то, что тут происходит, все ерунда, пустяки".
"А они?" -- спросил я.
"Они-то не спали. У них свет горел. Потом слышу -- отец говорит: "Это
за мной". А у меня в голове все та же дурацкая идея: когда они наконец
потушат лампу? Вдруг звонок, и сразу же начали колотить в дверь. Видимо, это
уже второй раз звонили, в первый раз я не слыхала. Папа выходит в коридор,
он был уже одет, и спрашивает: "Кто там?" А они отвечают: "Проверка
паспортов". Понимаешь, у меня из головы не идут его слова: "Это за мной".
Выходит, он ждал?"
"Ну, а дальше?"
"Дальше -- вошли двое. Кот и Лиса..."
"Кто?" -- спросил я.
"Кот и лиса,--повторила Светлана. -- Ты что, забыл? В масках, с
громадными пистолетами, расширяющимися на концах. В болотной тине, х-ха-ха?"
Ни с того, ни с сего ее начал душить смех.
Она ослабела. Мы сидели рядом, я что-то говорил ей, обнимал ее за
узенькие плечи, и долго-долго в пустой комнате, пронизанной пыльным лучом
солнца, звучали наши тихие голоса. Она рассказывала мне о себе, о маме, о
давнем детстве, о любимых игрушках, о днях рождения, и все это казалось мне
бесконечно важным, дорогим и прекрасным. Никогда еще я не любил ее так
неясно и благоговейно. Стыд, скованность, неуклюжесть -- все развеялось,
стена, стоявшая между нами, рухнула; наши души были открыты друг другу. В
этом одиночестве вдвоем, среди враждебного и жестокого мира, мы чувствовали
себя бесконечно близкими, мы были не товарищами, нет, и не влюбленными, мы
были осиротелыми детьми, сестрицей Аленушкой и братцем Иванушкой, в темном
лесу, на берегу ручья.
В кухне громко сердился чайник.
"Иди, выключи,-- сказала она.-- Он весь выкипит".
"Не пойду. Пускай".
"Иди. Потом возвращайся ко мне".
Я вернулся и сел возле нее, но что-то мешало мне снова привлечь ее к
себе. Она положила мне голову на плечо, и некоторое время мы сидели молча.
"Знаешь,--сказала Светлана медленно, глядя в пол,--я, наверное, уеду.
Нас куда-нибудь сошлют, это неизбежно".
Я горячо разубеждал ее: при чем тут они? Ведь они ни в чем не виноваты.
Она возразила:
"Так было со всеми".
"А как же университет? -- спросил я растерянно.-- А... я?"
"Ты? -- Она пожала плечами, сделав вид, что не поняла моего вопроса.--
А при чем тут ты? Ты как жил, так и будешь жить"
Но именно потому, что она так истолковала мой вопрос, предательское
чувство вновь как будто на миг лизнуло меня холодным языком: некий голос
произнес внутри меня раздельно и четко: "Знакомство с семьей врага народа".
Но я тотчас прогнал эту мысль.
Склонив голову, так что золотистые волосы закрыли ей щеки, Светлана
рисовала круги и восьмерки кончиком туфли на полу. "Пора в путь-дорогу..."
-- напевала она. Я посмотрел сбоку на нее.
Нет, не эти картины -- закрытые наглухо вагоны, дождливая ночь и
солдаты у колес -- поразили мое воображение; я представил себе бесконечную,
дикую и бесприютную страну, покрытую снегом степь, густые леса, тоскливые
деревни. Ничто -- как ни стыдно в этом признаться,-- ничто не пугало и не
отвращало нас в такой степени, как наша собственная страна. Огромная, и
страшная, и беспомощная вместе -- гигантское ископаемое, бронтозавр, с
трудом приподнявшийся на передних лапах. Да она и не была нам родиной -- во
всей России для нас существовала только Москва. Она одна казалась нам
родиной и единственным местом, пригодным для жилья. Покинуть ее? Отправиться
на Север, на Урал, в Сибирь? Да пускай нас сошлют на Святую Елену --мы не
будем чувствовать себя такими обездоленными.
Снова наступило молчание.
"Интересно получается,-- сказала Светлана.-- Раньше, бывало, телефон
трещит без умолку, а сейчас! В субботу у мамы был день рождения. Никто не
пришел. Кому ни позвоним -- нет дома. В нашем доме чума. И когда они успели
узнать, что у нас чума?"
И, подняв ко мне глаза, полные слез, точно озера, вышедшие из берегов,
она улыбнулась. Тогда я взял ее за щеки и медленно, ощущая соленый вкус на
губах, поцеловал сначала одно озеро, потом другое.
Она не сопротивлялась. Я целовал ее в глаза, в лоб, в щеки, не находя
выхода своему чувству, как слепой, который ищет дверь и не находит и тщетно
стучит клюкою по стенам; и лишь когда, запрокинув голову, с закрытыми
глазами, почти непроизвольным движением она отдала мне свои губы, я
догадался, что только эта нежность способна противостоять бесконечному горю
жизни. Мы не смогли больше сидеть на стульях, в углу комнаты был диван, но я
не представлял себе, как перейти туда, не возвратившись, хотя бы на минуту,
в обыденный мир вещей и слов и не оскорбив ее целомудренное забытье.
Тончайшим женским инстинктом она поняла мое колебание и... должно быть,
решилась на маленькую хитрость...-- а я, я тоже понял ее, но понял и то, что
не должен показывать этого... Между нами возник заговор -- против нас самих.
Она отстранилась от меня. "Нет. Не надо". Но я по-прежнему, как слепой,
тянулся к ней. Мои пальцы обхватили ее затылок, путаясь в завитках рыжеватых
волос, скользили вдоль шеи. ..."Нет!" Она вскочила и, не зная куда деться,
пересела на диван. Я подбежал к ней и опустился на пол у ее ног.
Теперь я шел к цели настойчиво, неудержимо, как будто только что
догадался о ней и с подспудным знанием, что это насилие будет мнимым. Там
звали боль, там с трепетом готовились принять ее, как неизбежное, как
мученический венец. Ее колени впустили меня, низ живота встретил меня,
прохладный, выпуклый, нежно-упругий, и в глубине его таилось золотистое
лоно. В тот миг я не был мужчиной, и не мальчиком, и не студентом, и не
Леонидом X., сыном приличных родителей, а только одинокой плотью, тоскующей
о материнском чреве. И я рос: из новорожденного младенца, копошащегося у ее
ног, я вырос в неотвратимое. Боли не было: ее руки быстро и заботливо
сделали все что нужно, -- она ждала боль, искала ее, но боли все не было.
Она ждала боль... но я блуждал и ошибался -- пока Бог, смотревший на нас из
окна, не сжалился надо мной, над нами. Я услышал сдавленный стон... В одно
мгновение все было кончено. Жизнь покинула меня. В последних содроганиях я
опустился на дно глубокого водоема, в мягкие водоросли. И она разделила со
мной мою смерть.
Едва заметным движением бедра она дала понять, что ей тяжело. Я
перевалился на край дивана, лежал спиной к ней. Через раскрытое окно к нам
донеслись звуки города. На полу, возле самого моего лица, метались,
наскакивая друг на друга, две мухи. Тихий, до жути отчетливый мир подъехал и
стал предо мной во всем своем карикатурном убожестве.
Мне было стыдно. То, что случилось с нами, казалось мне отвратительным:
спешка, трясущиеся руки... Как мы теперь взглянем друг другу в глаза?
И за всем этим -- другая мысль: теперь мы связаны, скованы цепью. А
вдруг на самом деле что-нибудь со Светланой стрясется и она рухнет вниз
сквозь этажи -- значит, и я?.. "У нас в доме чума..." -- вспомнилось мне.
Как ни странно, я чувствовал сильный голод. Это отвлекло меня. Я
пошевелился.
"Свет..."
Она отозвалась откуда-то издалека:
"Ну?"
"Ты спишь?" -- задал я нелепый вопрос.
"Нет".
"Слушай,--сказал я.--Может, что-нибудь перекусишь?"
Мое предложение повисло в воздухе, как протянутая рука. После долгой
паузы я спросил:
"Свет, ты на меня сердишься?"
Ее голос ответил: "За что?"
Она коротко вздохнула.
"Уходи".
Я не понял.
"Ну чего ты лежишь,-- сказала она. -- Мне нужно привести себя в
порядок. Иди,-- я не смотрю".
Я встал и с камнем на сердце, придерживая одежду, выбрался в коридор. Я
вышел на кухню. Там я долго сидел один на один с громадным никелированным
чайником.
Из чайника на меня глядел уродец с огромной опухолью вместо носа,
которая надвигалась на меня, словно локомотив на одинокого пешехода.
Порывшись на полках, я нашел засохшие соседкины галеты, после чего, с
грохотом разгрызая их, предался размышлениям.
Из окна кухни был виден наш двор, где каждый уголок был частицей
детства. Вот пожарная лестница -- я чувствовал на своих ладонях ее железные
перекладины; а вон старый, испещренный выбоинами и надписями мелом кирпичный
брандмауэр.
Свет падал на него косо, летний день переломился. С необычайной
ясностью мозг выложил передо мной, как карты на стол, события этого дня. Их
было, в сущности, только два,-- странно связанные одно с другим, они в то же
время противоречили друг другу: ночной стук в дверь -- и мы вдвоем на
диване...
Итак, свершилось -- в другое время я был бы счастлив и горд: я наконец
познал сближение с женщиной. Воспоминание уже не отвращало: напротив, оно
разгоралось с каждым часом; закрыв глаза, я видел перед собой лунно-белую
кожу Светланы, золотистый треугольник во- лос -- эти подробности волновали
даже больше, чем то, что последовало за ними. Я не испытал наслаждения --
оно потонуло в торопливом угаре; но в следующий раз... Я поймал себя на
мысли, что думаю о том, каким он будет, этот следующий раз,--и когда?.. Но
кто знает, что происходит сейчас в ее сердце, там, за дверью в конце
коридора, после того, как она выслала меня коротким и не терпящим возражения
приказом.
Бедняжка. Как ей, должно быть, тошно и одиноко в чужой комнате, на
голом, мерзком диване. Я вспомнил о вечернем звонке по телефону, о нашем
длинном, бесплодном сидении на солнце у памятника Первопечатнику, о том, как
платье стесняло ей грудь, как пальцы теребили сумочку, вспомнил, как она
глядела на старуху, подметавшую сквер, слушала мое косноязычие, а сама
думала об одном и том же, об одном и том же... И весь день колебалась и
искала случая открыть мне свое горе. В сущности все ее поведение было одним
непрекращающимся криком о помощи. Воспоминание о золотистых тенях на ее
щеках, о ее тонкой, склоненной шее неожиданно потрясло и умилило меня; с
болью, с ужасом я понял, что случилось непоправимое: ее отец был там, и,
может быть, слепящий рефлектор, о котором говорил комиссар, бил ему в глаза
в ту самую минуту, когда мы здесь на диване.
Мне стало холодно, я встал и быстро пошел в комнату.
Открыв дверь, я увидел ее стоящей у окна; поясок подчеркивал ее талию,
прямые полные ноги казались чересчур взрослыми для ее фигурки. Руки
Светланы, голые до плеч, покачивали сумочку. Она была невысокого роста, ниже
меня на полторы головы.
Выждав полсекунды, не больше, она повернулась на каблуках.
"Где ты был?" -- спросила она, не глядя на меня.
В эту минуту я думал о том, что ожидало нас. Она ошибалась, думая, что
дело ограничится ссылкой. Нет, если за ней до сих пор не пришли, то лишь
потому, что задерживается оформление бумаг. Может быть, не хватает
какой-нибудь подписи; заболел чиновник. А я -- моя судьба решалась сейчас, в
эти минуты.
"Что ты собираешься делать?"
"Не знаю",-- сказал я. Но отвечал я не ей, а своим мыслям.
А ведь она, должно быть, ожидала, что я стану говорить о своей любви к
ней; наверно, она загадала, стоя у окна: если, войдя, я заговорю об этом --
значит, она не ошиблась и жертва ее не напрасна... Я же словно оцепенел.
Молчание затягивалось и становилось тягостным.
Размахивая сумочкой, она прошлась по половице, повернулась на каблучке,
тряхнула головой.
Машинально я следил за ней, а видел одно: человека, сгорбленного на
стуле, тени в фуражках и струю слепящего света...
"Ну... я пойду, пожалуй,-- проговорила она как бы про себя. И так как я
молчал, добавила:-- Ты меня проводишь?"
Я поспешно подтвердил: "Да, конечно".
Теперь меня уже не оставляла мысль, что я иду ко дну. Не было никаких
сомнений о том, что за нами следят. Как это делается, я не знал; но что луч,
не знающий препятствий, пронизывающий стены, заливает нас обоих и будет
следовать за нами, куда бы мы ни пошли,-- в этом я не сомневался.
Что же удивительного в том, что друзья и родственники поспешили
прервать сношения с этой семьей? Ведь это был единственный способ спастись
от луча.
Для меня теперь каждая минута, проведенная со Светланой, делала
положение все более непоправимым. Ей-то нечего терять, а у меня оставался
шанс. До сих пор мы выглядели как случайные знакомые, и еще была надежда,
что луч, ощупывая пространство вокруг нее, скользнет мимо, за иной добычей.
И что же? Вместо того чтобы... -- я не спеша отворял дверь на лестницу,
выходил рядом с ней на улицу, я шествовал на глазах у толпы, открыто,
вызывающе, не принимая никаких мер конспирации, не пытаясь даже укрыться в
тени домов!
Вспыхнуло голубоватое зарево фонарей. Из-за угла, пересекая дорогу
пешеходам, выехал черный автомобиль. Во тьме кабины на нас блеснули
внимательные глаза. Уличный регулировщик, оборотившись, понимающе кивнул
кому-то.
Возле меня постукивали ее каблучки. Немного времени спустя она подняла
ко мне лицо; я увидел потеплевший и лукавый взгляд. Светлана тряхнула
головой.
"Хочешь -- я расскажу маме?"
"О чем? -- Я не понял.-- О том, что..."
"Ну да. Хочешь, я скажу ей, что вышла замуж?"
О Боже. Это она так именовала наше лежание на диване.
Что касается мамы, то она до сих пор как-то не приходила мне в голову.
Да и вообще мама казалась мне совершенно излишней.
Другое обстоятельство пришло мне на ум.
"Слушай,-- сказал я.--А ты не боишься?"
"Боюсь рассказать?"
"Нет...--Я замялся.--Ну, словом... Ты не боишься, что там что-нибудь
осталось?"
"Да? --сказала она и испытующе посмотрела на меня... --Да ведь туда
ничего не попало"!
Я почувствовал себя оскорбленным. Взглянув на меня. Светлана залилась
веселым смехом.
"Может, скажешь, что вообще, ничего не было?" -- спросил я мрачно.
Смех стих.
"Нет.--Она смотрела на свои туфли.--Я точно знаю, что было".
"Ты почувствовала?"
"Да. Мне было больно. Мне даже сейчас больно".
"И все? -- спросил я.-- И нисколько не приятно?"
"Нет,-- сказала она подумав.-- Но я думала, что это еще больней. Я
хотела, чтобы было больней. Однажды мне приснилось... что в меня входит
огромное и гладкое... Я хотела, чтобы ты разорвал меня. Но... ты... О,
господи! -- пробормотала она.--Что я говорю!"
Улица кончилась, мы шли по пустынному переулку, где с обеих сторон
стояли высокие, сумрачные дома, выстроенные в начале века.
На углу мы остановились. Тотчас мимо нас прошел человек и исчез в
подворотне.
"Ну вот,-- сказала Светлана,-- мы и пришли. Дальше не провожай".
Мы стояли друг против друга; я чувствовал, что нужно что-то сказать,
произнести слова; слов не было. Неловко, как дети целуют приезжую тетю,
потянулся я поцеловать Светлану. Она отстранилась.
"Не беспокойся,-- сказала она с неуловимой иронией,-- ты был настоящим
мужчиной. Как говорится -- вопросов нет. Твоя честь в порядке. И вообще у
тебя -- все в порядке".
Помолчав, она добавила:
"Никто, конечно, не узнает -- ни мама, никто. Да и какое это имеет
значение?.. Знаешь, Леня,-- она посмотрела на меня сильно заблестевшим
взглядом, и я заметил, что губы у нее вздрагивают,--я ни о чем не жалею. С
тобой, так с тобой -- не все ли равно... Звони!" -- крикнула она, убегая.
Так окончилось наше свидание. Я быстро шел по переулку. Несколько
мгновений в моем мозгу еще мелькало ее платье, звучал голос и сухим, горячим
блеском сияли темно-медовые глаза... Потом растаяли... Я торопился, и мне
начинало казаться, что за мной спешат чьи-то шаги. Было безлюдно. Вот здесь,
думал я, две недели назад пронесся черный автомобиль. Отсюда он вывернул на
площадь и помчался вниз по пустынным улицам. Ему понадобилось десять минут,
чтобы пересечь огромный спящий город.
Я представил себе этот город, по которому в разных направлениях мчатся
таинственно автомобили. Во дворе, за закрытыми наглухо чугунными воротами,
пленников выводили из машин, зажав им ладонью глаза.
В конце переулка перед подъездом сидел на стуле сгорбленный старик, как
две капли воды похожий на старого еврея в сквере у Первопечатника. Я отметил
это совпадение.
Весь вечер я был занят. На полу лежал чемодан. Одна за другой в его
разверстое чрево падали тетрадки с дневником и стихами, начала поэм, коими
намеревался я поразить мир.
Я выглянул в коридор. В квартире ни души -- жильцы разъехались, однако
лишняя осторожность не мешала. Быстрыми и тихими шагами я совершил бесшумную
перебежку и, оглянувшись, скрылся в уборной. Подумать только, какое удачное
стечение обстоятельств! Со своим багажом я ввалился в уединенную келью.
Теперь вскарабкаться на скользкий край фаянсовой чаши -- и вниз головой...
Мои корабли вздымались на гребне волны и исчезали в пучине. О, сколько
дивных замыслов, неиспользованных сравнений, метафор, эпитетов потонуло в
темном водовороте.
Я представлял себе, как клочья моих творений плывут в толстых трубах
под землей, как из других домов, из других келий к ним спускаются в шуме вод
новые -- и какой это должен быть грандиозный ледоход трупов, какое кладбище
крамолы! Временами я мешкал, погружаясь в чтение, но колокол умолкший
пробуждал меня, я дергал длинный его язык, и вновь струя водопада смывала в
преисподнюю последние искры моего --о нет, не вольномыслия-- своеволия:
инстинкт твердил мне, что и оно -- улика.
Палкой, палкой проталкивал я своих детищ, спроваживал последние клочки,
прилипшие к стенкам. Чемодан был пуст. В жидком блеске двадцатисвечовой
лампочки, качавшейся на прозрачной и успокоенной глади, я остался один над
чашей, и в руках у меня была фотография Светланы. И тогда я четвертовал свою
любовь, сложил и снова четвертовал; и полетели туда ее глаза, ее чудные
волосы, лоб и тонкая шея. Всему конец!
Лежа на диване, я думал об открывшейся мне сути жизни, я думал о ней
спокойно, хотя она была ужасна. Поистине мне оставалось лишь благодарить
судьбу за то, что до сих пор меня щадили. На меня не обращали внимания,
милостиво игнорируя меня, и молчаливо разрешали мне продолжать мое ничтожное
существование. То, что я понял, можно было сформулировать примерно так:
Вот мы живем спокойно и беззаботно, погруженные в свои мелкие дела, и
не догадываемся, что за всеми нами следят. Тайные осведомители пристально
наблюдают за каждым нашим шагом, а мы об этом даже не подозреваем. Как за
актером, расхаживающим на сцене, неотступно следует луч юпитера, а он словно
бы его не замечает, так и за нами повсюду тянется невидимый луч, он с нами,
где бы мы ни очутились; в любом случае достаточно слегка изменить угол
прожектора -- и мы снова в его круге.
Мы подобны людям, к каждому из которых подвязана нить. А где-то
функционируют тайные канцелярии, где-то чиновники подкалывают прилежно
материал в папки. Идет непрерывная, планомерная, хорошо налаженная работа по
оформлению дел. В любой день досье может быть извлечено из сейфа; там все,
там полная биография. Подпись прокурора -- санкция на арест.
И вот наступает этот момент, когда нитка натягивается. Бесполезно
сопротивляться, бесцельны просьбы и жалобы -- нить тащит нас к раскрытому
люку, и, подтягиваемые, мы успеваем в последний раз увидеть вечерний город,
сияние фонарей и зеленые брызги над дугою трамвая. А там -- падение в люк, и
крышка захлопывается над головой. Аминь. Но -- т-сс! Никто не должен знать
об этом. Исчезнувшего -- не было. Его никто не знал. О нем никто не
вспомнит.
В таком духе я размышлял, лежа в сумерках; и вдруг раздался глухой удар
-- стучали в парадную дверь. Я вскочил. Стук повторился. Холодный пот
выступил у меня на лбу; за окном виднелась пожарная лестница, но до нее было
порядочно; к тому же я был уверен, что внизу и на крыше-- всюду стоят.
Кап... кап... кап...--свинцовыми каплями падали секунды. Я не мог больше
переносить этот страх -- подкравшись к репродуктору, я всадил в штепсель
вилку... тотчас диктор заговорил радостным, бодро-неживым голосом, как если
бы произносила слова статуя.
В это время я стоял лицом к стене, зажимая руками, уши. Больше не
стучали. Превозмогая страх, я пошел на цыпочках -- все было тихЪ. Приоткрыв
дверь на лестницу, долго слушал... Шорох! -- это ползла вверх по маршу
первого этажа змея, вся белая, с глазами из алебастра. Радио ворковало в
комнате; я ждал до звона в ушах, пока не онемела шея, не заныли плечи.
Сердце медленно билось. Комиссар шептал мне на ухо: "Знаешь, Клуге..."
Больше немыслимо было сидеть дома. Мои страхи могли быть напрасны, даже
смешны, но в сути, в сути ведь я не ошибался! Выходя на улицу и позднее, по
дороге на вокзал, я ощущал себя во власти секретных учреждений, понимая, что
до поры до времени они не дают знать о себе, но непрерывно и планомерно
осуществляют свою тотальную деятельность. Наблюдательные точки на крышах
домов и искусно замаскированные следящие устройства, вмонтированные в цоколи
зданий,-- все это позволяло вести разведку в любом секторе города.
Воздействие аппаратов ощущалось и в квартире, и я был убежден, что
миниатюрный прибор, записывающий разговоры, помещался в телефонной коробке,
наблюдение проводилось также при помощи электричества и водопровода. И нужна
была максимальная осторожность во всем, осмотрительность на каждом шагу:
главное -- не показывать виду, страх -- доказательство виновности!
Прикидываться дурачком, скрывать свой страх, скрывать знание, хранить
спокойствие!
Ведь в конечном счете я был виноват уже в том, что жил. Мы все были
виноваты, виноваты самим фактом своего существования. Мне некуда было
деться, секретная служба располагала исчерпывающей информацией, она знала
обо мне все. Просто за многочисленностью дел и расследований они не имели
времени заняться мной -- руки не доходили -- и до времени ограничивались
наблюдением.
Было уже совсем поздно, когда я добрался до вокзала, но поезда еще
отправлялись. Сезон был в разгаре: даже в такой час люди с продуктовыми
сумками толпились у касс и спешили по перрону. Я сел в поезд и поехал на
дачу.
1970 г

ВЗГЛЯНИ В ГЛАЗА МОИ СУРОВЫЕ 1
Водокачка стояла на отшибе, у спуска в овраг, наполовину засыпанный
снегом; на дне оврага между сваями расплылась зеленая полынья. Наверху
визжал ворот, и старик банщик, разъезжаясь валенками на обледенелом помосте,
вытаскивал оплывшую бадью. Вода, сверкая, как серебро, бежала по бородатому
от сосулек желобу, встроенному прямо в окошко бани: там она вливалась в
огромную бочку, которая одна занимала половину парильни.
Все сооружение выглядело очень старым. Помост пел и раскачивался под
ногами у банщика, когда он вытягивал из воды плескавшуюся щербатую бадью.
Сруб осел и был источен червяком; внутри бани стены и потолок покрылись
копотью, в углах голубела плесень, а пол, никогда не просыхавший, был в
трещинах и ходил под ногами. И баня, и водокачка над оврагом, и видневшиеся
вдалеке, покрытые шапками снега терема начальств были возведены еще первыми
строителями, теми, кто давно уже истлел под корягами старых пней. В те
времена на месте оврага, по дну которого теперь влачился безродный ручей,
текла глубокая и быстрая речка, носившая древнее раскольничье название, а
там, где был поселок, рос густой лес.
Визг ворота над ручьем и дым, поднимавшийся из трубы над древним
памятником цивилизации, не могли означать ничего другого, как то, что
сегодня -- банный день. И шествие начальств, направляющихся в парильню,
открывала августейшая царствующая чета. Впереди четким военным шагом, в
шинели, достававшей ему почти до пят, шел начальник лагпункта. Банщик нес за
ним таз и веник. А следом, в пуховом платке и больших валенках, семенило,
стараясь не отставать, существо, состоявшее при великом князе, то ли
работница, то ли жена -- девушка, даже почти девочка, которую капитан взял к
себе в дом из ближней деревни.
В бане, подвернув лагерные кальсоны, старик (фамилия его была
Набиркин), тяжело дыша, хлестал веником толстое и до глаз налитое кровью
тело начальника. На лице старика было всегдашнее выражение истовости,
сознания долга и какого-то унылого мужества; он любил свою работу, дорожил
местом и старался изо всех сил, так что пот струился по его кривой и тощей
спине, на которой безостановочно двигались оттопыренные лопатки. В клубах
пара грохотал радостный мат-капитана. А жена капитана, худенькая и
малокровная, с провалами темных монашеских глаз, доставшихся ей от предков
раскольников, сидела в предбаннике, держа наготове домашний графинчик.
Великий князь выходил -- вылезал,-- он был весь красный и распухший, в
свекольном нимбе, с росинками жемчуга вкруг чела и, прикрытый снизу
полотенцем, принимал из рук ее стопку, полную до краев. Он ценил это умение
подать стопку, полную, как глаз, не пролив, однако, ни капли. После чего
имел обыкновение, выдохнув воздух, сопя, налить маленько и банщику. Набиркин
торопливо натягивал ватные порты. Время было оставлять капитана вдвоем с
княгиней, замиравшей от страха под отечески-хищным, хитро-безумным взглядом
склеротических глаз самодержца. Старик Набиркин, похожий на старую ученую
собаку, тряся головой, трусил по тропке в поселок.
Навстречу ему уже брел худой и грустный начальник спецчасти. Шайку с
веником и смену белья несла за начальником бухгалтерша, его жена, и было
слышно, как она покрикивает на мужа, то и дело оступавшегося в снег.
Спецчасть редко когда бывал трезвым, и на работе все дела за него вел
заключенный, числившийся дневальным: пересчитывал и перекладывал формуляры,
составлял сводки, списки и секретные отчеты, так что начальник ничего не
делал, только ставил дрожащей рукой подпись под бумагами, в которых давно
уже не разбирался. Покончив с ними, банщик отправлялся к дому командира
взвода.
Так он обходил по очереди всех начальников, следуя раз навсегда
установленному порядку, строго соблюдая последовательность лагерных
должностей и чинов. При этом и щедрость его услуг в точности равнялась чину