Какое облегчение, какой восторг. Я никому не рассказывала о том случае в церкви, хотя часто думала о нем, убеждаясь, что причиной всему был опиум и вряд ли подобное повторится. Но в этот раз я уже целый день не принимала свои капли, я не была больна, не испытывала тошнотворного головокружения, как тогда. Я осторожно оглядела себя; мое новое «тело» было белой обнаженной копией того, что я временно покинула. Казалось, оно испускало призрачный серебристый свет. Я чувствовала ворс ковра под ногами и свежий воздух, ласкающий кожу. Меня переполняли энергия и возбуждение, все чувства обострились и обрели новые измерения вне суеты тела.
   Я осторожно приблизилась к своему физическому телу, гадая, затянет ли меня назад, если я до него дотронусь. Рука прошла сквозь одежду и плоть, не встретив сопротивления. На миг я оказалась в странном, пограничном состоянии, тело, словно полуспущенная ночная сорочка, обвивалось вокруг моей настоящей, живой сущности. И я заставила себя вернуться. Какое-то мгновение мир неохотно приспосабливался ко мне, но затем я снова выпрыгнула, ликуя от того, что теперь, кажется, способна проделывать этот трюк, когда вздумается. Уверенность моя росла, и я беспечно пересекла комнату. Подталкиваемая новым желанием проказничать, я стала выписывать пируэты вокруг головы Генри, но ничто не отвлекало его от рисования. Спустившись, я подбежала к окну и выглянула на улицу, я была почти готова выпрыгнуть сквозь стекло, но боялась слишком удаляться от тела. Быстро обернувшись, я убедилась, что все в порядке, и, отбросив осторожность и все свои земные ноши, прошла сквозь стекло в сад.
   Так, должно быть, гусеница мечтает о полете, такие сны видит куколка насекомого в темной шелковой колыбели.
   А я? В какое хрупкое смертоносное создание вылупится моя куколка?
   Буду ли я летать?
   Или жалить?

5

   Знаете, она лжет. Я никогда не был суров с ней, никогда. Я любил ее больше, чем любая женщина имеет право быть любимой: я поклонялся ей, отдал за нее свою душу. Я дал ей все, чего она хотела: свадьбу в белом платье, свой красивый дом, свое искусство, свою поэзию. В день, когда она вышла за меня замуж, я был счастливейшим из живущих.
   Она все испортила, как до нее это сделала Ева в Эдеме. Я усердно занимался ее воспитанием, но семя уже было в ней. Мне следовало знать.
   Что она вам сказала? Что я отталкивал ее? Что был холоден? Я помню, как она ждала меня в нашей спальне после свадебного торжества: вся в белом, с распущенными волосами, разбросанными по подушкам, по спинке кровати, подметавшими пол. На миг мне показалось, что она спит. Я подкрался, боясь разбудить ее, и невыносимая нежность разлилась по моему телу. Больше всего мне хотелось лечь с ней рядом, вдыхать ее аромат, запах сирени, исходящий от ее волос. Благословенный миг: во мне не было вожделения, только желание сна, ее сладости и невинности, и, когда я положил голову на подушку рядом с ней, в глазах моих стояли слезы.
   На секунду все застыло, потом она открыла глаза. Я увидел собственное отражение, как в ведьмином хрустальном шаре, крохотную соринку на ее зрачках. Холодными бледными руками она обвила мою шею. Сам того не желая, я ответил. Прежде я даже ни разу не целовал ее, и теперь, когда ее губы встретились с моими, я окунулся в нее, лаская ее волосы и нежные груди…
   Я должен был тогда умереть: не рожден мужчина, чтобы терпеть ее блаженство и ее муку. Я чувствовал жар сквозь тонкую ткань ее ночной сорочки, отклик моей пробуждающейся плоти… и вдруг перенесся назад в тот день, в комнату матери – снова запах жасмина и неистовое, дьявольское возбуждение, овладевшее мною тогда, преследующее меня до сих пор. Я не мог двинуться. Не мог даже отвернуться. Наверное, я закричал от отчаяния и отвращения к себе. Эффи вцепилась в меня как фурия. Когда я попытался сбросить ее, она обхватила меня и прижала к подушке, обвивая длинными ногами, впиваясь в мои губы.
   Я чувствовал соль на ее губах, тонул в ней, ее волосы лезли мне в рот, в глаза, оплетали меня, словно паутина чудовищной паучьей богини. Она сбросила ночную сорочку, будто змея – кожу, и оседлала меня, превратившись в ужасную кентаврессу, откинув голову вопреки скромности и благопристойности. Какое-то мгновение я не мог делать ничего – только отвечать, во мне не осталось ни одной мысли – только похоть.
   Опомнившись, я с ужасом вжался в матрас: куда делась моя девочка-нищенка, моя спящая красавица, моя бледная сестра? Куда делся ребенок, которого я воспитал? Она была взрослой и горела темным пламенем желания. Она закрыла глаза, и мне удалось разрушить чары. Я оттолкнул ее со всей жестокостью, на какую способны были мои ослабевшие члены. Ее глаза распахнулись, и я снова едва не утонул в их глубине, но, собрав остатки рассудка, отвернулся.
   Она была бесстыдна. Эта девочка отказала мне в последней надежде на спасение, и я с горечью это осознавал. Я ощущал соль ее поцелуя во рту, ее прикосновение на коже и проклинал слабую грешную плоть. Я проклинал и ее, Еву моего падения: проклинал ее белую кожу, и бездонные глаза, и волосы, что заставили меня обезуметь от желания. Слезы струились по моим щекам; я опустился на колени и стал молиться о прощении. Но Бог покинул меня, лишь демоны моей похоти резвились в темноте. Эффи не понимала, почему я отвернулся от нее, и пыталась слезами и ласками отвлечь меня от покаяния.
   – Что не так? – тихо спросила она.
   Если бы я не знал, что и она одержима тем же демоном, я мог бы поклясться, что она чиста. Голос ее дрожал, как у маленькой девочки, а руки обвивали мою шею с той же нежностью и любовью, как в былые времена, когда ей было десять лет.
   Я не осмелился ответить и, оттолкнув ее, яростно стиснул кулаки.
   – Пожалуйста… Генри…
   Впервые она назвала меня по имени, и от намека на близость, что скрывался в этом обращении, я покаянно застыл.
   – Не называй меня так!
   Растерявшись, она нашла мою руку, пытаясь успокоить то ли меня, то ли себя, не знаю.
   – Но…
   – Молчи! Разве ты уже не достаточно натворила?
   Возможно, она действительно не знала, какой непоправимый вред причинила. Я чувствовал ее замешательство и ненавидел ее за попранную, поруганную невинность. Она заплакала, и я возненавидел ее еще сильнее. Лучше бы ей умереть, чем устраивать эту похотливую схватку в жаркой ночи! Лучше бы ей умереть, бешено твердил я. Ее бесстыдство уничтожило мою маленькую девочку в ту самую ночь, когда она должна была стать моей. Она прокляла нас обоих, и теперь она будет со мной до конца своей жизни – живое напоминание о гибели всех моих иллюзий.
   – Я не понимаю. Что я сделала не так?
   В темноте голос Эффи звучал так искренне, так беззащитно.
   Я горько рассмеялся.
   – Я думал, ты такая чистая. Я думал, пусть все остальные женщины – даже моя собственная мать – шлюхи, по крайней мере тебя это не запятнало.
   – Я не…
   – Слушай! – рявкнул я. – Я видел, как ты росла. Я держал тебя вдали от остальных детей. Я защищал тебя. Где ты этому научилась? Кто тебя научил? Когда я писал с тебя Марию, и Джульетту, и Монастырский цветок, ты уже тогда по ночам извивалась в постели, грезя о любовнике? Ты гляделась в зеркало майской ночью и видела, как оттуда он смотрит на тебя? – Я встряхнул ее за плечи. – Скажи мне!
   Она вырвалась из моих рук, дрожа. Но даже тогда ее обнаженное тело возбуждало меня, и я набросил на нее одеяло.
   – Прикройся, ради бога! – закричал я, кусая губы, чтобы справиться с истерикой.
   Она натянула одеяло до плеч, ее огромные глаза были непроницаемы.
   – Я не понимаю, – наконец сказала она. – Я думала, ты меня любишь. Почему ты боишься сделать меня своей женой?
   – Я не боюсь! – резко и зло ответил я. – Мы столько могли бы разделить с тобой. Зачем попирать все это ради одного-единственного акта? Моя любовь к тебе чиста, чиста как любовь ребенка к матери. Ты же превращаешь ее в нечто постыдное.
   – Но то, что приносит удовольствие… – начала Эффи.
   – Нет! – перебил я. – Это не истинная, незапятнанная радость чистого супружества. Она может существовать только в Боге. Плоть – территория дьявола, а все его удовольствия суть грязь и порок. Эффи, верь мне. Мы выше этого. Я хочу сохранить тебя невинной. Я хочу сохранить тебя прекрасной.
   Но она отвернулась к стене, кутаясь в одеяло.

Валет монет[9]

6

   Валет червей, дорогой мой, червей или сердец. Будьте любезны, величайте меня надлежащим именем. Даже у валетов есть гордость, знаете ли. Немало сердец у меня про запас. Одно для любовницы – это раз. Второе – в подарок почтенной мадам. А третье – на паперти нищей отдам[10], но, заметьте, только для того, чтобы ее утешить. А что они дали мне взамен? Несколько вздохов, перепихон на скорую руку и столько слез, что ими можно было ванну наполнить. Женщины! Вечная моя погибель, но я не могу без них. Клянусь, в аду я буду флиртовать с маленькими дьяволицами – люблю погорячее.
   Что такое?
   А, ну да – история. Вижу, я вам неприятен. Но вы выпустили меня на сцену, и пока что я не собираюсь уходить. Кури свою трубку, старик, и не мешай. Позвольте представиться.
   Мозес Закери Харпер, поэт, немного художник, грешник, дамский угодник, гедонист, валет червей и туз жезлов, некогда любивший и потерявший миссис Юфимию Честер.
   А что же добрый Генри?
   Скажем, возникли непредвиденные осложнения, возможно, женщина (кто знает?)… быть может, доля правды в шутке, отпущенной в адрес праведного мистера Честера. Достаточно будет слова «холодность», профессиональная холодность. Мистеру Рёскину понравилась моя картина «Содом и Гоморра», и он благосклонно отозвался о ней в прессе. Что это было за полотно! Три сотни тел, сплетенных в восторженных объятиях! И каждый дюйм женской плоти отвоевывал территорию! Благочестивый мистер Честер презирал меня от всего сердца, но завидовал моим связям. По правде говоря, связей-то не было – ну, то есть с той стороны супружеской постели, где они пользительнее, – хоть мне и удалось выудить из-под кружевных юбок пару-тройку никчемных одолжений.
   Вообразите наш разговор за чаем.
   – Не хотите ли чашку чая, мистер Харпер? Я слышал, ваша выставка прошла с некоторым успехом…
   Лицо у бедного Генри постное, как у старой девы. Ваш покорный слуга одет небрежно – никакой шляпы, рубашка расстегнута, – отмеривает продуманные оскорбления («Мне кажется, я вижу влияние сэра Джошуа Рейнолдса в той последней работе, мой дорогой друг…»). Признаюсь, я был жалом в его плоти. Бедный Генри не был рожден художником, он не обладал артистическим темпераментом и вместо этого демонстрировал удручающую склонность жить непорочно, ходить в церковь и тому подобное – я никогда не упускал случая съязвить на этот счет.
   Представьте мое удивление, когда, вернувшись из долгой заграничной поездки, я узнал, что он женился! Сначала я развеселился, потом не поверил. О, он по-своему привлекателен, но любая женщина, обладающая хоть граммом здравого смысла, поймет, что в нем не больше страсти, чем в куске бекона. Что, впрочем, лишь доказывает, что у большинства женщин этого грамма здравого смысла нет.
   В конце концов мне стало ужасно любопытно. Хотелось посмотреть, что за заблудший образчик слабого пола попался в его ловушку. Простая девушка, думал я, несомненно, оплот местной церкви и умеет рисовать акварели. Я навел справки в артистических кругах и узнал, что Генри женат уже почти год, что жена его крайне болезненна и что в январе она разрешилась мертвым ребенком. По общему мнению, она была весьма красива какой-то особой, необычной красотой. Мне сказали, что Генри готовит выставку, приуроченную к годовщине их свадьбы, и, понимая, что это, пожалуй, единственный способ сделать так, чтобы старый синий чулок меня принял, я вознамерился посетить это мероприятие.
   Он решил устроить выставку в своем доме в Хайгейте, на Кромвель-сквер – по-моему, ошибка. Следовало бы снять небольшую галерею – где-нибудь на Чатем-плейс, к примеру. Но ему бы никогда не хватило духа выставляться под самым носом у своих прерафаэлитских кумиров. К тому же он с самого начала нацелился на выставку в Академии, я слишком хорошо знал его и не ожидал, что он согласится на что-нибудь поскромнее. Как положено, объявление напечатали в «Таймс», затем разослали робкие приглашения влиятельным критикам и художникам (меня в списке, разумеется, не было).
   Я пришел около двенадцати, позавтракав в ресторанчике неподалеку. Подходя к дому, я заметил, что у ворот топчутся несколько человек, будто не понимая, ждут их или нет. Я узнал Холи Ханта и Морриса – он сердито хмурился в ответ на какое-то замечание Ханта, – а рядом с ним миссис Моррис, словно сошедшая с полотна Россетти; на мой вкус, она как-то чересчур. Однако Генри будет доволен, лишь бы ему не пришлось с ними разговаривать: он не выносит эксцентриков и грубиянов, а судя по тому, что я слышал о Моррисе, он не жалует напыщенных ослов вроде Генри.
   Заметив своих друзей, которые только явились, я присоединился к ним, не переставая удивляться, зачем они пожаловали на это мероприятие. Он – молодой поэт-неудачник по имени Фингласс, она – его муза Дженни. Я ухмыльнулся, услышав, как он представляет ее старой склочнице экономке, поджавшей губы, как «миссис Фингласс», – экономка умудрилась ответить взглядом скептическим и вежливым одновременно, и мы зашли в дом.
   Как же это типично для Генри Честера – устроить выставку á domicile[11], не успела жена оправиться от тяжелой болезни, подумал я, оказавшись внутри. Я уверен, он оскорбился бы до глубины души, если бы кто-то ему на это указал. Я знал, что за человек Генри: все его натурщицы в один голос твердили, что, хотя платил он неплохо, за мольбертом он был «сущий тиран», приходил в бешенство, если девушка всего лишь меняла позу, забывал, что им необходимо отдыхать, и вдобавок ко всему читал нравоучения этим несчастным созданиям, большинство из которых оказались на улице вовсе не по своей вине и выбирали эту работу как более высокооплачиваемую и уважаемую форму проституции.
   Всего собралось около дюжины посетителей – некоторые рассматривали холсты в рамах в коридоре, но большинство переместились в гостиную, где была выставлена основная часть работ. В центре Генри многословно вещал что-то маленькому кружку восторженных ничтожеств, потягивающих херес и фруктовую наливку. Генри взглянул на меня, когда я вошел, и поприветствовал коротким кивком. Я победно улыбнулся, налил себе хересу и лениво двинулся к картинам – как я и ожидал, абсолютно бездарным.
   В этом человеке не было огня: картины тусклые, причудливые, но безжизненные, и сентиментальность его заурядной души так же очевидна, как и недостаток страсти. Пожалуй, писать он умел, и натурщица мне показалась вполне интересной, но, к сожалению, довольно бесцветной. Очевидно, это была его постоянная модель: ее лицо смотрело на меня почти из каждой рамы. Странное маленькое создание, она была далека от современных стандартов красоты – детской фигуркой и бледными распущенными волосами напоминала средневековых дев. Может, любимая племянница? Я изучил подписи к картинам: «Джульетта в гробнице», «Навсикая», «Маленькая нищенка», «Холодное венчание»… Неудивительно, что девочка так печальна – на каждом холсте она изображалась в какой-то жуткой, мрачной роли… умирающая, мертвая, больная, слепая, брошенная… худенькая и жалкая, точно мертвый ребенок, Джульетта, завернутая в саван, нищенка в обносках, испуганная и потерянная Персефона в шелках и бархате.
   От критических раздумий меня отвлек скрип двери. В изумлении я увидел на пороге девушку с картин Генри. Я узнал ее черты, но Генри показал ее далеко не с лучшей стороны. Восхитительное существо, похожее на серебряную березку, с чудесной тоненькой талией, изящными нежными пальчиками с длинными ногтями и ротиком, готовым расцвести от поцелуя. В скромном платье из серой фланели она выглядела совсем девочкой. Я предположил, что это племянница или даже профессиональная натурщица, которую он где-то раздобыл. В тот момент мысль о миссис Честер даже не пришла мне в голову, и я совершенно невинно поприветствовал красотку:
   – Меня зовут Моз Харпер. Как поживаете?
   Она покраснела и что-то пробормотала, оглядываясь по сторонам большими испуганными глазами, словно боялась, что кто-то увидит ее со мной. Может, Генри предупреждал ее обо мне. Я улыбнулся.
   – Генри напрасно пытался написать вас, – сказал я. – Я всегда считал, что это неправильно – улучшать природу. Могу я спросить, как вас зовут?
   Еще один осторожный взгляд на Генри, но тот все еще был занят беседой.
   – Эффи Честер. Я…
   Снова нервный взгляд.
   – Вы родственница Генри? Как интересно. Надеюсь, не из рассудительной ветви семейства?
   Еще один взгляд. Красотка решительно опустила голову и что-то пробормотала без тени жеманства. Я понял, что действительно смутил ее, и, решив, что тут попахивает синим чулком, сменил тему.
   – Я великий почитатель работ Генри, – смело соврал я. – Можно сказать, я его коллега… его последователь.
   Фиалковые глаза моргнули, не то удивленно, не то насмешливо:
   – Это правда?
   Чертова кокетка, она смеялась надо мной! Да, именно смех светился в этих глазах, и лицо ее неожиданно засияло. Я ухмыльнулся:
   – Нет, неправда. Вы разочарованы?
   Она покачала головой.
   – Мне не нравится его стиль. Но в исходном материале я не нахожу никаких недостатков. Бедный Генри – рисовальщик, а не художник. Дайте ему красивое спелое яблоко, и он поместит его на фоне экрана из шелка и попробует нарисовать. Пустая трата времени. Ни яблоко, ни зрители не оценят его усилий.
   Ее это озадачило, но заинтересовало. Она перестала оглядываться на Генри всякий раз, когда хотела что-то сказать.
   – Ну а что вы бы сделали? – осмелела она.
   – Я? Я думаю, чтобы писать жизнь, нужно эту жизнь знать. Яблоки надо есть, а не рисовать. – Я лукаво подмигнул ей и улыбнулся. – А прекрасные юные девушки похожи на яблоки.
   – О!
   Она прикрыла рот ладонью и перевела взгляд с меня на Честера – он только что узрел Холмана Ханта среди своих гостей и был поглощен серьезным разговором. Она отвернулась почти в панике. Нет, она не кокетка, совсем наоборот. Я взял ее за руку, ласково развернул к себе.
   – Простите меня. Я пошутил. Больше не буду вас дразнить.
   Она взглянула на меня, пытаясь понять, говорю ли я правду.
   – Я бы поклялся честью, но у меня ее нет, – сказал я. – Наверное, Генри предостерегал вас на мой счет. Да?
   Она молча покачала головой, вовсе замкнувшись.
   – Нет, наверное, не предостерегал. Скажите, вам нравится быть натурщицей? Интересно, Генри делится вами со своими друзьями? Нет? Мудрый Генри. Боже, теперь-то в чем дело?
   Она снова отвернулась, но я успел прочесть подлинное страдание на ее лице. Теребя мягкую ткань платья, она вдруг сказала тихо, но настойчиво:
   – Пожалуйста, мистер Харпер…
   – Что такое?
   Я колебался между раздражением и беспокойством.
   – Пожалуйста, не говорите о натурщицах! Не говорите о несчастных картинах. Все спрашивают о картинах. Я их ненавижу!
   Это уже интересно. Я заговорщически понизил голос:
   – Вообще-то я тоже.
   Она невольно хихикнула, и взгляд ее больше не был взглядом раненой лани.
   – Я ненавижу каждый день делать одно и то же, – продолжала она, словно во сне. – Всегда быть хорошей, тихой, вышивать, сидеть в красивых позах, когда на самом деле я хочу…
   Она снова замолчала, должно быть поняв, что едва не переступила границ приличия.
   – Но, наверное, он вам неплохо платит, – предположил я.
   – Деньги!
   Презрение было столь очевидно, что я отбросил всякие мысли о том, что она профессиональная натурщица.
   – К сожалению, я не обладаю вашим здоровым к ним пренебрежением, – весело сказал я. – А уж тем более мои кредиторы.
   Она снова хихикнула.
   – Да, но вы же мужчина, – неожиданно серьезно произнесла она. – Вы можете делать, что хотите. Вам не…
   Ее голос печально стих.
   – А чего бы вы хотели? – спросил я.
   Она секунду смотрела на меня, и я почти разглядел что-то в ее взгляде… будто намек на призрачную страсть. Всего секунду – и лицо ее снова побледнело.
   – Ничего.
   Я открыл было рот, но почувствовал, что кто-то стоит рядом. Повернувшись, я увидел, что Генри, безупречно рассчитав время, наконец-то оставил Ханта общаться с другими гостями. Девушка напряглась, лицо ее застыло, и я подумал: что за власть Генри имеет над ней, если она перед ним так трепещет. И это не просто трепет – в ее глазах появился чуть ли не ужас.
   – Добрый день, мистер Харпер, – со скрупулезной вежливостью произнес Генри. – Вижу, вы ознакомились с моими полотнами.
   – Конечно, – ответил я. – И хотя они, безусловно, недурны, я не мог не заметить, что они едва ли передают все очарование натурщицы.
   Этого говорить не следовало. Спокойные глаза Генри сузились, и он смерил меня ледяным взглядом. Голос его заметно похолодел, когда он наконец представил ее:
   – Мистер Харпер, это моя жена, миссис Честер.
   Вы, должно быть, заметили, что я не лишен обаяния, – так вот, всю его силу я направил на то, чтобы свести на нет свои прежние faux pas[12] и произвести хорошее впечатление. Через пару минут бесстыдной лести Генри снова растаял. Заметив, как девушка-березка смотрит на меня, я поклялся, что отдам ей свое сердце. По крайней мере, на время.
   В первую очередь мне требовался доступ к красотке. Поверьте, чтобы соблазнить замужнюю женщину, нужны терпение и стратегия, а также прочная позиция в стане врага. Я не мог представить, каким образом такому распутнику, как я, удастся проникнуть в ее жизнь и в ее душу. Терпение, Моз, думал я. Нам предстоят часы светских бесед!
   Во время разговора я предпринимал всевозможные попытки соблазнить, но не жену, а мужа. Я восхищался Холманом Хантом, которым, как я знал, восхищается Генри; сокрушался о новых декадентских тенденциях у Россетти; рассказывал о своей жизни за границей; проявлял интерес к новому полотну Генри (ужасная идея, под стать всем его предыдущим ужасным идеям) и наконец выразил желание, чтобы он написал меня.
   – Портрет?
   Генри был весь внимание.
   – Да… – нерешительно и с должной скромностью ответил я. – Или исторический сюжет, что-нибудь средневековое… или библейские мотивы… По правде, я об этом еще не думал. Однако я уже давно восхищаюсь вашим стилем, вы же знаете, а после этой на редкость удачной выставки… На днях я сказал о ней Суинберну[13] – на самом деле, это он подкинул мысль о портрете.
   Это было легко: я знал, что такой пуританин, как Генри, вряд ли станет разговаривать с человеком вроде Суинберна, чтобы проверить мои слова, но ему, как и мне, было известно об отношениях между Суинберном и Россетти. От самодовольства он раздулся как на дрожжах. Он пристально разглядывал мое лицо.
   – Красивые черты, если позволите, – протянул он. – Не стыдно будет перенести их на холст. Анфас, что скажете? Или в три четверти?
   Я было осклабился, но быстро сменил плотоядную ухмылку на улыбку.
   – Я в ваших руках, – сказал я.

7

   Когда дверь открылась и я впервые увидела его, я поняла, что он увидел меня. Не это тело, но меня истинную, обнаженную и беспомощную. Мысль пугала и будоражила одновременно. На миг мне захотелось танцевать перед незнакомцем, выставляя напоказ бесстыдство, переполнявшее бледную оболочку тела, которую я могла отбросить когда угодно, незамеченная мужем.
   Не могу объяснить эту странную игривость, что овладела мной. Возможно, ощущения мои обострились из-за недавней болезни или из-за опиумной настойки, которую я приняла накануне от головной боли, но, впервые увидев Моза Харпера, я поняла, что он воистину плотское создание, подчиняется лишь собственным желаниям и стремится к удовольствию. Наблюдая за ним, разговаривая с ним под невнимательным взглядом мужа, я убедилась, что он – все, чем я не была. Он, будто солнце, излучал энергию, самоуверенность, независимость. Но главное – в нем не было стыда, абсолютно никакого, и это бесстыдство непреодолимо влекло меня. Он коснулся моей руки, его тихий ласковый голос таил обещание наслаждения, и я почувствовала, как горят щеки, но не от стыда.
   Я тайком разглядывала его, когда он беседовал с Генри. Не помню ни одного слова, но тембр его голоса заставлял меня блаженно трепетать. Он был лет на десять младше Генри: угловатая фигура, заостренные черты и насмешливая гримаса, длинные волосы экстравагантно и старомодно перевязаны над загривком. Одет намеренно небрежно, даже для утреннего визита, – и без шляпы. Мне понравились его глаза, голубые и прищуренные, словно он все время смеялся, и легкая, насмешливая улыбка. Уверена, он заметил, что я наблюдаю за ним, но лишь улыбнулся и продолжил разговор.