шекспир. При его появлении иронический тон, выдержанный в продолжение всего путешествия, сменяется на благоговейно-почтительный. Это очень дорогое имя. Наряду с Природой, которую Филдинг поминает на каждом шагу, Шекспир его постоянный - и куда более конкретный - творческий стимул. Известна его последовательная борьба за подлинного Шекспира - против сценических переделок и изданий, приготовленных руками редакторов-"педантов". Здесь эти смехотворные покушения на поэзию высмеивает сам Шекспир.
Встречей с Юлианом Отступником открывается третья часть "Путешествия", самая большая - семнадцать глав. Девятнадцать раз горемычный император перевоплощается на наших глазах (да еще о трех воплощениях не рассказано), а завершает сатиру "вставная новелла" об Анне Болейн. Юлиан клятвопреступник, его душе было суждено мыкаться по свету тысячу лет. В этот срок и совершаются все его превращения: он начал рабом в конце IV в., а кончил учителем танцев в середине XIV в.
Переводчик "Путешествия" сталкивается с трудностями, всякий раз по-разному понимая слово "character", которым пестрит этот текст: это и совокупность душевных качеств ("характер"), и отдельное качество ("черта"), и общественное положение героя ("роль", "персонаж"), и внешний облик. Если включиться в игру и помнить, что Юлиан, претерпевая длинный ряд перевоплощений, выступает в разных ролях, то нужно признать, что этот император - характерный актер (среди императоров, мы знаем, были и актеры): в его обширном репертуаре немало выразительных ролей, да и маловыразительные персонажи уж какой-нибудь характерной чертой отмечены. И сыграны эти роли по-разному: в одной исполнитель убедителен, в другой - меньше, а третью вовсе скомкал. Как всякий актер, Юлиан не знает, кого он будет играть в очередной раз: как все, он тянет жребий и объявляется всегда в неожиданном качестве. Всего три роли отвечают его амплуа: генерал, король, государственный муж. Что можно сказать в пользу такой "театрализации" земных мытарств провинившегося императора? Прежде всего: почему Юлиан? Я не сомневаюсь в том, что вслед за А. Шефтсбери (и предвосхищая, например, А. Герцена) Филдинг видел в Юлиане просвещенного монарха и трагического героя. Однако такому Юлиану нечего делать в его загробной пикареске, и он является нам в плутовских масках, поскольку в расхожем представлении Юлиан был лицемер и притворщик, в одночасье перешедший в язычество. Одним словом, лицедей. А лицедейством был пронизан "век": именно в это время отмечается чрезвычайное оживление метафоры "Жизнь - это Театр" ("Весь мир лицедействует"). Всю первую половину века моралисты тревожно отмечали растущую моду на маскарады. Напомню, что первой публикацией Филдинга была поэма "Маскарад" (1728), а первой поставленной пьесой - "Любовь под разными масками". Тема маскарада возникает позже в романах "Том Джонс" и "Амелия". Всюду были маски. Романы и поэмы выходили анонимно (это маска!), на титуле в лучшем случае выставлялась фамилия издателя. Фигура подставного издателя обычная черта тогдашнего романа. Или памфлеты и выступления в периодических изданиях, публицистика - там сплошь псевдонимы. Несколько псевдонимов было и у Филдинга. Лицемерие (то есть лицедейство по убеждению) вещало с церковных кафедр, и то же в политике: отменным актером был Уолпол, умевший увлечь, зажечь, заговорить палату - и провести нужный билль. Тасовка мест и должностей, производимая им что это, как не перераспределение "ролей"? Все было так непрочно! Судьба самого Филдинга свидетельствует об этом красноречиво: после десяти лет в "роли" драматурга жизнь его, с какой стороны ни посмотреть, была неустроенной. Еще одна метафора была тогда в большом ходу: "Жизнь - игра судьбы". Игра судьбы и театр - это близко. Собственную эпитафию Дж. Гея "Все в свете есть игра, жизнь самая ничто..." (пер. H. M. Карамзина) можно понимать и так, и так. Капризный нрав Фортуны, вздорно раздающей счастливые и несчастливые билеты, был всем известен. Как раньше маскарад, так здесь лотерея стала знамением всевластия этой "царицы всего суетного" (Шефтсбери). Мода на лотереи и распространение азартных игр также приобрели характер национального заболевания. О превратностях судьбы не давали забыть события не столь давнего прошлого (Республика, Реставрация), регулярно освежаемые в памяти Стюартами, приходившими из Франции. Совсем свежим в памяти был крах Кампании Южных морей в 1720 г., от которого иные из пострадавших не могли оправиться еще и в 1730-е годы. Превратности судьбы ("и прочее" из полного названия "Путешествия") - это ведь о Юлиане, о каждой его роли - и о всех вместе.
Возможен и другой взгляд на "Путешествие". Каждая глава, рассказывающая об очередном воплощении новоявленного Агасфера, это "характер", но не в классической форме, каким он дан у Теофраста и какие писались в XVII в. и еще XVIII в. (например, Честерфилдом): он приноровлен к вкусам современного читателя и дан в форме популярных повествовательных жанров (язык не поворачивается сказать: "роман", но именно это имеется в виду). Тогдашние авантюрные, криминальные, галантные романы, как заимствованные с континента, из Франции, так и национального происхождения, - это по большей части "жизнеописания" от первого лица с непременной "моралью". Таковы они и здесь, но написанные чрезвычайно компактно. Филдинг дает "обозрение" эпохи, это парад ее пороков, ее типов, предельно обобщенных и литературно-условных, отвлеченных от признаков места и времени - от Англии середины XVIII в. При этом Филдинг понимал, что логика жанра ("обозрение") при известном запасе жизненных впечатлений уводит в однообразную бесконечность. И он на скорую руку мотивировал незавершенность сочинения ссылкой на дефектность рукописи (якобы по небрежности дарителя многое в ней утрачено).
Вся первая часть "Путешествия" до главы X, да и многие характеры последующих глав - это интереснейшие психологические этюды. И, конечно, читателю была интересна история Европы, как ее излагает Филдинг. В полной мере оценить византийские, испанские или французские страницы этой прихотливо составленной хроники он, понятно, не мог - для этого надо быть начитанным, как Филдинг, знать его источники. Но главную мысль читатель улавливал: причастные ко всем значительным событиям малые люди в меру своих малых сил вершат историю, пока генералы отсиживаются в дворцах, а венценосцы погрязают в дворцовых интригах. Очевидно, с особым интересом читались главы, посвященные национальной истории. Очень узнаваемой должна была казаться горемычная судьба солдата, пришедшего на остров с Вильгельмом Завоевателем (гл. XX), узнавались и политические авантюристы, устраивавшие свои дела в царствование Иоанна Безземельного (гл. XXI) и Эдуарда Исповедника (гл. XXIII).
История Анны Болейн - подлинно маленький шедевр. Драма богатой натуры, потерявшей себя на "ярмарке тщеславия", раскрыта с живым участием к подневольной женской доле. Я не могу отделаться от мысли, что известные слова М. Горького, сказанные о Молль Флендерс, относятся и к судьбе Анны Болейн: "Автор... осуждает ее за то, что Молль недостаточно упрямо сопротивлялась, но еще более резко он осуждает общество за победу над этой женщиной".
Была еще одна причина, по которой Филдинг прервал "Путешествие" (на этот раз окончательно): уход Уолпола с политической арены (1742 г.) окончательно прояснил ему замысел книги, к которой он давно уже примеривался.
О времени написания "Джонатана Уайлда" точных свидетельств нет. Иные относят его к памятному 1737 г., когда Уолпол провел закон о театральной цензуре, - с психологической точки зрения очень подходящая дата; или он мог писать его в период редактирования газеты "Борец" (1739-1742 гг.). Отмечены две публикации (1739 и 1740), где Филдинг упоминает имя Уайлда, в первом случае опровергая связь между добродетелью и доброй репутацией ("Не кто иной, как Уайлд, на протяжении многих лет пользовался такой репутацией"), а в другой статье (авторство Филдинга здесь не бесспорно) сравнивая радость приверженцев Уолпола (он пресек очередную парламентскую смуту) с торжеством в шайке Уайлда, когда тому удавалось избежать карающей десницы закона. Были попытки датировать "Джонатана Уайлда" еще более ранним временем - серединой 1720-х годов, но они малоубедительны и в лучшем случае свидетельствуют о том, что вместе с многими Филдинг интересовался этой фигурой, хотя параллель Уайлд - Уолпол еще не занимала его воображения.
Джонатан Уайлд - реальное лицо. Укрыватель краденого и организатор преступной шайки, он был повешен в 1725 г. Даже видавший виды суд был потрясен размахом его злодеяний. При этом долгое время Уайлд оказывал услуги сыску, выдавая своих проштрафившихся товарищей в руки правосудия. Его контора (кстати, неподалеку от суда Олд-Бейли), призванная отыскивать и возвращать владельцам похищенные вещи, действовала открыто (и, разумеется, успешно) и даже публиковала в газете свои сообщения. Власть над своими головорезами и попустительство официальных властей вскружили ему голову, он потерял осторожность и угодил под действие закона, каравшего получение денег или иного вознаграждения за помощь в отыскании похищенного. На беду, один из выданных им бандитов, Джозеф Блейк (Синюшный), ранив его на суде, где Уайлд выступал против него свидетелем, впервые раскрыл судьям глаза на этого "джентльмена". Казнь Уайлда, собравшая огромную толпу народа, породила целую литературу о нем. Он еще только ожидал суда, а уже вышел памфлет "Подлинная история жизни и деяний Джонатана Уайлда, лондонского горожанина и поимщика воров". Прилагался и портрет: Уайлд коротает время с трубкой и кружкой пива. После его смерти такие публикации пошли потоком. Появился "материал" о пребывании Уайлда в потустороннем мире. Его встречают бывшие соратники, выданные им Шеппард и Синюшный. В его дальнейшей судьбе у всей троицы нет сомнений: преисподняя. Кстати, и это достоверный факт, в свои предсмертные дни Уайлд изводил ньюгетского священника расспросами о том свете. Две его биографии написал Дефо. В первой, якобы составленной со слов самого Уайлда и по его записям, Дефо предостерегал пишущую братию от прославления (может быть, невольного) этой "гнусной твари", от стремления разжалобить читателей, при этом сам не удержался от сенсационных подробностей (шесть жен, сотня с лишним отправленных на виселицу жертв), хотя и остудил рассказ полновесной моралью. Чем объяснить интерес к таким героям и небывалую популярность их "правдивых жизнеописаний"? В первую очередь, желанием хоть как-то вооружиться против растущей преступности, узнать, как она выглядит - ведь у нее множество ликов. Вот мнение наблюдательного иностранца: "Нигде так явно не терпимы воры, как в Лондоне; здесь имеют они свои клубы, свои таверны и разделяются на разные классы..." (H. M. Карамзин. "Письма русского путешественника"). Это написано полстолетия спустя, в 1790 г. Недостатка в проектах по искоренению зла никогда не было, надежные "схемы" предлагали и Дефо, и Филдинг. Преступность же продолжала расти. Вторая причина была отчасти гуманитарная: лучше узнать (и лучше - заочно) "низкую" жизнь, с которой так или иначе соприкасаешься. Немало сведений на этот счет давали и традиционный плутовской роман, и романы того же Дефо, но ведь то - романы, а тут - "доподлинная правда". Наконец, не будем идеализировать век - он знал и жестокость, и злорадное любопытство.
Уайлд, каким его по горячим следам рисовали памфлеты, очень скоро был бы забыт, как канули в забвение предшествовавшие ему у "дерева" негодяи, если бы не одно обстоятельство, даже два. Первое заключалось в том, что в Уайлде поражало сосуществование закоренелого злодея и респектабельного, делового человека. Второе обстоятельство еще удивительнее: с начала 1720-х годов неуклонно всходила звезда Уолпола, и проницательные умы скоро заметили определенные совпадения в методах его правления с "практикой" Уайлда: подкупы, взятки, расправа с неугодными, беззастенчивый цинизм. В публицистике прозрение наступило раньше, но пришел час и для искусства. В "Опере нищего" Дж. Гея Пичем, списанный с Уайлда, не однажды с удовлетворением сравнивает свой промысел с поприщем государственного мужа. В "Опере Граб-стрита" и позже в "Пасквине" и "Историческом календаре" Филдинг еще не проводил параллели между Уайлдом и Уолполом, но в его газете "Борец" близость установок этих "великих людей" выявляется уже постоянно. Здесь Уолпол выступает под разными псевдонимами: Медный Лоб, Фураж, Боб Хапуга (персонаж из "Оперы нищего"), а чаще - просто: "великий человек". В оппозиционной прессе номинация "великий человек" была давно закреплена за Уолполом, но все чаще переносилась она и на Уайлда. Когда на горизонте обозначался заветный недруг Филдинга Сиббер (например, в связи с публикацией в 1740 г. "Апологии собственной жизни"), Филдинг и его величал этим прозванием. В этом случае образ премьера, уже неотделимый от этих слов, обретал дополнительные черты: глупость, невежество, бахвальство. Подытожим: исподволь вызревала аллегория, в которой государственное правление, осуществляемое известными методами, и дела преступного мира суть одно и то же. Падение Уолпола дало необходимый финал: одного "великого человека" своевременно повесили, другой, поканителив, также сошел, и если Филдинг действительно вынашивал замысел такой книги (а есть свидетельство, что он грозил ею Уолполу еще в 1740 г.), то теперь самое время ее написать. Тем более что надо было завершать трехтомник, уже обещанный читателю и объявленный к подписке.
"Джонатан Уайлд" написан в жанре биографии, но это не "подлинная" биография, какой внешне пытался сделать свое жизнеописание Дефо: это сатирическая биография. Герой ее из числа тех счастливцев, что до конца прошли дорогу Величия, у начала которой мы стояли в "Путешествии". Именуя низость безмерно падшего человека величием и соответственно перестроив всю шкалу оценок, писатель создал емкий сатирический символ продажности и бесчестия, ни разу не усомнившихся в своей законности: в этом мире они торжествуют. Властительная самоуверенность этой разбойничьей прослойки заявила о себе в "Опере нищего" (Филдинг очень многим обязан ей) такими словами: "То, что мы берем, принадлежит нам по закону сильного и праву победителя". Я не решусь предположить, что "джентльмены удачи" читали Шекспира, но не то ли говорит и Ричард III: "Кулак нам совесть, и закон нам меч"? Так что свое побратимство с "верхами" эти "низы" отлично сознают, им ведомо, под какими богами они ходят. Кого поминает Филдинг в связи с Уайлдом? Александра Македонского и Цезаря. Не очень приметный в "Путешествии", здесь Александр то и дело освящает своим авторитетом злодеяния Уайлда. Едва ли будет преувеличением сказать, что он соучаствует в них. Так уточняется понятие "истинно великого человека, будь то завоеватель, тиран, государственный деятель или же плут".
Когда Уайлд присягает в верности "кардинальным добродетелям" - это смешно, но это еще не сатира. Сатира в том, что он истово в это верит и не видит разницы между своей моралью и моралью "великих мужей" прошлого и настоящего. Сказать, что в шайке Уайлда (как вообще в преступном мире) свои законы, будет не совсем правильно: здесь те же законы, что и в мире официальном (в "легальных сообществах", как подскажет сам Уайлд), разве что нравы погрубее и пооткровеннее. Здесь так же нанимаются "руки" для исполнения "работы" и так же прижимисто оплачиваются ее результаты - с тем чтобы "руки" не избаловались и, работали дальше. Здесь так же безжалостно избавляются от тех, кто, не оценив мудрости и заслуг "работодателя", выказали неблагодарность и искали своей корысти. В железном кулаке держит свою банду Уайлд. Время разбойной вольницы миновало. Распри по случаю присвоенных подручными вещей, если они не решаются кулачными аргументами, неизменно выливаются в прения с политической окраской. В главе "О шляпах", кажется, и сам Филдинг забыл, что пишет об уголовниках, и со всей страстью обрушился на принципы ("разные головные уборы"), исповедуемые, по взаимной договоренности, противными сторонами - дабы легче было вводить толпу в заблуждение. Или глава "Любопытные анекдоты из истории Ньюгета": любому тогда было ясно, что победа Уайлда над Джонсоном - это отражение старой, еще 1730-х годов, борьбы Уолпола с Ч. Таунзендом, завершившейся полным торжеством Уолпола. Но вчитаемся в этот "анекдот" внимательнее. Уайлд облачается в "пышные одежды", совлеченные с Джонсона, однако костюм оказывается не по нему: халат не греет, жилет велик, шляпа тяжела. Если по-прежнему считать, что Уолпол - это Уайлд, а Джонсон - Таунзенд, то возникает недоразумение: почему костюм ему не впору, если Уолпол, по мнению даже своих недругов, был более приспособлен к своей должности, чем Таунзенд (что и доказала его тогдашняя победа)? Дело в том, что Филдинг уже подключил события недавние - падение Уолпола и перемены в кабинете, когда в кресло премьера сел граф Уилмингтон, талантами государственного человека действительно не блиставший. Вот он-то и скрылся теперь под маской Уайлда-победителя, а развенчанный Джонсон - это Уолпол. Эта смена масок подана намеком, но в том и сила политических аллюзий, что они неопределенны и двусмысленны, так что их прямое толкование как бы доверяется читателю: думайте!
Сегодняшний читатель не расчувствует всей прелести этой игры - да в этом и нет нужды. Злободневные намеки погасли, и мы воспринимаем "Джонатана Уайлда" как сатиру на плутовство, поразившее общество сверху донизу. И Уайлд - символ этого плутовства, изощренного и виртуозного, подлинно достигшего высот величия. Это почти инфернальный образ, и отчасти правы критики, ставящие его на одну доску с Сатаной из поэмы Мильтона. Во всяком случае, он дьявольски находчив и остроумен. Его стратегическое дарование удостоверил, ни много ни мало, А. В. Суворов, подкрепивший однажды свой маневр ссылкой на "правило Ионафана Великого - отлагати мщение до удобного случая". Мы не располагаем авторскими признаниями, но, думается, Филдинг должен был любить этого героя, как Гоголь любил своих монстров. Ведь Уайлд - движитель интриги, и Филдинг возжигает от него не только сатирические молнии, но и просто комические шутихи (как его разговор с новоиспеченной супругой Летицией или унесенный на тот свет штопор). Уайлд - герой без психологии, Филдинг рассмеялся бы при мысли, что у Джонатана есть "душа". Злодей - он и есть злодей. Некоторое шевеление совести он пресекает по команде из головы. Его чувства элементарны: любовь - это известного рода голод, верность - это взаимовыгода. Вопрос об "исправлении" Уайлда не может и возникнуть (а уж какие негодяи тогда возрождались к новой жизни!): Уайлд, собственно, даже не злодей, а само воплощение зла. И антиподом его выступает, естественно, воплощение добра - бывший школьный приятель, а ныне ювелир Хартфри. Своей образцовостью он давно раздражает критиков, отказывающих ему в правдоподобии. Но ведь все, что происходит с ним по злой воле Уайлда, совершенно правдоподобно. Он доверился негодяю, тот свел его с другим негодяем, последний его обобрал, а первый еще добавил - и вот Хартфри банкрот. Должники, кредиторы и друзья от него отвернулись, поручительства у него нет - и вот он в тюрьме. Машина правосудия работает с отменной расторопностью - и вот он уже на пороге смерти. Кто виноват - Уайлд? Не только: виноват и сам Хартфри. Он плохой купец. Его Доверчивость к людям, мягкость с должниками, щепетильность в вопросах чести - на что он рассчитывал, имея такие качества? С ними хорошо, пока все хорошо, но такого не бывает, когда рискуешь, - а без риска ты не купец. Но довольно о "добродетельном купце", важно другое: обыкновенный человек, не герой, Хартфри устоял против зла и явил то обыкновенное величие, которое не надо ставить в кавычки. И это - правда, хотя бы и оставались сомнения в правдоподобии средств. Но радужный финал не может отменить Уайлда и его страшной правды.
Филдинг бестрепетно ступил в этот мрак - и высмотрел лучик надежды. За ним пойдут следом, но даже сегодня он ушел дальше многих. Спустя двести лет Р. Фокс скажет: "Филдинг был первым англичанином, сумевшим понять, что дело романиста - говорить правду о жизни, и он по-своему ее сказал. В "Джонатане Уайлде" он сказал ее так, как не сумел сказать никто, ни до него, ни после, даже Свифт, - с неистовым и ярым гневом, живым и поныне, ибо это глубоко человечный гнев, разбуженный зрелищем человеческого унижения".
Помещенный в одном ряду с аллегорическим путешествием, "романом дороги" и действительным путешествием, "Джонатан Уайлд" также не обошелся без путешествий: это скитания миссис Хартфри, которые правильнее было бы назвать путешествием по книжным полкам. Все ее приключения - книжного свойства и насквозь пародийны. Миссис Хартфри откровенно сочиняет, и хорошо сочиняет, далеко выходя за рамки жизненного опыта, каковой, мы знаем, ограничен кругом домашних забот, тревогами и радостями счастливого замужества и материнства. Отмечая в ее рассказе мотивы и детали, мы можем очертить круг ее чтения. Муж восторгается ее знанием морских терминов (похоже, с этой стороны она ему прежде не раскрывалась) - ясно, что на ее полке несколько томиков Дефо, может быть, Свифт. Капитаны кораблей, на которых ей довелось побывать, моментально теряют самообладание и начинают ее соблазнять - ясно, что там же стоит зачитанная "Памела" и что-нибудь французское. Ухватки у капитанов разные. "Со мной он обращался так беззастенчиво, точно паша с рабыней-черкешенкой..." - этот капитан пришел из французского романа (хотя он англичанин), поскольку именно там получила распространение тема пленной черкешенки, попавшей в турецкий гарем. Продолжим цитату: "...в разговоре со мной он позволял себе те безобразные вольности, какими самый разнузданный распутник щеголяет перед проститутками..." - это опять "Памела" и, может быть, "Молль Флендерс" Дефо. Не забыт и его "Робинзон Крузо": от приставаний графа, до тех пор приличного человека, в глухой чащобе ее спасает отшельник, проживший без людей "тридцать с лишним лет". Потом и он доставит ей некоторые тревоги.
Критики обычно порицают эти четыре главы: они задерживают действие, рассеивают внимание. Мне кажется, иронический обзор современной беллетристики (мы назвали крупные имена, а ведь могло быть, что героиня читала подражательную макулатуру), этот скороговорочный пересказ ее расхожих тем и положений Филдинг дал для того, чтобы отмежеваться от нее. К современной и недавнего прошлого беллетристике, отечественной и зарубежной, Филдинг относился отрицательно. Он резко порицал "авторов... которые, не прибегая к помощи природы или истории, повествуют о личностях, каких никогда не было и не будет, и о делах, какие никогда не вершились и не могут вершиться". Он язвительно замечал: "...для сочинения романов и повестей нужны только бумага, перья и чернила да физическая способность ими пользоваться". Он с великой охотой пародировал эти сочинения. Впрочем, не он один.
Значение пародии, как известно, возрастает в переходные литературные эпохи, и закономерна ее активность в период становления английского просветительского романа - в те полстолетия, что разделяют "Робинзона Крузо" (1719) Дефо и "Путешествие Хамфри Клинкера" (1772) Т. Смоллета. Разумеется, имело место и накопление, и развитие художественных обретений, но в значительной степени литературная эволюция характеризовалась отталкиванием, опровержением, борьбой. Свифт пародирует Дефо; Ричардсон пародирует литературу "университетских писателей"; Филдинг пародирует Ричардсона; самого Филдинга будет пародировать Смоллет, анонимный автор напишет "Историю Тома Джонса, найденыша, а ныне супруга". Наконец, генеральную пародическую ревизию просветительского романа осуществит Л. Стерн. В пародиях выразилась самокритика просветительского романа, увидевшего свои громадные возможности и не спешившего оцепенеть в канонических формах. Некоторые из перечисленных здесь классиков называли себя новаторами - и они были новаторами, но пальма первенства заслуженно принадлежит Филдингу, потому что он единственный осознал необходимость теории романа и сделал первые подступы к ней во вступительных главах к "Джозефу Эндрусу". К своим размышлениям он привлек классическую выучку, эстетический инструментарий, развитый художественный вкус. И конечно, яркий темперамент полемиста.
Позднейшие исследователи найдут его теоретические положения недостаточными. Путано, скажут они, говорится о "комическом романе" - почему он комический, если в нем не одно "смешное", но есть и "все самое высокое", что составляет принадлежность "серьезного романа"? Ученые, похоже, не учитывают, что, оперируя классицистической терминологией (другой в его распоряжении не было), Филдинг разумел под "комическим" сугубо человеческое, земное, обыденное, то есть, скажем мы сегодня, ратовал за демократическое содержание искусства, о чем сообщил языком привычной ему поэтики: "...комический роман... выводит особ низших званий и, следовательно, описывает более низменные нравы". Находили неубедительными и рассуждения Филдинга об "истории" и "поэзии", когда, следуя логике Аристотеля ("поэзия философичнее и серьезнее истории: поэзия говорит более об общем, история - о единичном"), он ставил "историю" Дон Кихота (здесь синоним "биографии") выше "Истории" испанца Марианы. У Филдинга простая и верная мысль: художественная типизация скажет о человеке больше, чем абсолютный исторический факт, поглощающий человека. Филдинг безусловно рассуждал как реалист, давая типическую характеристику миссис Тау-Вауз: "...если когда-либо крайняя буйность нрава, жадность и бесчувствие к человеческому горю, приправленные некоторой долей лицемерия, соединялось в женском облике, - этой женщиной была миссис Тау-Вауз". Вообще же к истории Филдинг питал настороженно-недоверчивое чувство, его творческие помыслы лежали всецело в современности.
Встречей с Юлианом Отступником открывается третья часть "Путешествия", самая большая - семнадцать глав. Девятнадцать раз горемычный император перевоплощается на наших глазах (да еще о трех воплощениях не рассказано), а завершает сатиру "вставная новелла" об Анне Болейн. Юлиан клятвопреступник, его душе было суждено мыкаться по свету тысячу лет. В этот срок и совершаются все его превращения: он начал рабом в конце IV в., а кончил учителем танцев в середине XIV в.
Переводчик "Путешествия" сталкивается с трудностями, всякий раз по-разному понимая слово "character", которым пестрит этот текст: это и совокупность душевных качеств ("характер"), и отдельное качество ("черта"), и общественное положение героя ("роль", "персонаж"), и внешний облик. Если включиться в игру и помнить, что Юлиан, претерпевая длинный ряд перевоплощений, выступает в разных ролях, то нужно признать, что этот император - характерный актер (среди императоров, мы знаем, были и актеры): в его обширном репертуаре немало выразительных ролей, да и маловыразительные персонажи уж какой-нибудь характерной чертой отмечены. И сыграны эти роли по-разному: в одной исполнитель убедителен, в другой - меньше, а третью вовсе скомкал. Как всякий актер, Юлиан не знает, кого он будет играть в очередной раз: как все, он тянет жребий и объявляется всегда в неожиданном качестве. Всего три роли отвечают его амплуа: генерал, король, государственный муж. Что можно сказать в пользу такой "театрализации" земных мытарств провинившегося императора? Прежде всего: почему Юлиан? Я не сомневаюсь в том, что вслед за А. Шефтсбери (и предвосхищая, например, А. Герцена) Филдинг видел в Юлиане просвещенного монарха и трагического героя. Однако такому Юлиану нечего делать в его загробной пикареске, и он является нам в плутовских масках, поскольку в расхожем представлении Юлиан был лицемер и притворщик, в одночасье перешедший в язычество. Одним словом, лицедей. А лицедейством был пронизан "век": именно в это время отмечается чрезвычайное оживление метафоры "Жизнь - это Театр" ("Весь мир лицедействует"). Всю первую половину века моралисты тревожно отмечали растущую моду на маскарады. Напомню, что первой публикацией Филдинга была поэма "Маскарад" (1728), а первой поставленной пьесой - "Любовь под разными масками". Тема маскарада возникает позже в романах "Том Джонс" и "Амелия". Всюду были маски. Романы и поэмы выходили анонимно (это маска!), на титуле в лучшем случае выставлялась фамилия издателя. Фигура подставного издателя обычная черта тогдашнего романа. Или памфлеты и выступления в периодических изданиях, публицистика - там сплошь псевдонимы. Несколько псевдонимов было и у Филдинга. Лицемерие (то есть лицедейство по убеждению) вещало с церковных кафедр, и то же в политике: отменным актером был Уолпол, умевший увлечь, зажечь, заговорить палату - и провести нужный билль. Тасовка мест и должностей, производимая им что это, как не перераспределение "ролей"? Все было так непрочно! Судьба самого Филдинга свидетельствует об этом красноречиво: после десяти лет в "роли" драматурга жизнь его, с какой стороны ни посмотреть, была неустроенной. Еще одна метафора была тогда в большом ходу: "Жизнь - игра судьбы". Игра судьбы и театр - это близко. Собственную эпитафию Дж. Гея "Все в свете есть игра, жизнь самая ничто..." (пер. H. M. Карамзина) можно понимать и так, и так. Капризный нрав Фортуны, вздорно раздающей счастливые и несчастливые билеты, был всем известен. Как раньше маскарад, так здесь лотерея стала знамением всевластия этой "царицы всего суетного" (Шефтсбери). Мода на лотереи и распространение азартных игр также приобрели характер национального заболевания. О превратностях судьбы не давали забыть события не столь давнего прошлого (Республика, Реставрация), регулярно освежаемые в памяти Стюартами, приходившими из Франции. Совсем свежим в памяти был крах Кампании Южных морей в 1720 г., от которого иные из пострадавших не могли оправиться еще и в 1730-е годы. Превратности судьбы ("и прочее" из полного названия "Путешествия") - это ведь о Юлиане, о каждой его роли - и о всех вместе.
Возможен и другой взгляд на "Путешествие". Каждая глава, рассказывающая об очередном воплощении новоявленного Агасфера, это "характер", но не в классической форме, каким он дан у Теофраста и какие писались в XVII в. и еще XVIII в. (например, Честерфилдом): он приноровлен к вкусам современного читателя и дан в форме популярных повествовательных жанров (язык не поворачивается сказать: "роман", но именно это имеется в виду). Тогдашние авантюрные, криминальные, галантные романы, как заимствованные с континента, из Франции, так и национального происхождения, - это по большей части "жизнеописания" от первого лица с непременной "моралью". Таковы они и здесь, но написанные чрезвычайно компактно. Филдинг дает "обозрение" эпохи, это парад ее пороков, ее типов, предельно обобщенных и литературно-условных, отвлеченных от признаков места и времени - от Англии середины XVIII в. При этом Филдинг понимал, что логика жанра ("обозрение") при известном запасе жизненных впечатлений уводит в однообразную бесконечность. И он на скорую руку мотивировал незавершенность сочинения ссылкой на дефектность рукописи (якобы по небрежности дарителя многое в ней утрачено).
Вся первая часть "Путешествия" до главы X, да и многие характеры последующих глав - это интереснейшие психологические этюды. И, конечно, читателю была интересна история Европы, как ее излагает Филдинг. В полной мере оценить византийские, испанские или французские страницы этой прихотливо составленной хроники он, понятно, не мог - для этого надо быть начитанным, как Филдинг, знать его источники. Но главную мысль читатель улавливал: причастные ко всем значительным событиям малые люди в меру своих малых сил вершат историю, пока генералы отсиживаются в дворцах, а венценосцы погрязают в дворцовых интригах. Очевидно, с особым интересом читались главы, посвященные национальной истории. Очень узнаваемой должна была казаться горемычная судьба солдата, пришедшего на остров с Вильгельмом Завоевателем (гл. XX), узнавались и политические авантюристы, устраивавшие свои дела в царствование Иоанна Безземельного (гл. XXI) и Эдуарда Исповедника (гл. XXIII).
История Анны Болейн - подлинно маленький шедевр. Драма богатой натуры, потерявшей себя на "ярмарке тщеславия", раскрыта с живым участием к подневольной женской доле. Я не могу отделаться от мысли, что известные слова М. Горького, сказанные о Молль Флендерс, относятся и к судьбе Анны Болейн: "Автор... осуждает ее за то, что Молль недостаточно упрямо сопротивлялась, но еще более резко он осуждает общество за победу над этой женщиной".
Была еще одна причина, по которой Филдинг прервал "Путешествие" (на этот раз окончательно): уход Уолпола с политической арены (1742 г.) окончательно прояснил ему замысел книги, к которой он давно уже примеривался.
О времени написания "Джонатана Уайлда" точных свидетельств нет. Иные относят его к памятному 1737 г., когда Уолпол провел закон о театральной цензуре, - с психологической точки зрения очень подходящая дата; или он мог писать его в период редактирования газеты "Борец" (1739-1742 гг.). Отмечены две публикации (1739 и 1740), где Филдинг упоминает имя Уайлда, в первом случае опровергая связь между добродетелью и доброй репутацией ("Не кто иной, как Уайлд, на протяжении многих лет пользовался такой репутацией"), а в другой статье (авторство Филдинга здесь не бесспорно) сравнивая радость приверженцев Уолпола (он пресек очередную парламентскую смуту) с торжеством в шайке Уайлда, когда тому удавалось избежать карающей десницы закона. Были попытки датировать "Джонатана Уайлда" еще более ранним временем - серединой 1720-х годов, но они малоубедительны и в лучшем случае свидетельствуют о том, что вместе с многими Филдинг интересовался этой фигурой, хотя параллель Уайлд - Уолпол еще не занимала его воображения.
Джонатан Уайлд - реальное лицо. Укрыватель краденого и организатор преступной шайки, он был повешен в 1725 г. Даже видавший виды суд был потрясен размахом его злодеяний. При этом долгое время Уайлд оказывал услуги сыску, выдавая своих проштрафившихся товарищей в руки правосудия. Его контора (кстати, неподалеку от суда Олд-Бейли), призванная отыскивать и возвращать владельцам похищенные вещи, действовала открыто (и, разумеется, успешно) и даже публиковала в газете свои сообщения. Власть над своими головорезами и попустительство официальных властей вскружили ему голову, он потерял осторожность и угодил под действие закона, каравшего получение денег или иного вознаграждения за помощь в отыскании похищенного. На беду, один из выданных им бандитов, Джозеф Блейк (Синюшный), ранив его на суде, где Уайлд выступал против него свидетелем, впервые раскрыл судьям глаза на этого "джентльмена". Казнь Уайлда, собравшая огромную толпу народа, породила целую литературу о нем. Он еще только ожидал суда, а уже вышел памфлет "Подлинная история жизни и деяний Джонатана Уайлда, лондонского горожанина и поимщика воров". Прилагался и портрет: Уайлд коротает время с трубкой и кружкой пива. После его смерти такие публикации пошли потоком. Появился "материал" о пребывании Уайлда в потустороннем мире. Его встречают бывшие соратники, выданные им Шеппард и Синюшный. В его дальнейшей судьбе у всей троицы нет сомнений: преисподняя. Кстати, и это достоверный факт, в свои предсмертные дни Уайлд изводил ньюгетского священника расспросами о том свете. Две его биографии написал Дефо. В первой, якобы составленной со слов самого Уайлда и по его записям, Дефо предостерегал пишущую братию от прославления (может быть, невольного) этой "гнусной твари", от стремления разжалобить читателей, при этом сам не удержался от сенсационных подробностей (шесть жен, сотня с лишним отправленных на виселицу жертв), хотя и остудил рассказ полновесной моралью. Чем объяснить интерес к таким героям и небывалую популярность их "правдивых жизнеописаний"? В первую очередь, желанием хоть как-то вооружиться против растущей преступности, узнать, как она выглядит - ведь у нее множество ликов. Вот мнение наблюдательного иностранца: "Нигде так явно не терпимы воры, как в Лондоне; здесь имеют они свои клубы, свои таверны и разделяются на разные классы..." (H. M. Карамзин. "Письма русского путешественника"). Это написано полстолетия спустя, в 1790 г. Недостатка в проектах по искоренению зла никогда не было, надежные "схемы" предлагали и Дефо, и Филдинг. Преступность же продолжала расти. Вторая причина была отчасти гуманитарная: лучше узнать (и лучше - заочно) "низкую" жизнь, с которой так или иначе соприкасаешься. Немало сведений на этот счет давали и традиционный плутовской роман, и романы того же Дефо, но ведь то - романы, а тут - "доподлинная правда". Наконец, не будем идеализировать век - он знал и жестокость, и злорадное любопытство.
Уайлд, каким его по горячим следам рисовали памфлеты, очень скоро был бы забыт, как канули в забвение предшествовавшие ему у "дерева" негодяи, если бы не одно обстоятельство, даже два. Первое заключалось в том, что в Уайлде поражало сосуществование закоренелого злодея и респектабельного, делового человека. Второе обстоятельство еще удивительнее: с начала 1720-х годов неуклонно всходила звезда Уолпола, и проницательные умы скоро заметили определенные совпадения в методах его правления с "практикой" Уайлда: подкупы, взятки, расправа с неугодными, беззастенчивый цинизм. В публицистике прозрение наступило раньше, но пришел час и для искусства. В "Опере нищего" Дж. Гея Пичем, списанный с Уайлда, не однажды с удовлетворением сравнивает свой промысел с поприщем государственного мужа. В "Опере Граб-стрита" и позже в "Пасквине" и "Историческом календаре" Филдинг еще не проводил параллели между Уайлдом и Уолполом, но в его газете "Борец" близость установок этих "великих людей" выявляется уже постоянно. Здесь Уолпол выступает под разными псевдонимами: Медный Лоб, Фураж, Боб Хапуга (персонаж из "Оперы нищего"), а чаще - просто: "великий человек". В оппозиционной прессе номинация "великий человек" была давно закреплена за Уолполом, но все чаще переносилась она и на Уайлда. Когда на горизонте обозначался заветный недруг Филдинга Сиббер (например, в связи с публикацией в 1740 г. "Апологии собственной жизни"), Филдинг и его величал этим прозванием. В этом случае образ премьера, уже неотделимый от этих слов, обретал дополнительные черты: глупость, невежество, бахвальство. Подытожим: исподволь вызревала аллегория, в которой государственное правление, осуществляемое известными методами, и дела преступного мира суть одно и то же. Падение Уолпола дало необходимый финал: одного "великого человека" своевременно повесили, другой, поканителив, также сошел, и если Филдинг действительно вынашивал замысел такой книги (а есть свидетельство, что он грозил ею Уолполу еще в 1740 г.), то теперь самое время ее написать. Тем более что надо было завершать трехтомник, уже обещанный читателю и объявленный к подписке.
"Джонатан Уайлд" написан в жанре биографии, но это не "подлинная" биография, какой внешне пытался сделать свое жизнеописание Дефо: это сатирическая биография. Герой ее из числа тех счастливцев, что до конца прошли дорогу Величия, у начала которой мы стояли в "Путешествии". Именуя низость безмерно падшего человека величием и соответственно перестроив всю шкалу оценок, писатель создал емкий сатирический символ продажности и бесчестия, ни разу не усомнившихся в своей законности: в этом мире они торжествуют. Властительная самоуверенность этой разбойничьей прослойки заявила о себе в "Опере нищего" (Филдинг очень многим обязан ей) такими словами: "То, что мы берем, принадлежит нам по закону сильного и праву победителя". Я не решусь предположить, что "джентльмены удачи" читали Шекспира, но не то ли говорит и Ричард III: "Кулак нам совесть, и закон нам меч"? Так что свое побратимство с "верхами" эти "низы" отлично сознают, им ведомо, под какими богами они ходят. Кого поминает Филдинг в связи с Уайлдом? Александра Македонского и Цезаря. Не очень приметный в "Путешествии", здесь Александр то и дело освящает своим авторитетом злодеяния Уайлда. Едва ли будет преувеличением сказать, что он соучаствует в них. Так уточняется понятие "истинно великого человека, будь то завоеватель, тиран, государственный деятель или же плут".
Когда Уайлд присягает в верности "кардинальным добродетелям" - это смешно, но это еще не сатира. Сатира в том, что он истово в это верит и не видит разницы между своей моралью и моралью "великих мужей" прошлого и настоящего. Сказать, что в шайке Уайлда (как вообще в преступном мире) свои законы, будет не совсем правильно: здесь те же законы, что и в мире официальном (в "легальных сообществах", как подскажет сам Уайлд), разве что нравы погрубее и пооткровеннее. Здесь так же нанимаются "руки" для исполнения "работы" и так же прижимисто оплачиваются ее результаты - с тем чтобы "руки" не избаловались и, работали дальше. Здесь так же безжалостно избавляются от тех, кто, не оценив мудрости и заслуг "работодателя", выказали неблагодарность и искали своей корысти. В железном кулаке держит свою банду Уайлд. Время разбойной вольницы миновало. Распри по случаю присвоенных подручными вещей, если они не решаются кулачными аргументами, неизменно выливаются в прения с политической окраской. В главе "О шляпах", кажется, и сам Филдинг забыл, что пишет об уголовниках, и со всей страстью обрушился на принципы ("разные головные уборы"), исповедуемые, по взаимной договоренности, противными сторонами - дабы легче было вводить толпу в заблуждение. Или глава "Любопытные анекдоты из истории Ньюгета": любому тогда было ясно, что победа Уайлда над Джонсоном - это отражение старой, еще 1730-х годов, борьбы Уолпола с Ч. Таунзендом, завершившейся полным торжеством Уолпола. Но вчитаемся в этот "анекдот" внимательнее. Уайлд облачается в "пышные одежды", совлеченные с Джонсона, однако костюм оказывается не по нему: халат не греет, жилет велик, шляпа тяжела. Если по-прежнему считать, что Уолпол - это Уайлд, а Джонсон - Таунзенд, то возникает недоразумение: почему костюм ему не впору, если Уолпол, по мнению даже своих недругов, был более приспособлен к своей должности, чем Таунзенд (что и доказала его тогдашняя победа)? Дело в том, что Филдинг уже подключил события недавние - падение Уолпола и перемены в кабинете, когда в кресло премьера сел граф Уилмингтон, талантами государственного человека действительно не блиставший. Вот он-то и скрылся теперь под маской Уайлда-победителя, а развенчанный Джонсон - это Уолпол. Эта смена масок подана намеком, но в том и сила политических аллюзий, что они неопределенны и двусмысленны, так что их прямое толкование как бы доверяется читателю: думайте!
Сегодняшний читатель не расчувствует всей прелести этой игры - да в этом и нет нужды. Злободневные намеки погасли, и мы воспринимаем "Джонатана Уайлда" как сатиру на плутовство, поразившее общество сверху донизу. И Уайлд - символ этого плутовства, изощренного и виртуозного, подлинно достигшего высот величия. Это почти инфернальный образ, и отчасти правы критики, ставящие его на одну доску с Сатаной из поэмы Мильтона. Во всяком случае, он дьявольски находчив и остроумен. Его стратегическое дарование удостоверил, ни много ни мало, А. В. Суворов, подкрепивший однажды свой маневр ссылкой на "правило Ионафана Великого - отлагати мщение до удобного случая". Мы не располагаем авторскими признаниями, но, думается, Филдинг должен был любить этого героя, как Гоголь любил своих монстров. Ведь Уайлд - движитель интриги, и Филдинг возжигает от него не только сатирические молнии, но и просто комические шутихи (как его разговор с новоиспеченной супругой Летицией или унесенный на тот свет штопор). Уайлд - герой без психологии, Филдинг рассмеялся бы при мысли, что у Джонатана есть "душа". Злодей - он и есть злодей. Некоторое шевеление совести он пресекает по команде из головы. Его чувства элементарны: любовь - это известного рода голод, верность - это взаимовыгода. Вопрос об "исправлении" Уайлда не может и возникнуть (а уж какие негодяи тогда возрождались к новой жизни!): Уайлд, собственно, даже не злодей, а само воплощение зла. И антиподом его выступает, естественно, воплощение добра - бывший школьный приятель, а ныне ювелир Хартфри. Своей образцовостью он давно раздражает критиков, отказывающих ему в правдоподобии. Но ведь все, что происходит с ним по злой воле Уайлда, совершенно правдоподобно. Он доверился негодяю, тот свел его с другим негодяем, последний его обобрал, а первый еще добавил - и вот Хартфри банкрот. Должники, кредиторы и друзья от него отвернулись, поручительства у него нет - и вот он в тюрьме. Машина правосудия работает с отменной расторопностью - и вот он уже на пороге смерти. Кто виноват - Уайлд? Не только: виноват и сам Хартфри. Он плохой купец. Его Доверчивость к людям, мягкость с должниками, щепетильность в вопросах чести - на что он рассчитывал, имея такие качества? С ними хорошо, пока все хорошо, но такого не бывает, когда рискуешь, - а без риска ты не купец. Но довольно о "добродетельном купце", важно другое: обыкновенный человек, не герой, Хартфри устоял против зла и явил то обыкновенное величие, которое не надо ставить в кавычки. И это - правда, хотя бы и оставались сомнения в правдоподобии средств. Но радужный финал не может отменить Уайлда и его страшной правды.
Филдинг бестрепетно ступил в этот мрак - и высмотрел лучик надежды. За ним пойдут следом, но даже сегодня он ушел дальше многих. Спустя двести лет Р. Фокс скажет: "Филдинг был первым англичанином, сумевшим понять, что дело романиста - говорить правду о жизни, и он по-своему ее сказал. В "Джонатане Уайлде" он сказал ее так, как не сумел сказать никто, ни до него, ни после, даже Свифт, - с неистовым и ярым гневом, живым и поныне, ибо это глубоко человечный гнев, разбуженный зрелищем человеческого унижения".
Помещенный в одном ряду с аллегорическим путешествием, "романом дороги" и действительным путешествием, "Джонатан Уайлд" также не обошелся без путешествий: это скитания миссис Хартфри, которые правильнее было бы назвать путешествием по книжным полкам. Все ее приключения - книжного свойства и насквозь пародийны. Миссис Хартфри откровенно сочиняет, и хорошо сочиняет, далеко выходя за рамки жизненного опыта, каковой, мы знаем, ограничен кругом домашних забот, тревогами и радостями счастливого замужества и материнства. Отмечая в ее рассказе мотивы и детали, мы можем очертить круг ее чтения. Муж восторгается ее знанием морских терминов (похоже, с этой стороны она ему прежде не раскрывалась) - ясно, что на ее полке несколько томиков Дефо, может быть, Свифт. Капитаны кораблей, на которых ей довелось побывать, моментально теряют самообладание и начинают ее соблазнять - ясно, что там же стоит зачитанная "Памела" и что-нибудь французское. Ухватки у капитанов разные. "Со мной он обращался так беззастенчиво, точно паша с рабыней-черкешенкой..." - этот капитан пришел из французского романа (хотя он англичанин), поскольку именно там получила распространение тема пленной черкешенки, попавшей в турецкий гарем. Продолжим цитату: "...в разговоре со мной он позволял себе те безобразные вольности, какими самый разнузданный распутник щеголяет перед проститутками..." - это опять "Памела" и, может быть, "Молль Флендерс" Дефо. Не забыт и его "Робинзон Крузо": от приставаний графа, до тех пор приличного человека, в глухой чащобе ее спасает отшельник, проживший без людей "тридцать с лишним лет". Потом и он доставит ей некоторые тревоги.
Критики обычно порицают эти четыре главы: они задерживают действие, рассеивают внимание. Мне кажется, иронический обзор современной беллетристики (мы назвали крупные имена, а ведь могло быть, что героиня читала подражательную макулатуру), этот скороговорочный пересказ ее расхожих тем и положений Филдинг дал для того, чтобы отмежеваться от нее. К современной и недавнего прошлого беллетристике, отечественной и зарубежной, Филдинг относился отрицательно. Он резко порицал "авторов... которые, не прибегая к помощи природы или истории, повествуют о личностях, каких никогда не было и не будет, и о делах, какие никогда не вершились и не могут вершиться". Он язвительно замечал: "...для сочинения романов и повестей нужны только бумага, перья и чернила да физическая способность ими пользоваться". Он с великой охотой пародировал эти сочинения. Впрочем, не он один.
Значение пародии, как известно, возрастает в переходные литературные эпохи, и закономерна ее активность в период становления английского просветительского романа - в те полстолетия, что разделяют "Робинзона Крузо" (1719) Дефо и "Путешествие Хамфри Клинкера" (1772) Т. Смоллета. Разумеется, имело место и накопление, и развитие художественных обретений, но в значительной степени литературная эволюция характеризовалась отталкиванием, опровержением, борьбой. Свифт пародирует Дефо; Ричардсон пародирует литературу "университетских писателей"; Филдинг пародирует Ричардсона; самого Филдинга будет пародировать Смоллет, анонимный автор напишет "Историю Тома Джонса, найденыша, а ныне супруга". Наконец, генеральную пародическую ревизию просветительского романа осуществит Л. Стерн. В пародиях выразилась самокритика просветительского романа, увидевшего свои громадные возможности и не спешившего оцепенеть в канонических формах. Некоторые из перечисленных здесь классиков называли себя новаторами - и они были новаторами, но пальма первенства заслуженно принадлежит Филдингу, потому что он единственный осознал необходимость теории романа и сделал первые подступы к ней во вступительных главах к "Джозефу Эндрусу". К своим размышлениям он привлек классическую выучку, эстетический инструментарий, развитый художественный вкус. И конечно, яркий темперамент полемиста.
Позднейшие исследователи найдут его теоретические положения недостаточными. Путано, скажут они, говорится о "комическом романе" - почему он комический, если в нем не одно "смешное", но есть и "все самое высокое", что составляет принадлежность "серьезного романа"? Ученые, похоже, не учитывают, что, оперируя классицистической терминологией (другой в его распоряжении не было), Филдинг разумел под "комическим" сугубо человеческое, земное, обыденное, то есть, скажем мы сегодня, ратовал за демократическое содержание искусства, о чем сообщил языком привычной ему поэтики: "...комический роман... выводит особ низших званий и, следовательно, описывает более низменные нравы". Находили неубедительными и рассуждения Филдинга об "истории" и "поэзии", когда, следуя логике Аристотеля ("поэзия философичнее и серьезнее истории: поэзия говорит более об общем, история - о единичном"), он ставил "историю" Дон Кихота (здесь синоним "биографии") выше "Истории" испанца Марианы. У Филдинга простая и верная мысль: художественная типизация скажет о человеке больше, чем абсолютный исторический факт, поглощающий человека. Филдинг безусловно рассуждал как реалист, давая типическую характеристику миссис Тау-Вауз: "...если когда-либо крайняя буйность нрава, жадность и бесчувствие к человеческому горю, приправленные некоторой долей лицемерия, соединялось в женском облике, - этой женщиной была миссис Тау-Вауз". Вообще же к истории Филдинг питал настороженно-недоверчивое чувство, его творческие помыслы лежали всецело в современности.