«Я думаю, пешком — самое разумное».
   «Может, не пойдем?»
   «Не пойдем».
   «Я знаю, почему ты это все затеял. Чтобы от меня отделаться».
   «Причем тут я?… Ладно, забудем эту историю. Дай-ка мне портфель, там записная книжка».
   «Чего ты с ним все таскаешься?»
   «Дела, дуся моя…»
   «Какие же это дела?»
   Он развел руками, изобразил покорность судьбе.
   «Если бы не дела, плюнул бы на все и женился на тебе».
   Она скривила губы.
   «Только ведь ты за меня не пойдешь. Тебе надо кого-нибудь посолидней».
   «Ах, ты гад! Все вы сволочи».
   «Хорошо. Дай мне портфель. Сообщим, что визит отменяется, только и делов».
   Он крутил телефонный диск.
   «Занято», — сказал он.
   «Вот если бы ты был кавалером…— приникнув к зеркалу, она покрасила рот, растерла помаду движением губ, вымела кончиком мизинца крошку черной краски в углу глаза, — если бы ты был кавалером…»
   «То что?»
   «То взял бы такси!»
   «Какое тут такси, сюда ни одна собака не поедет…»
   Она вздохнула.
   «Все— таки коротковато».
   Дождя не было. Белесая мгла обволокла тлеющие фонари. Пропали дома, пропал весь район, огни окон светились в пустоте, подъезды появлялись и исчезали в известковом растворе. Немного спустя в тумане обрисовались две фигуры, высокая и пониже, протащились мимо; Илья обернулся, они остановились, точно ждали оклика.
   «Гм… девоньки, помогите сориентироваться».
   «Заблудились, что ль?»
   «Такая каша, ничего не видать».
   «Мы сами ищем…»
   «Тут должна быть где-то Кировоградская».
   «Это она и есть, — сказали девоньки, — тут все Кировоградские. Вам который корпус?»
   «Двадцать второй».
   «Ну и нам двадцать второй. А, Зинуля? Нам ведь двадцать второй? Евстратова, тебя спрашиваю!»
   «Я почем знаю», — сказала высокая.
   «Ну, в общем, нам тоже в двадцать второй».
   «Это какой корпус? Там должно быть написано».
   «Сейчас погляжу, — сказала низенькая. — Двадцать второй!»
   «Все в порядке, — сказал Илья, — а вам какая квартира?»
   «Нам? Да в общем-то все равно. Зинуля, я правильно говорю? Нам все равно, какая квартира».
   «Как это все равно?»
   «А вот так, нам все одно, верно я говорю?»
   «Ладно болтать-то», — сказала высокая.
   «Мы вам мешать не будем, — сказала низенькая, — возьмите нас с собой».
   «С собой?»
   «Угу».
   «Девоньки, — сказал Рубин, — с особенным удовольствием пригласил бы вас в гости. Можно сказать, мечтал всю жизнь. Но войдите в наше положение».
   «Мы не будем мешать. Мы в другой комнате будем сидеть».
   «Все понятно. Не в том дело. Мы сами идем в гости».
   «Ну и что?»
   «Да и Зина, мне кажется, не очень расположена».
   «Зинуля? Да она только и мечтает. Правильно я говорю?»
   «Ладно болтать-то».
   «Все понятно. Давайте, милые, так договоримся. Мы сейчас быстро сходим — пятнадцать минут, не больше. Потом возвращаемся и идем вместе. Вы пока погуляйте!» — крикнул он, поднимаясь на крыльцо, и больше их не было, пучина сомкнулась над ними.
   В тускло освещенной, шаткой коробке лифта Шурочка разулась, держась за провожатого, вставила ноги в узкие туфли на шпильках. Кабина доехала до последнего этажа и с лязгом остановилась. Дом был повышенной категории, как тогда выражались, другими словами, не совсем новый, согласно правилу: чем новее, тем хуже, — с широким лестничным пролетом, с просторными темными площадками. В полутьме поблескивали высокие обшарпанные двери жильцов. Илья Рубин трижды нажал на кнопку, в недрах квартиры продребезжали три звонка, два коротких и один длинный, издалека слабо отозвался собачий голос, подкатился к дверям, прислушался, пролаял снова свой вопрос.
   «Он сейчас скажет, что не ждал нас. Не обращай внимания».
 
   «Какими судьбами, кель сюрприз! — вскричал Олег Эрастович. — А я уж, признаться, и надежду потерял!» Человек, чье имя здесь уже промелькнуло, стоял, держась за дверную ручку, как будто готовый тотчас захлопнуть дверь: это был господин лет пятидесяти, а может быть, семидесяти, малорослый и чрезвычайно импозантный: в голубых усах, остренькой эспаньолке, с холеным мясистым лицом, густобровый, в косо надвинутом лиловом берете на седых кудрях и в пенсне, которое, несколько подбочась, если можно так выразиться, сидело на его породистом носу. Одет был в домашнюю вязаную кофту, на жилистой шее — лазоревая в темный горошек собачья радость, на ногах шлепанцы, отороченные собачьим мехом.
   «Наслышан, как же, как же… но не ждал!»
   Он помог даме высвободиться из мокрого макинтоша, Шурочка тряхнула головой, ища глазами зеркало, хозяин отступил назад, как бы пораженный ее красотой, открывшимся зрелищем от туфелек и вишневых чулок до нимба волос, церемонно поцеловал руку у застыдившейся гостьи и устремился вперед. Жилище выглядело несколько запущенным и все же роскошным; на стенах в коридоре висели светильники наподобие канделябров, на полу лежал невероятно пыльный ковер; вдобавок квартира оказалась двухэтажной, что указывало на повышенную категорию владельца: как уже сказано, человек — это его жилье. В конце коридора находилась невысокая лестница, перед ней стоял со шляпой в руке деревянный карлик, весьма похожий на Олега Эрастовича, и пудель, вертевшийся под ногами, был тоже копия хозяина. Сам же он напоминал директора театра оперетты или заведующего домом для престарелых работников сцены, словом, лицо административно-художественное; возможно, и был некогда кем-то в этом роде, хотя, по некоторым сведениям, проработал всю жизнь бухгалтером конторы «Заготскот». Малоубедительная версия, принимая во внимание его хоромы.
   «Погода монструозная; живем в бесчеловечном климате. Надеюсь, вы не промокли. Прошу наверх… А вы, — он щелкнул карлика по носу и нацелился на пуделя, — вы оба останетесь здесь, вам там нечего делать».
   Особу такого рода трудно представить себе без трубки, которую даже не курят, а держат несколько на отлете и помахивают ею, но как раз трубку Эрастович не курил; устроившись под оранжевым торшером в продавленном кресле, откуда был виден его нос и торчала подрагивающая нога в домашней туфле, он держал двумя пальцами, словно бабочку, пенсне, а в другой руке согревал бокальчик с благородным напитком. Гостья осторожно брала конфеты из коробки с бумажными кружевами.
   «Гм, Ариадна…— говорил он, — позвольте мне быть откровенным, имя что-то не того… Дорогие мои, надо шагать в ногу с временем. Все эти Ариадны, Эльвиры, Элеоноры вышли из моды, они просто больше не котируются! Сознайтесь, вы его просто придумали, я угадал?… Вообще я предпочел бы что-нибудь более скромное, задушевное, что-нибудь русское. Я бы сказал так: ближе к действительности, ближе к народу, это сейчас особенно ценится… Между прочим — о чем тоже нередко забывают, — каждое имя требует соответствующей внешности. Бывают имена жаркие, знойные, откровенные, они предписывают форсированную косметику, ярко-алые губы, платья горячих расцветок. Ваше имя — это имя приглушенное. Допустим, Катюша, или Саша, или, может быть, Люся. В зависимости от обстоятельств возможен западный вариант: Люси».
   «Олег Эрастович, вы просто ясновидящий».
   «Что такое?»
   «Я хочу сказать, папа и мама именно так ее и назвали».
   «В самом деле? — сказал Олег Эрастович, насаживая пенсне на мясной нос. — Вы действительно Людмила?»
   «Александра», — потупилась Шурочка.
   «Это подтверждает мою теорию: знаете ли вы, Илюша, что имя обладает таинственным обратным действием, я бы сказал, определяет облик женщины! Хотя из чисто практических соображений, вы правы, было бы лучше пользоваться псевдонимом. Вроде того как, знаете ли, актрисы в старину брали себе сценическое имя. Оно и практичней. Мы подумаем… Ну-с, а теперь я хотел бы перейти к делу. Рюмочку коньяку… Вы позволите?»
   Она поглядывала украдкой на себя в стекле книжного шкафа.
   «Милая моя, я не спрашиваю никаких подробностей, рекомендации Илюши вполне достаточно. Разрешите взглянуть на ваш паспорт… чистая формальность… Гм, вы замужем?»
   «Давно с ним не живет», — уточнил Рубин.
   «Дети?»
   «Детей нет».
   «Так— с, детей нет», -рассеянно констатировал Олег Эрастович, подрагивая туфлей. Неожиданно туфля свалилась, Шурочка увидела, что из продранного носка торчит черно-желтый коготь. Хозяин втянул воздух в широкие ноздри; нога нырнула в туфлю.
   «Детей нет, так-с. Надеюсь, мы сработаемся… Возможно, понадобятся кое-какие усовершенствования, кое-какие дополнительные штрихи. Мне не хочется обижать вас, но, дорогая моя, эти…— он показал на свои уши, покачал головой, — эти… клипсы, кажется, они называются? Просто невозможны. Да, в сущности говоря, и прическа, мягко говоря, оставляет желать лучшего… Поймите меня правильно, я не хочу вас обидеть! Вы получите для начала необходимую сумму, для предварительного обзаведения. Впрочем, это потом, всему свое время. Итак. Вы ведь, кажется, медсестра? Я не ошибся? Прекрасно, медсестра — это чистая профессия, это аккуратность, чистоплотность, белая шапочка, свежий, подтянутый вид. Это молодость, это расторопность. Это, между прочим, дисциплина! — Олег Эрастович поднял палец. — Но увы! Это бедность. Будем смотреть правде в глаза».
   И он погрузился в созерцание своего бокала.
   Шура сидела, составив ноги в туфельках, с видом плохо успевающей ученицы. Илья Рубин оглядывал комнату. Книги, вещички. Над головой хозяина висел писанный маслом портрет вельможи александровских времен, впрочем, не масло, а вставленная в рамку репродукция.
   «Олег Эрастович, а это правда…»
   «Что такое?»— сказал Олег Эрастович, пробуждаясь.
   «Это правда, что вашим предком был?…»
   «М— м. Простите?»
   «Я хотел спросить. Это правда, что?…»
 
III. Виконт, или Добродетель
 
   Автора упрекнут в непочтительности. Скажут: чуть ли не каждое попавшееся на глаза лицо превращается в карикатуру, чуть ли не вся наша жизнь — повод для зубоскальства. Это, разумеется, не так, можно было бы вспомнить и знаменитый афоризм насчет невидимых миру слез, и все же оснований для упреков достаточно. Жуткая и неправдоподобная катастрофа, постигшая столицу, тяжкие предчувствия и общий раздрызг, — во всем этом нет ничего смешного, а между тем каков тон! Прав читатель, испытывающий злость и усталость от бесконечных ухмылок, и трижды правы были бы действующие лица, если бы они были живы и выступили с опровержением. Но что делать, что делать, о Господи, если серьезный слог сам звучит как пародия. Итак, revenons 3 … к нашим баранам.
   «Да, это правда. Если вас это интересует… Мой прадед был его родным братом, стало быть, сами решайте, в какой мы степени родства. А мать этих двух братьев была родом из Шотландии, князь Андрей Саврасович, наш прапрадед, увез ее от мужа в Россию… Есть в нашем роду и шведская кровь, и немецкая. А вот это место, где мы с вами находимся, эта гнусная окраина когда-то называлась Олсуфьево, мы ведь не только Вяземские, не только Гризебахи, мы еще и Олсуфьевы. Здесь было… но, я думаю, нам все-таки надо ближе к делу». «Олег Эрастович, а это правда, — сказал Илья, подмигнув соседке, — что вашим предком был маркиз, как его…» Олег Эрастович сверкнул стеклышками пенсне. «Не маркиз, а виконт. Огюстен-Этьен виконт де Бражелон. Что тут странного? Впрочем, минуточку. Раз уж вы так интересуетесь». Он зашлепал из комнаты, гостья растерянно смотрела ему вслед. Рубин вертел в руках кремлевскую башню из янтаря с надписью над воротами: «Многоуважаемому О. Э. В. в день 60-летия в знак благодарности от друзей». Голос хозяина послышался в закоулках квартиры: «Зимой 1812 года…» Башня упала на пол, Шурочка в ужасе прижала ладонь ко рту. В последнюю минуту удалось кое-как насадить отвалившуюся звезду на обломок шпиля, сувенир был пристроен в шкафу перед книгами, стекло задвинуто. Явился Эрастович с пожелтелым канделябром, на этот раз настоящим, и фанерным щитом с ручками для продевания руки. Он прислонил щит к своему креслу, перед креслом поставили канделябр, потушили торшер и зажгли свечи. «Раз уж вы так интересуетесь, — промолвил хозяин, — маленькая романтическая история. Зимой 1812 года, при отступлении Наполеона из Вязьмы, там остался раненый поручик, его перевезли в загородный дом помещиков Кулебякиных. Была такая, если не ошибаюсь, вдова Варвара Осиповна Кулебякина. Вдвоем с дочерью они выходили раненого француза, а года через два его разыскал в Вязьме отец, виконт де Бражелон. Вы, наверное, уже решили, что дочка втюрилась в молодого поручика. Ничуть не бывало: она подарила свое сердце старому виконту. Поручик, он даже, кажется, был не французом, а вюртембержцем, побочный сын, хрен его знает, обычная история, все мы в каком-то смысле побочные дети… так вот, поручик остался с носом, принужден был уступить поле боя, отбыл в свой Вюртемберг, и что с ним было дальше, неизвестно и неинтересно. А вот папаша, который был, между прочим, старше самой матушки, папаша-таки женился на дочери и стал одновременно и зятем, и отцом семейства. Вдова была вне себя от ревности, однако злые языки утверждали, будто он утешал обеих дам. И будто бы, но это уже легенда, обе имели детей. Впрочем, я происхожу от старшей. Фу! — сказал, нагибаясь, Олег Эрастович, и канделябр потух, распространяя слабую вонь. — Можете ли вы мне объяснить, зачем я приволок эту руину?» Щит был водружен на кресло. «Так на чем, э, — пробормотал он, — мы остановились?» В самом деле, на чем? «Да! В левой половине золотой шеврон с тремя ядрами и тремя звездами на голубом поле. Знак того, что прапрадед мой был лейб-кумпанцем и находился среди тех солдат, что помогли Елизавете взойти на российский трон. Все были возведены в дворянство, получили наделы и все такое… Что касается правой половины, то она принадлежит виконту. Три луны, значение их неизвестно. Согласно глухому преданию, этот астрологический рисунок содержит предсказание о будущем рода… Я занимаюсь сейчас конструированием совокупного герба, объединяющего все четыре фамилии». Наступила тишина. Снизу донеслось какое-то движение, осторожный подвыв. «Все умерли, — прошептал Олег Эрастович, — и Кулебякины, и Олсуфьевы. И шведы, и немцы, и хрен знает кто!» Послышалось цоканье когтей вверх и вниз, урчанье, и снова кто-то гавкнул. «Молчать! — закричал хозяин. Пудель залился лаем. — Вот я тебя сейчас, проходимца… Так на чем, э… Ну-с, — промолвил он, расправил на шее бабочку и приосанился. — Прошу». Комната, называемая студией, была перегорожена ширмой, у окна помещался фотоаппарат на треноге. «Милочка моя, не волнуйтесь, дело есть дело. Рядом, если надо, туалет… Сниматься пока не будем. В другой раз, может быть… Фотографии понадобятся для альбома… Но сперва я должен оценить ваши данные. Илья, будьте любезны…» Он показал пальцем, где включить подсветку. «Пожалуй, верхний свет не нужен… Если вы мне принесете, э, чуточку подкрепиться, там, на столике… буду благодарен по гроб жизни. Шторы опустите. Нужно учитывать все: цвет волос, глаз… О-о, вечная поясница! Позвольте, я прилягу… Милочка, вы живы?… Мы ждем. Мы терпеливо ждем». Прошло довольно много времени, прежде чем она выступила, сильно робея, из-за ширмы. Студия преобразилась, сияние ламп придало спектаклю фантастический вид. Олег Эрастович лежал на кушетке. Он взглянул на Шуру, грозно втянул воздух мясным носом и тотчас прикрыл рукой глаза. «Дорогуша, вам придется, — пробормотал он, — самым внимательным образом заняться своим бельем. Таких тряпок никто больше не носит. Их нужно просто выкинуть. Теперь совсем». Она исчезла за ширмой и вышла через минуту, близкая к обмороку. Эрастович лежал, не отнимая руки от глаз. «Готово?» — спросил он. «Да», — сказала она еле слышно. Он сел, держа перед собой бокал. «Жарко», — промолвил он и снял берет, чтобы обмахиваться им. Или это был жест уважения к красоте? Лилово-седые кудри окружали его череп. Олег Эрастович отхлебнул хорошую порцию. Бокал стоял на полу возле его ног. Он снял пенсне, подышал, протер, вновь насадил на мясной нос, нахмурил пышные брови. «Ну-с, по-немецки орех, обратите внимание на эту линию. Люсенька, или как вас… чуть-чуть влево. Голова повернута в противоположную сторону, слегка скосить глаза. Нет, так нельзя, опустите руки. Правая — на лоне. Я сказал: на лоне. Поза Афродиты. Прекрасно… Теперь станьте прямо, просто так, руки опустите. Старые мастера называли это позой добродетели, почему бы и нет… Вам не холодно? Здесь не должно быть холодно. Теперь спиной. Ягодицы просто прелесть… Я положительно уверен, что вы будете иметь успех. Видите ли, друзья мои…» Мерный голос Эрастовича напоминал голос лектора или экскурсовода. «Видите ли… Майоль создал женщину с тяжелыми бедрами, этакую Астарту с могучими формами, мощными, почти каменными ногами — это было актом исключительной смелости, это было революцией. Но я остаюсь верен классическому канону. Я счастлив, милая, поздравить вас с тем, что вы не успели отяжелеть. Бедра должны иметь форму фригийской лиры. Живот, как это ни парадоксально, должен оставаться маленьким, хотя и выпуклым. Видно, впрочем, что вы рожали… И без абортов небось тоже не обошлось? Жизнь есть жизнь… Видите ли, я вам скажу так, — продолжал он, отнесясь к Рубину, — все дело не столько в формах, сколько в пропорциях. Это звучит как банальность, и тем не менее далеко не все это понимают. Женщины склонны придавать преувеличенное значение той или иной детали, женщины вообще поглощены деталями, так сказать, не видят из-за деревьев леса, одни обеспокоены тем, что у них слишком маленький бюст, другие думают, что надо обязательно иметь шаровидные груди, а грушевидные — это якобы уже не так красиво, большая грудь — тоже плохо… Все это вздор! В действительности размеры сами по себе не имеют значения, важно, чтобы они вписывались в общую панораму. Согласовывались со всем остальным, с ростом, с шириной бедер. Для художника это азбучная истина. Но главное — это музыкальность линий. Терпение, милочка, станьте бочком… Внимание! — Его палец вознесся в воздух. — Что я подразумеваю под музыкальностью? Прослеживая линию, идущую от подбородка к коленкам, мы должны получить единую мелодию, непрерывный тематический ход. Как всякая тема, эта мелодия обладает внутренней логикой; это пока еще только контур, посвящение в женственность, ибо, заметьте, вы еще не видите женщину, не владеете ее образом, то, что вам предстает, — лишь мелодия женственности. Люся… или как вас там. Прошу терпения. Вас касается… Вот: круглый, слегка подтянутый к нижней губе подбородок, затем плавное диминуэндо шеи, переходящее в проникновенную песнь, в торжествующий дуэт грудей, который завершает легкая фиоритура, форшлаг сосков, при этом второй форшлаг как бы эхом звучит позади первого. Вот почему, кстати, спелые груди требуют и хорошо развитых, выпуклых сосков… После чего… пардон. — Он прервал себя, чтобы отхлебнуть из бокала. — Гхм! Да… После чего мелодия, нисходя, делает небольшой ритмический перебой: вы слышите синкопу, теплая тяжесть молочных желез, их мощный, но приглушенный аккорд переходит в задумчивую, прохладную кантилену живота. Мелодия растет… и вновь легкий провал, снова форшлаг, впадина пупка, вот, кстати сказать, один из наиболее спорных вопросов музыкальной эстетики женского тела: как отнестись к пупку, нужен ли он, не нарушает ли он мелодию? Еще Рескин писал о том, что пупок Афродиты Арльской — единственное, что грозит нарушить ее совершенство, вот почему он едва заметен. Читайте Рескина, мой друг! Дело дошло до того, что некоторые знаменитые красавицы в эпоху Возрождения — известный факт — зашивали себе умбиликус, да, да, предпочитая хирургический рубец восхитительному природному дефекту, который, на мой взгляд, не только не портит женский живот, но, напротив, придает ему пикантность. Это, если угодно, родник среди пустыни, это глаз, который смотрит на вас посреди живота… У индусов существует поверье, что из зернышка, брошенного в пупок богини, возрастает лотос. Из пупка Вишны рождается Брама. Можно понять, впрочем, — продолжал вдохновенно Олег Эрастович, — откуда возникло это гонение на пупок: не только из соображений эстетики, тем более что эстетические аргументы, на мой взгляд, неубедительны, я решительный сторонник пупка… Взгляните… Александра, чуть-чуть влево… достаточно. Взгляните, какая прелесть этот пупок, эта крохотная раковина, не правда ли? Так вот: откуда же все-таки это гонение? В чем дело? Почему? Я вам отвечу. Потому что пупок претендует, так сказать, на привилегию считаться центром тела! У индусов так оно и есть. Вообще пуп как середина и средоточие тела, а значит, и центр мироздания, umbilicus mindi у древних римлян, — это интереснейшая тема! Центр тела — и, следовательно, отвлекает от другого центра. Это, можно сказать, вопрос принципиальный. Но мы отвлеклись. Итак! Нисходящий звукоряд, спуск к низинам разрешается мягким аккордом, я говорю о венерином холме — тоже, знаете ли, своеобразный композиционный ход. Ведь, казалось бы, мы ожидаем плавного нисхождения, равномерного спуска к кратеру, к завершению, в тайную щель, а вместо этого мелодия, хоть и обессиленная ожиданием, взмывает в последний раз. Как бы перед смертью, словно вспыхнувший и затухающий огонь, в последний раз — чтобы окинуть взором всю себя!… У вас бывают ночные дежурства?» — спросил он, когда демонстрация была окончена. «Суточные, — пролепетала Шурочка. — Сутки отработала, два дня свободных». «Гм». Все трое находились снова в комнате с книжным шкафом, торшер тускло отражался в стекле, и сам Эрастович после лекции выглядел несколько оплывшим, струйки пота блестели на его лбу, словно растаявший воск, пенсне едва держалось на отсыревшем носу. «А изменить расписание невозможно? Вы не должны приходить на работу утомленной. Мы сделаем так: я буду стараться приспосабливаться к вам, а вы уж как-нибудь приспособьте свое расписание ко мне… Но мы еще вернемся к материальной стороне дела». Он обвел полки томным коньячным взором, увидел искалеченный подарок, покосился на сидящих. Шура задумалась. Рубин изобразил преувеличенное внимание. Олег Эрастович втянул носом воздух. «Вы будете зарабатывать достаточно, чтобы прилично жить. Мы подумаем о том, чтобы улучшить ваши жилищные условия… И тем не менее… Я хотел бы вас просить, я даже настаиваю на этом. Вы не должны ни в коем случае бросать работу в больнице. Так надо. Надеюсь, вы меня понимаете… Вы получаете твердый гонорар, наличными, мне — две трети. Вы не будете обделены, Александра, уверяю вас…» «Кстати, — заговорил он снова, — знаете ли вы, э-э… кто мне преподнес вот эту… вон там… Спасскую башню?» Он ждал ответа, но Илья ограничился тем, что пожал плечами. «Так вот… Два слова о наших клиентах. Большая часть из них — люди приезжие. Ответственные работники, серьезные, солидные люди, исключительно по рекомендации… Некоторые пользуются моей дружбой много лет… Абсолютная благопристойность, рыцарское отношение к даме. Это одно из моих правил. И, замечу попутно, люди щедрые. Я не вмешиваюсь, не требую отчета о том, какие подарки преподносятся сверх установленного гонорара, единственное, о чем прошу, — ставить меня в известность… Женщина, знающая жизнь, не будет спорить, если я скажу, что пожилой друг с твердым положением в обществе, с партбилетом в кармане, разумеется, на хорошей должности предпочтительней молодого вертопраха… Об абсолютной конфиденциальности, я полагаю, незачем говорить, она подразумевается сама собой. Я звоню, я рассчитываю, что вы дома, по телефону никаких подробностей, сообщаю только адрес гостиницы. Там вам не будут чинить препятствий, называть себя тоже не обязательно… Сообщаю этаж, номер, время визита. В отдельных случаях возможна экскурсия за город, музей, концерт, что-нибудь в этом роде, ужин… Задерживаться на всю ночь — ни в коем случае. Впрочем, я сам договариваюсь об этом с заказчиком… Финансовый отчет — каждые две недели. Если вы больны или надо отлучиться из города, покорнейше прошу ставить меня в известность. Это касается и женского недомогания». Наступило молчание. «Все понятно? Или есть какие-нибудь вопросы?» Илья Рубин взглянул на Шурочку, она сидела, выпрямившись, в своем черно-красном платье, положив сумочку на колени. «Олег Эрастович…» — промолвил Рубин. «Что Олег Эрастович? Что Олег Эрастович?! — неожиданно вскричал хозяин, ловя падающее пенсне. — Олег Эрастович должен крутиться, как карась на сковороде. Всем надо угодить, чуть что — Олег Эрастович, он все может, все устроит. Фигаро здесь, Фигаро там! Думаете, это так просто?… Не устраивают мои условия — ради Бога. Скатертью дорога! Желающих достаточно…» Услыхав громкий голос, пудель внизу проснулся и присоединился к хозяину. «Молчать!» Мелкий стук собачьих когтей, пудель взбежал по лестнице. «Я кому…» — грозно начал хозяин. Когти скатились вниз. «Ну, что такое? — спросил он утомленно. — Что вы хотели спросить?» «Мы уже уходим, Олег Эрастович, я только хотел вам напомнить… Вы обещали насчет машинистки». «Какой машинистки? Ах, да. Останьтесь». «Олег Эрастович, я бы хотел проводить…» «Ничего, сама дойдет». Вполне понятное смятение молодой женщины объяснялось более сложными, чем может показаться, обстоятельствами; мы не ошибемся, предположив, что стыдливость Шурочки была отчасти наигранной. Не то чтобы она без колебаний, как чему-то, что само собой разумеется, решилась подвергнуться этому странному экзамену. Но если не говорить о первых минутах, когда она вышла из-за ширмы с колотящимся сердцем, ужаленная ярким светом, уронив голову, если не говорить об этом минутном страхе, похожем на панику дебютантки на подмостках, — страхе, с которым она благополучно справилась, — то дальнейшее представление волновало ее не так уж сильно.