Лемерль подмигнул, и мне полегчало. Игру затеял? Прелестно! Я непременно выйду победительницей. Товарищам моим правила были явно знакомы. Эрмине выпала пиковая тройка, Като – трефовый валет, Демизелль – бубновый туз и так далее, пока каждому из нас, включая карликов, не досталось по карте. У хозяев это вызвало грубый хохот, причину которого я взять в толк не могла. Потом началось действо. Первым мы исполнили смешной акробатический этюд, потом несколько сцен из Ballet des Gueux, «Балета нищих», имевшего большой успех при дворе.
   За танцем я то и дело слышала, как в центр стола сбрасывают карты, только па были сложные, отвлекаться не следовало. Лишь когда танец закончился и четыре победителя поднялись за своими трофеями, открылась мне суть игры и ставок. Проигравшие, которым достались карлики, шутливо чертыхались. Беспомощную, одураченную, меня по широкой лестнице повели в спальню. За спиной послышался спокойный голос Лемерля: тот предложил сыграть в пикет.
   Я повернулась было на его голос, но перехватила взгляд Эрмины – из четырех танцоров она единственная понимала, в чем дело. В золотом свете свечей Эрмина показалась мне старухой с густо нарумяненными щеками. Ее невозмутимые глаза поведали мне правду.
   Молодой господин в розовом заметил мою нерешительность.
   – Таковы правила, моя прелесть. Я ведь выиграл, да?
   Лемерль знал, что я за ним наблюдаю. Что ему мои чувства? Часть игры, те же карты в его руках, интересные ему не больше секунды. Вот он отвернулся: начиналась новая партия. Я его возненавидела. Нет, не за акробатику на чужом ложе. Бывает и неприятнее, а молодой господин продержался недолго. Гадко понимать, что ты, как и другие, – разменная монета, карта, которую можно пустить в ход или сбросить за ненадобностью.
   Разумеется, я его простила.
   – Жюльетта, думаешь, легко мне было? Для тебя же старался. Для всех вас. Разве могу я позволить вам голодать из-за своей деликатности?
   Я держала в руках нож, лезвие у него темное, остро заточенное. До дрожи хотелось пустить Лемерлю кровь.
   – Все было бы иначе, – процедила я, – если бы ты только меня предупредил…
   Чистая правда, поставь он меня в известность, я согласилась бы. Ради него.
   Лемерль заглянул мне в глаза, и я поняла, в чем дело.
   – Ты могла отказаться, Жюльетта, а неволить тебя я не смог бы.
   – Ты продал нас! – дрожащим голосом возмутилась я. – Обманул и продал за деньги! – Лемерль знал, что я не сказала бы «нет». Отвергни мы тех господ, наутро Лемерля поставили бы к позорному столбу или еще страшнее наказали бы. – Ты использовал нас, Ги! Меня использовал!
   Чувствовалось, что Лемерль оценивает ситуацию. Мой гнев быстро шел на убыль. По большому счету, что я потеряла? Давно ведь уже не девственница. В руке Лемерля звякнули монеты.
   – Послушай, милая…
   Не вовремя он решил подольститься: потянулся ко мне, а я полоснула ножом. Хотела лишь отогнать, но движение вышло стремительным, Лемерль не успел увернуться, и лезвие вспороло ему ладони.
   – В следующий раз, Лемерль… – меня колотило, но сжимающая нож рука была тверда. – В следующий раз, Лемерль, я лицо тебе перекрою.
   Любой другой человек взглянул бы на израненные руки – совершенно ведь естественно, – любой, только не Лемерль. Вместо боли и страха в его глазах читались изумление и восторг, словно от приятного сюрприза. Такой взгляд я уже видела: за карточным столом, пред разъяренной толпой или, подогретый торжеством, на ярко освещенной сцене. Я встретила этот взгляд с вызовом. С кистей Лемерля капала кровь, только нам было не до нее.
   – Да, милая, – проговорил он. – Как же иначе?
   – Только попробуй!
   Черный камзол, мертвенно-бледное лицо – окровавленные руки были единственным ярким пятном в облике Лемерля. Он шагнул ко мне, покачнулся, теряя равновесие, и я совершенно несознательно его поддержала.
   – Ты права, Жюльетта, – пролепетал Лемерль, улыбаясь. – Напрасно я тебя не предупредил.
   Гнева моего как не бывало, на что Лемерль, несомненно, рассчитывал. В следующий миг он, по-прежнему улыбаясь, лишился чувств.
   Я сама перевязала ладони Лемерля чистой холстиной, приложив стебли буквицы, и нашла ему коньяк. Он пил, а я стояла рядом, снова припоминая ту карточную партию, пока не уверовала, что Лемерль не злодей, а жертва. Воистину, он рисковал больше любого из нас! Да и выручка получилась тройная, ливров пятьсот: нам заплатили за утехи, и салонные, и постельные, Лемерль обобрал молодых неопытных картежников подчистую, а Буффон с Леборном вынесли из замка все, что плохо лежало.
   Конечно, господа поняли, как их обманули, но было уже поздно. Наша труппа покинула город, хотя молва о надувательстве и мошеннических трюках Лемерля преследовала нас до самой Ла-Рошели и дальше. Тот случай стал первым в длинной череде обманов, поэтому следующие шесть месяцев мы то и дело меняли название. Дурная слава оказалась на диво живучей, земля горела у нас под ногами, только мы не слишком тревожились. С каждым днем мы все больше верили, что Лемерль неуязвим, а за компанию с ним и мы. Если бы поймали, его бы наверняка повесили, и нас, вероятно, тоже, для острастки. Однако на западе королевства бродячих циркачей как собак нерезаных, а нас теперь знали как Théâtre de la Poule au Pot[9], жонглеров из Аквитании. Théâtre du Grand Carnaval будто сквозь землю провалился. В общем, мы благополучно сбежали из Витре и из других городов. Я временно простила Лемерля, потому что по молодости лет верила: добро живет в каждом и в один прекрасный день даже мой Ги станет праведником.
   Лемерля я не видела пять с лишним лет. Хватит терзаться воспоминаниями! Вполне вероятно, его и в живых-то нет: после Эпиналя у меня есть веские основания в это верить. Только я не верю. Тоску по нему я протащила за собой сквозь все эти годы, точно ярмо. Исчезни она, я бы вмиг почувствовала.
   Сегодня нужно похоронить мать настоятельницу, всенепременно сегодня. Безжалостной чистоты небо сулит голубую безбрежность да палящее солнце. Тело уже заждалось, размякло в купели с благовониями, но никто не желает брать на себя ответственность. Никто не желает хоронить мать Марию до прибытия новой настоятельницы. Только ждать более нельзя.
   Вторую ночь мне не спится. Травы не помогают: герань и розмарин не успокаивают, лаванда не приводит в порядок мысли. Белладонна, если настоять покрепче, затянет в омут видений, только видений мне и так достаточно. Не в них я нуждаюсь, а в отдыхе. За высоким окном первые отблески зари вскрывают темное небо, аки раковину. Рядом спит Флер: куколку прижала к себе, большой пальчик засунула в рот. Меня, усталости вопреки, в сон не клонит. Протягиваю руку и осторожно касаюсь дочки, я часто так делаю, чтобы успокоить и ее, и себя. В ответ Флер вздыхает и сворачивается калачиком, спиной прижимаясь к моей груди. От нее пахнет сдобной булочкой и теплым тестом. На затылке волосы по-детски мягкие, уткнуться в них так сладостно! Сегодня же сладость омрачает тревога, смутное предчувствие беды.
   Обнимаю дочку, снова закрываю глаза, а покоя нет. Годы безмятежности растаяли как дым, а от чего? От черной птицы? От обрывков воспоминания? От смутного видения? Внезапно скончалась мать настоятельница… Ну и что с того? Мать Мария прожила долгую жизнь и этот мир покинула в свой час. Нет оснований считать, что с ее смертью связан он. Впрочем, Джордано учил, что в жизни все взаимосвязано, мол, все на земле: мужчина, женщина, вода, дерево или птица – все состоит из того же праха. Ересь, конечно, только Джордано в это верил. Он говорил, что однажды отыщет философский камень, подтверждение своих теорий, ключ к любой материи, магический эликсир. Все взаимообусловлено, Земля движется вокруг Солнца, все возвращается на круги своя, и любое явление имеет тысячи отголосков. Эти отголоски я сейчас чувствую, они набегают, точно волны от брошенного в воду камня.
   Черный Дрозд возвращается? С ним мы связаны крепко, это мне ясно и без философии. Пусть возвращается. Коли предначертана ему новая роль, пусть сыграет ее, и поскорее. Ему ведь известно, если я увижу его во плоти, то на сей раз убью.

7. 12 июля 1610

   Мать Марию мы похоронили среди ее любимых ароматных трав. Церемония получилась очень скромной – я посадила на могиле лаванду и розмарин: пусть прах тлеет среди их дивных запахов, каждая из сестер прочла краткую молитву. Мы пропели «Кирие элейсон»[10], да нестройно: от горя многим не пелось. Вот ведь как скорбим! За пять лет, что я в монастыре, умерло более десятка сестер, иные совсем юными, и ни по одной мы так не печалились. Только ведь иначе и быть не могло: сей раз мы потеряли больше чем сестру. Мы не оплакивали так даже короля Генриха, убиенного в Париже почти два месяца назад.
   Скорбь скорбью, только без почестей настоятельницу хоронить не след. Негоже предавать ее земле без священника и заупокойной службы. Но ждать более нельзя: когда еще придут вести из Ренна, тело же летом быстро гниет, а от гнили одна зараза. Многие сестры об этом не помышляют, полагаясь на божественную силу молитвы, меня же кочевая жизнь научила осторожности. «Демоны демонами, но человеку опаснее грязная вода, тухлое мясо да отравленный хворью воздух», – говаривала моя мать. Ее мудрость не раз меня выручала.
   Как бы то ни было, я сумела их убедить. Мне всегда это удается, да и скромное погребение пришлось бы матери Марии по нраву. Вместо склепа полотняный саван, уже посеревший от плесени, да сырая земля, на которой так чудно растет ее картошка.
   Будь моя воля, я посадила бы на могиле картошку: картофельная плоть сольется с плотью матери настоятельницы, каждый сустав ее подкормит клубень, каждая косточка родит побег, соль ее плоти с солью землицы смешается и даст силу новой жизни… Нет, такие мысли гожи язычнице, отравят они скорбную святость могилы. Только у меня другие боги. Создатель мира не аскет с каменным лицом, он не требует жертв без смысла и жизни без радости, не запугивает грехом… Лучше питать собой картошку, чем угодить в непонятный рай или в беспросветный ад… Вестей из Ренна все нет.
   Вестей нет уже девятые сутки. Наш мир быстрее сотворили! Жизнь монастыря увязла в неизвестности, в пустоте летних дней. Мы как розы под стеклянным колпаком, а ведь окружающий мир не остановился, жизнь и смерть, рост и увядание, прилив и отлив по-прежнему сменяют друг друга, точно у Господа собственный распорядок. Ветер с моря, что веет в окно, уже пахнет осенью, от яркого солнца поблекли листья, выгорела трава. Земля поблескивает, как наковальня под молотом лета.
   Я хоть на солончаках работаю: деревянной лопаткой соскребаю белую корку с грязи и складываю в кучу. Работа простая, бездумная, и я могу смотреть, как Флер с Переттой плещутся в теплой бурой воде. Иным такой труд в тягость, а мне тайная отрада, особенно сейчас. Солнце печет, дочка рядом, я снова могу стать собой, не полностью, а насколько хочется. Я вдыхаю аромат моря, терпкий запах солончаков, поют птицы, с запада дует свежий ветер. В отличие от многих сестер, я не слабая неженка, страшащаяся жизни, и не исступленная фанатичка вроде сестры Альфонсины, чтобы с упоением истязать свою плоть. Труд мне в радость, поджарые ноги не знают устали, мышцы рук что твои канаты. Рукава закатаны, юбка подоткнута, вимпл брошен на берегу.
   Не только ребенок выделяет меня среди сестер. Когда попала в монастырь, волосы я обрезала, но они быстро отросли, блестящие, густые, рыжие, как лисий мех. Волосы – моя единственная гордость, я ведь слишком крупная, а за годы странствий стала чересчур смуглой. Увидал бы Лазарильо мои волосы, мигом бы меня вспомнил, а в вимплах все монахини на одно лицо. Здесь, на солончаках, голову можно не покрывать, здесь никто не увидит длинных волос или бесстыдно оголенных плеч. Здесь я могу быть собой. Знаю, Эйле мне уже не бывать, зато можно хоть немного побыть Жюльеттой.
   Еще шесть лет я выступала с труппой, впоследствии ставшей «Небесным театром». После Витре я больше не жила в повозке Лемерля. Любить я его любила – сердцу не прикажешь, – но остаться с ним не позволяла гордость. В ту пору я обзавелась собственной повозкой, и когда Лемерль ко мне явился – я не сомневалась, что явится! – впустила его не сразу, а словно из милости, как покаявшегося грешника. Не слишком суровое наказание, но я впервые показала зубы, и на время мне этого хватило.
   Кочевали мы по побережью, не пропускали рынки и ярмарки: где зарабатывать, если не там? Когда за выступления платили мало, торговали снадобьями от простуды да приворотным зельем или Лемерль обдирал опрометчивых картежников и игроков в кости. Мы показывали отрывки из балетов, пьесы-маски, все чаще устраивали настоящие представления. Вместе с карликами я придумала новый номер – танец на канате. Простенький, а деревенской публике понравился. С него и начался головокружительный успех «Небесного театра».
   Поначалу два карлика держали под канатом плотную ткань – для страховки. Осваиваясь, мы перестали использовать ткань, от шагов по канату перешли к танцам и сальто. Потом повесили кольца и начались перелеты с каната на канат. Так на свет появилась Эйле.
   Высота меня никогда не пугала, напротив, она меня притягивала. С высоты все одинаковые – мужчины, женщины, злодеи, короли, точно чины и богатство зависят от угла зрения, а не от воли Божьей. Канат делал меня чудо-женщиной, и каждый раз поглазеть на чудо собиралось все больше народу. Выступала я в серебристо-зеленом трико с накидкой из пестрых перьев, а голову венчала кокарда с плюмажем, в которой я казалась еще выше. Рослая от природы – в «Небесном театре» выше был только Лемерль, – в костюме я становилась гигантессой. Когда из золоченой клетки я выходила на канат, дети шептались и показывали пальцами, а их родители громко изумлялись, куда, мол, этой великанше летать, на шест бы забралась!
   Канат натягивали в тридцати футах над головами зрителей. Внизу камни, земля, трава – одна ошибка, и либо кости себе переломаешь, либо разобьешься. Только Эйле не ошибалась. К лодыжке мне цепляли тонкую золоченую цепь, точно без нее я улетела бы прочь. Другой конец цепи держали Рико и Базель, стараясь ее натянуть потуже. Порой я рычала и делала вид, что рвусь с привязи. Дети визжали от страха. Наконец карлики отпускали цепь, и я обретала свободу.
   Танцевала я легко и непринужденно. Впрочем, мои номера только казались легкими: за простейшим движением стояли несчетные часы тренировок. Я отплясывала на тоненькой шелковой веревке – с земли такую едва разглядишь, – на кольцах перелетала с одной веревки на другую, как давным-давно, в другой жизни, Габриэль учил меня у оранжевой повозки с тиграми и ягнятами. Порой я пела, порой издавала дикие гортанные звуки. Зрители глазели на меня с благоговением и шептали, что я впрямь чудо природы. Небось за морями-океанами таких целое племя: ярко-рыжие гарпии бороздят бескрайнюю синеву небес. Разумеется, Лемерль публику не переубеждал, да и я тоже.
   Шли месяцы, годы, слава наша росла, «Небесный театр» гремел и в Париже, и в провинции. Я позабыла страх: рисковать так рисковать. Прыжки мои стали невероятнее, перелеты между шестами – дерзче и головокружительнее. Я использовала качели, трапецию и подвесную платформу, исполняла свой номер хоть в лесу, хоть над водой. Ни разу не сорвалась.
   Зрители меня обожали. Многие верили в байку Лемерля: я, мол, нездешнего племени, диковинка из-за океана. Ведьмой тоже называли, и пару раз мы едва уносили ноги. Впрочем, такое случалось редко. Мы стали любимцами всего королевства, и Лемерль решил, что нам пора на север, к Парижу.
   Со дня нашего бегства пролетело два с половиной года, по мнению Лемерля, предостаточно, чтобы забыть о «мелких неприятностях». Возвращаться в светское общество он не планировал. Близилась королевская свадьба. Мы понимали: в стороне от торжества не останется ни одна французская труппа. Актеры, жонглеры, музыканты, танцоры – все примут участие. Самое время немного заработать, а чуть больше напора и задора – так и озолотиться можно.
   Впрочем, тогда я уже знала Лемерля как облупленного и простым объяснениям не поверила. В его глазах снова вспыхнул недобрый огонек – он явно замыслил рискованную аферу. Встревожилась я сразу, как услышала его планы.
   – Травит бешеного тигра, – твердил Леборн. – Ему бы только забавляться, но вот загонит тигра в угол, тогда нам всем не поздоровится.
   Лемерль, конечно же, от опасных замыслов открещивался.
   – Никаких подвохов, прелестная Гарпия! – клялся он, но его голос буквально звенел от сдавленного смеха, и я не поверила. – В чем дело, неужели ты боишься?
   – Я? Ничего подобного!
   – Вот и славно. Трястись да бояться нам некогда.

8. 13 июля 1610

   Пробил звездный час Эйле. У нас были деньги, слава, обожание публики, а еще мы возвращались домой. Перед королевской свадьбой в Париже царил нескончаемый карнавал: вино лилось рекой, все веселились и с удовольствием раскошеливались. В воздухе пахло надеждой, деньгами, а за пьянящим ароматом таился страх. Свадьба, как и коронация, – время смутное. Контроль ослаблен. Союзы возникают и распадаются. Нас это не слишком тревожило. Мы наблюдали за исполнителями главных ролей на французской политической сцене, малодушно надеясь, что они нас не тронут. Забавы ради подымет монарх свой перст – и конец целой армии. А человека погубить под силу даже епископу. Впрочем, в «Небесном театре» об этом не задумывались. При желании могли бы держать нос по ветру, а мы упивались успехом. Лемерль травил своих тигров, я осваивала новые рискованные трюки. Даже Леборн не хандрил. По приезде в столицу мы услышали, что нами изволил интересоваться Его Величество, и едва не обезумели от счастья.
   Следующие дни помню смутно. Разных королей перевидала я на своем веку, но Генрих – моя слабость, то ли потому, что у него лицо доброе, то ли потому, что он бурно аплодировал в тот день. Нынешний король Людовик совсем другой. Его портретами бойко торгуют на рынках – юный Луи с сияющим нимбом, вокруг коленопреклоненные святые. Меня он пугает: бледное личико, поджатые губы – что знает о жизни этот ребенок? Как ему Францией править? Но я забегаю вперед. Когда Эйле выступала в Пале-Рояль, время было мирное, счастливое, самое беззаботное с тех пор, как закончилась война. Королевская свадьба, этот союз с Медичи, подтверждал: грядут перемены к лучшему.
   Перемены впрямь начались, да только не к лучшему. Выступление пред королем мы отпраздновали вином, мясом и сладкими пирожками, Рико с Базелем решили посмотреть звериный цирк возле Пале-Рояль, другие продолжили пирушку, а Лемерль без провожатых отправился к реке. Вернулся он поздно. Я проходила мимо его повозки, увидела на ступеньках кровь и испугалась.
   Я постучалась и, не дождавшись ответа, вошла. Лемерль сидел на полу спиной ко мне и прижимал скомканную рубашку к левому боку. Я вскрикнула и бросилась к нему: он был весь в крови. К счастью, крови оказалось больше, чем серьезных повреждений. Короткий острый нож, вроде моего, скользнул по ребрам Лемерля, оставив неглубокий порез дюймов восемь длиной. Сперва я решила, что Черного Дрозда подкараулили грабители, ночные прогулки по Парижу – забава опасная, но кошелек не тронули, да и разве бывалый разбойник так неловко ножом полоснет? В чем дело, Лемерль не объяснил, и я решила, что на нож он нарвался сам. Большой беды не случилось – простое невезенье.
   Только беды на этом не закончились. Следующей ночью подожгли одну нашу повозку, остальные не пострадали лишь по счастливой случайности. Като пошел отлить и почуял запах дыма. Огонь сожрал двух лошадей, наши костюмы, саму повозку и, главное, нашего товарища. Рико накануне напился до беспамятства и от криков не проснулся. Базель, его закадычный друг, бросился на помощь, хоть все понимали, что затея бессмысленная. Густой дым не позволил ему даже приблизиться к Рико.
   Пожар стоил Базелю голоса: после той ночи он мог только шептать. Думаю, это его надломило. Базель беспробудно пил, чуть что, лез в драку, выступал отвратительно. Мы перестали использовать его в номерах и не удивились, когда пару месяцев спустя он от нас ушел. «Скатертью дорожка! – хмыкнул Леборн. – Не Эйле ведь сбежала! Карлика везде найдешь».
   Париж мы покидали тайком, подавленные. Лемерлю в столице не сиделось, даром что празднование шло полным ходом. Гибель Рико потрясла его сильнее, чем я ожидала: он мало ел, спал еще меньше, скажешь ему слово – тотчас огрызался. Вскоре я поняла, дело тут не в Рико и не в сгоревшем имуществе, а в том, что его унизили, испортили ему триумфальное возвращение. Черный Дрозд проиграл, а проигрывать он не любил больше всего на свете.
   В ночь, когда сожгли повозку, ничего необычного мы не заметили, Лемерль же свои подозрения держал при себе. Он погрузился в мрачное молчание и даже не позлорадствовал, прослышав, что на днях епископа Эврё, его заклятого врага, подкараулили разбойники.
   Из Парижа мы двинулись на юг. Базель оставил нас в Анжу, но вскоре у нас появились два новых товарища – одноногий скрипач Беко и его десятилетний сын Фильбер. Мальчишка был рожден для каната, но пренебрегал осторожностью. За неоправданный риск он поплатился неудачным падением и долго не мог выступать. Лемерль не гнал его, целую зиму возил по стране, кормил и давал работу, хотя прыжки на канате для Фильбера закончились. Наконец он пристроил мальчика к монахам-францисканцам, которые согласились о нем заботиться. Беко благодарил Лемерля, а я удивлялась: дела наши шли неважно, денег едва хватало. Леборн пожимал плечами и бурчал про пресловутых тигров. Впрочем, порой в Черном Дрозде неожиданно просыпалась сентиментальность.
   «Небесный театр» колесил по стране. Сперва в Анжу, потом в Гаскони мы выступали на рынках и ярмарочных площадях, помогали крестьянам, а зиму, как в былые времена, переждали на одном месте. Следующей зимой от лихорадки умерла Демизелль, и мы остались с двумя танцовщицами. Тридцатилетнюю Эрмину на канат не поставишь: смотреть больно, а Жислен, как ни старалась, прыжки так и не освоила. Эйле снова летала одна.
   Лемерль не потерял присутствия духа и снова взялся сочинять пьесы. Фарсы ему всегда удавались, но чем дольше мы кочевали по Франции, тем больше он тяготел к сатире. Самой лакомой мишенью для его острот была церковь. Не раз и не два мы срывались с места, оскорбив чувства зилота-чиновника. Публике пьесы нравились. Злобные епископы, похотливые монахи и лицемеры-священники шли на ура, а если в действе участвовали карлики и Крылатая, монеты сыпались дождем.
   Священников Лемерль играл сам, раздобыв рясы, сутаны и тяжелый серебряный крест, который наверняка стоил недешево. Однако Лемерль не продавал его даже в самые трудные времена. Когда я спросила, откуда крест, он назвал его подарком старинного парижского друга. Коли так, почему глаза Лемерля холодно блестели, а губы фальшиво улыбались? Хотя о его неожиданных приступах сентиментальности я уже говорила. Если Лемерль решил хранить тайну, язык ему не развяжешь. Меня такая позиция все равно удивляла, особенно на голодный желудок, но со временем крест вылетел из головы.
   Теперь мы кочевали так кочевали: зимой на юг, летом на север, по всем ярмаркам и рыночным площадям. Там, где народ понабожнее, меняли название, но в основном оставались «Небесным театром». Эйле все плясала на канате, восхищенная публика осыпала ее цветами. Только я чувствовала: конец моей славы близок. Как-то я порвала сухожилие и целое лето мучилась нестерпимой болью. В крайнем случае нас прокормили бы и пьесы Лемерля. Они были опаснее танцев на канате, но давали отличный доход, особенно в гугенотских городах.
   На юг мы ездили еще пять раз, я успела выучить дороги, хлебные и опасные места. Временами я заводила любовников, чему Лемерль нисколько не препятствовал. Когда позволяла, он делил со мной ложе, но я повзрослела, и рабское обожание сменилось чувством поспокойнее. Я повидала его и в гневе, и в радости, разобралась, что за птица Черный Дрозд, и принимала таким, как есть.
   Еще я поняла, что в Лемерле много гадкого и верить ему нельзя. При мне он дважды убивал: в первый раз пьянчугу, не желавшего расставаться с кошельком, во второй – крестьянина, который под Руаном швырял в нас камнями. Оба убийства он совершил тайком, под завесой тьмы, оба тела обнаружили, когда нас давно уже след простыл.
   Однажды я спросила, не гложет ли его совесть.
   – Совесть? – Лемерль поднял брови. – О чем ты, о Всевышнем, Страшном суде и так далее?
   Я пожала плечами. Он отлично понимал, что я не об этом, но не упустил возможности напомнить, что я еретичка, и подколоть.
   – Милая Жюльетта, – с улыбкой начал Лемерль, – если Бог впрямь царствует на небесах – твой Коперник утверждает, что это очень-очень далеко, – его точке зрения я не доверяю. Кто я Господу, пылинка ничтожная? По-моему, все иначе.
   Я не поняла его и попросила объяснения.
   – Мне претит быть фишкой в чужой игре с неограниченными ставками.
   – Пусть так, но убивать человека…
   – Люди постоянно друг друга убивают. Я хотя бы не лицемер и убиваю не во имя Господа.
   Я видела или думала, что вижу в Лемерле и хорошее, и плохое, но все равно его любила. Я искренне верила, что, несмотря на грехи, душа у него добрая, а сердце верное. Но в этом и состояла суть таланта моего Черного Дрозда, вороватой птицы-пересмешника, – он заставлял видеть то, что хочется; свое отражение, но нечеткое, как тени на озерной глади. В его глазах я видела себя наивной дурочкой. В двадцать два года я была не взрослой женщиной, как самой мне казалось, а неопытной девчонкой.