Ты суешь руку в бездонный белый провал. Крошечные частицы проходят сквозь руку и тут же расходятся через тело. Ты вздрагиваешь и нечаянно закрываешь глаза. О Боже. Притяжение белой дыры тянет тебя за рукой, и ты падаешь сквозь. Вниз и вовне. Ты стоишь на вершине оползня. Ты срываешься и скользишь вниз, за край — и там нет ни земли, ни тяги. Ты вдруг понимаешь, что кто-то подсматривает за тобой и слушает. Кто-то, кто тебя любит. Ты никого не видишь, но ты знаешь, что все вокруг — это части огромного существа, которое чувствует и откликается на твое присутствие. Все мысли, которые возникают в сознании, предстают перед тобой извне. Ты пытаешься уследить за ними, но тебя привлекает какой-то фрагмент, и ты входишь в него, как молоденький детектив — в Мэрилин Монро, комнаты перетекают одна в другую, и так без конца. В каждой комнате — дверь. Каждая комната — дверь. Гигантская площадка для игр. Скользишь в лист бумаги. Поднимаешь крышку. Внутри достаточно «О Боже», чтобы выбить слезу даже у самого честолюбивого человека. «Не слишком ли я далеко зашел?» Мгновение, сложенное из «о, нет». Ты потерял равновесие. Ты даешь трещину и вытекаешь. Раскаленное белое сердце. [11]
   Красное вино. Мясо. Засохший коричневый тампакс. С возвращением к Черепу и Рту. Рок-н-ролл. Выкурим сигаретку. Взгляд на сумеречный горизонт. Ненависть между сиамскими близнецами. Вечный вопрос — как общаться с инопланетными формами жизни: данная форма не признает тебя объектом, достойным пристального рассмотрения, и в ее языке нету обозначений, необходимых тебе для индикации своего существования. Результаты насилия и принуждения. Это что — битва микробов? Рот идет по Четырнадцатой стрит, солнце бьет жаром, люди — как выступы на земле, как разновидность плесенного грибка, каждый выражен в совершенной целостности, как в капсуле времени, олицетворение самой земли, каждый — запачканная и трогательная частица, тик-так, глубинный элемент мира, который принудил себя беспрестанным давлением принять выражение прыща на поверхности. Бесконечная масса, выдающая тот же самый коллективный аккорд — навсегда. Мир всегда остается таким же, как был — и до, и после, — и никто из предыдущих не лучше и не главнее тех, кто придет за ними. Беспомощные кусочки чужого разума. Это и есть смерть. «Значит, вот как оно — быть мертвым?» — думает Рот. «Я мертвый? Смерть — это, наверное, малодушие. Я прорвусь — с кровью, бьющей фонтаном из шеи. Я так устал. Сегодня ужасно жарко. Но я не хочу идти к морю. Не хочу миллион долларов. Не хочу даже кондиционер. Хочу только в кино. На тройной сеанс».
   Рот идет в кино. Какое блаженство. Обожаю кино. Здесь, внутри, так прохладно. Когда ты был маленьким, тебя всегда мучил вопрос: а как это будет — посмотреть его глазами. Или как будет здорово — поставить камуфляжный отсек-палатку в углу своей комнаты. Странно вот так проходить через целые жизни в компании еще сотни других, пока люди снаружи проходят мимо при свете дня. Фантастический способ, чтобы потратить время. Потерять время. Нас так легко приманить. И Грета Гарбо. Значительно интереснее, чем в твоем собственном детстве. Никакого гипноза. Настоящие небеса. И только подумать: она была вместо мамы у Боба Дилана. Но я был вместе с ней на необитаемом острове. Только остров был очень большой, и я не видел ее ни разу — только в кино. Насколько в кино больше чувства, чем в жизни? Гарбо выглядит очень похоже на то, как выглядит Гарбо, похожая на Гарбо. У Хобо вокруг шеи повязан белый шейный платок. Гарбо укладывает Гейбла Харлоу в любви — в гавани — белой подводкой для глаз. Ей хотелось сыграть Дориана Грея. Она смотрелась в металлический лист с белым подтеком по нижнему краю. Ей было так скучно. Тебе жутко скучно. Может, еще раз сыграем этот эпизод? Очевидно, ее секрет заключается в следующем: если ты говоришь, ты выражаешь себя. То есть, ты выразим. Но как ты определишь единственное известное тебе слово? Что ты чувствуешь? Очевидно, что все, что ты говоришь — это ложь. Если ты что-нибудь говоришь, ты лжешь. Если не хочешь лгать, значит, не говоришь ничего. Единственное, что тут можно сделать — это забавлять публику. Рассказывать анекдоты. Разыгрывать страсти. Ты берешься за какую-нибудь работу, потому что жизнь обесценилась, и вкладываешь в нее свой смысл. Ты знаешь, что значит влюбиться — это значит приблизиться к памяти приблизительно. Купюра в сто долларов — это клочок бумаги. Иными словами, гравирование — это искусство, за которое лучше платят.
   Чем привлекают по-настоящему хорошие фильмы, зомби вроде меня, думает Рот, так это жизнью без напряга. Я тоже мог бы так жить. Я мог бы прожить так всю жизнь, и я прожил бы ее так же легко. Точно так же, как Череп проспал бы всю жизнь. Я человек, персонаж, субъект — здесь, в кинозале, в темноте… как червь, гложущий сердце. Перегруженные смыслом слова. Внимание рассеивается — пожалуй, мне лучше отсюда уйти.
   Еще один год, когда нечего делать. Горячие нью-йоркские улицы. Тяжелая настоятельная потребность прорваться в жару. Жара — это сфера, где львы обрывают плоть зебры до самого сердца, которое все еще бьется, но болевой шок не дает пожираемой жертве почувствовать, что ее пожирают. И это тоже ужасно скучно. Стайки девчонок-мальчишек на улицах, где солнце струится по коридорам проулков. Груда кровоподтеков в высокой траве — ты никогда не поверишь, что кожа бывает таких цветов. Поскольку ты видел закат за городом, ты понимаешь, что то же самое происходит и здесь, и город выглядит очень искусственно. Как подделка. Девчонки-мальчишки бродят по улицам. Облегающие штаны еле держат набухшие члены и яйца, налитые кровью, облегающие штаны впитывают в себя капли секреции из пизденок, выставляющих себя напоказ. В подземке басовый рев вызывает мгновенную эрекцию. Ты не можешь поверить, что она тебя не дождалась, и выходишь на своей остановке. Где теперь Грета Гарбо? Где президент? Может быть, они сходят со мной в Наркотехнический Вектор и купят мне все, что мне нужно? Я Рот. Я не Рот. Я не Артур. Я иду домой. Буду смотреть в окно.
   Выкину черные полосы за окно. Рот заходит к себе в квартиру. Череп куда-то ушел.
* * *
   То, что происходит со Ртом — и особенно с Черепом, — не имеет касательства к остальным людям. Остановка в развитии. Застывшая юность. Инопланетные существа. Живые мертвецы. Вокруг там много людей. Пойду в кино. Прыщи — мои зрители. Вот было бы здорово тебя выдавить еще до того, как ты вылезешь и созреешь. Я бы вытер тебя о штаны. Можешь сделать со мной то же самое. Хочу обнять тебя и прижать к себе — хочу быть тем, кого ты любил в первый раз, тем, чье качанье закроет тебе глаза и заставит тебя задержать дыхание. Кто заставит тебя мечтать о том, чтобы тебя сбила машина, чтобы открыть свои чувства без робости и смущения. Выразить свою любовь, так чтобы в ней не было даже намеков на желание взаимности. И тогда я скажу тебе, что я тоже тебя люблю. Мы посмеемся над этим признанием, но ты уже по ту сторону жизни, и мысли твои бродят где-то не здесь. Меня оставили здесь, словно глупую книжку, а ты ушел в страну мертвых, твое тело — Нью-Йорк перед ликом солнца. Я тебе завидую. Вот если бы все было наоборот: ты был бы книгой, а я умирал. Но есть смерть до жизни, и есть смерть после жизни, и моя смерть — которая до.
   Едим Свой Хлеб.
   Тебе разве не интересно посмотреть на себя со спины? Стать кинозвездой.
   Сейчас я уже выздоровел. Рот сидит один у себя в квартире и смотрит в окно на дома. Почти стемнело. Он очень настойчиво осознает свое одиночество, вампир, нет покоя, он вплетен в родство с тишиной, заполняющей комнату. Стены и вещи невозмутимы и самодовольны, абсолютно самодостаточны и независимы от него, а небо и облака снаружи — они тоже никак не спасут. Небо — дом, оно ничем не поможет. Лучше провести жизнь, падая сквозь небеса, чем сквозь соляную кислоту. Если бы только он мог «забыть» о падении и насладиться прогулкой. Он начинает разговаривать с комнатой. Слушай, стена, я тебя люблю. Я знаю, я скучный и неприятный псих, но это пройдет. Я закрываю глаза и компонуюсь с креслом, потом открываю глаза из кресла. У нас действительно много общего. Я — стена. Дорогая стена, как целая цивилизация. Стена — это звук. Стена пристально смотрит. Такая бедная жизнь. Я — запоздалый ребенок. Отсталый в развитии. Лежу здесь один… моя соседка по комнате — стена, мой лоб. Я люблю тебя, я с тобой. Мы пойдем в город, где я смогу за тобой присмотреть. Когда я вхожу в эту комнату, между нами всегда — расстояние. Расстояния нет. Мы с тобой вместе пройдем по улицам. Какой-то мужчина толкает лодку из дока, когда мы проходим мимо. Мужчина подходит к нам и говорит, привет. «Привет», — отвечаю я. Падаю в обморок на асфальт, изнуренный любовью к тебе. Мне вызывают скорую. Рот лежит на асфальте в экстатическом трансе. Вокруг собралась небольшая толпа. Рот выглядит очень счастливым, глаза у него закрыты.
   — Он тут упал, потерял сознание, но я на него посмотрел, и он улыбался.
   — Надыть рассказать Марте.
   — С ним все нормально?
   — Эй, что происходит?
   — Смотрите, чтобы он язык себе не откусил.
   — Да вроде бы с ним все в порядке.
   — Что тут такое?
   — Вроде бы он говорит «стена».
   — Кстати, ты видел «Манчжурского кандидата»?
   — Я так и думал, что что-то такое случится.
   — Нет.
   — Он целует свои руки.
   — Ему надо в больницу.
   — Абарата катуна агр злузабор.
   Рот медленно поднимается на ноги, пошатываясь, как пьяный.
   — О, моя стена.
   — Ты слышал?
   — Он пьяный.
   — Эй… это же тот самый парень, я его видел однажды, в такой футболке с надписью «Убейте меня, пожалуйста».
   — Он просто пьяный.
   — У него кровь.
   — С ним все в порядке.
   — Эй, хочешь пива?
   — От него вроде не пахнет.
   — Надо было поставить машину, чтобы нормально послушать радио.
   — Он сказал мне «привет», и он был трезвый.
   — Слушай, Джени, у тебя печка работает?
   — Ты слышал, как он сказал: «Спасибо тебе, стена»?
   — Стена? Это который из Ессо?
   — И че ты думаешь?
   — Все равно он уже ушел.
   — Это поколение с его отравленной слюной.
   — «Убейте меня, пожалуйста» через всю грудь.
   — Опаньки.
   — Максимально осуществимая политика оговорок. Виниловая добродетель ферзя-педераста на заказ надлежащим образом. Прости все обиды. Пришли мне денег. Не улыбайся. Зафиксируй время. Проткни пузырек иголкой. Надень наушники. Да. Понижение поля. Подъемный блок-кластер. — Рот уже почти дома со своей любовью. Дженнифер говорит ему, что ее мысли и она сама — как корабли, проплывающие в ночи. А тем временем… еще дальше… в то же самое время, на том же месте, только внутри розового пузырька на воде… глаза наливаются тяжестью… ты сте

IV

   Скала торчит посреди океана, а на дне, у самого ее основания, кишат моллюски. Рыбы, неадекватный мир, наводящий на мысль о форели на блюде, ходят — это их слово для «плыть», — рыбы ходят вокруг в своем совершенном и плавном великолепии. Наша потребность примеривать все на себя и очеловечивать все вокруг мешает нам воспринимать эти создания во всей неосознанности и независимости их исключительного величия. У человека больше общего с растениями, чем с чешуйчатыми, жаберными и бесшеими тварями из океана. Они там, как в зазеркалье. Странно подумать, ведь мы скользим по поверхности их мира точно так же, как те существа, занятые своими «прыжками на лыжах с трамплина», скользят по верхним слоям атмосферы. Очень немногим из рыб довелось ощутить прикосновение воздуха на своей чешуе. Они не только в нас не нуждаются, они, в большинстве своем, даже не подозревают о нашем существовании, как говорят о каком-нибудь начинающем педике. Привязаться к такому вот существу — это очень опасно. Это — безумие, сознательное самоистязание. По меньшей мере, это будет «несчастная любовь» — куда безопаснее любить стену у себя в квартире. Мне кажется, только очень несчастный и грустный человек способен полюбить рыбу. Однако все эти дела сердечные увели нас в сторону. (Никто не способен по-настоящему полюбить рыбу, кроме, разве что, аквалангистов, для которых это должна быть любовь с первого взгляда, поскольку им вряд ли уже доведется увидеть ту же самую рыбу еще раз, а рыба, вытащенная из воды — уже совсем не та рыба. Конечно, многие любят «рыбу», как собирательное понятие, но это то же самое, что любить рыбоподобных людей.). У скалы кружат огромные рыбины: гротескные создания с вялыми желеобразными крыльями на восемь футов, с мощными челюстями, усыпанные светящимися паразитами, словно драгоценными камнями — все неизвестные и несведущие персонажи в неизвестном романе о девушке, которая расстреливает свою лучшую подругу. Каждая пуля как будто бы приближает подругу еще на дюйм к смерти, но она не умрет. Это книга и сценарий Терезы Штерн. Она начала писать в 19 лет, это был акт протеста и мести Сэму Пекинпа, Артуру Пенну, Сержио Леоне, себе самой и всему человечеству. Однако скоро и ей самой, и Господу Богу стало ясно, что ей не надо придумывать никакого предлога, чтобы написать книгу. В книге воплощалось ее видение мира, ее мечта, и вполне очевидно, что она была обречена написать эту книгу — с того момента, когда пролилась ее первая слеза, иначе говоря: с рождения. Пуэрториканская еврейка родом из Хобокена, почти все свое отрочество она провела в огромных заброшенных складских зданиях у причала, откуда были так хорошо видны очертания Нью-Йорка — там она себя чувствовала, как дома. В облаках удушливого дыма очертания города представлялись как ломаная линия зданий, изъеденных дьявольской коррозией и украшенных вертикальными иглами. Пародия на изображение будущего в научной фантастике. Ее возмущало, что ее воспринимали как жертву всех этих обстоятельств, а не как новый вид заразы в гуще нечистот, сияющий оракул-мутант, новое заболевание для новых органов. Кто может сказать, что первично: орган или его болезнь? Они как сиамские близнецы, Намби и Бамби. Болезнь или больной? Слава Богу, думала она, что у меня появилось хоть что-то, за что можно молиться, иначе мне бы пришлось оставаться тривиальной клеткой, о которой вскользь упоминается в учебниках, и которой никак не хватит на главу. Завтра — книга!… Сегодняшний мусор — завтрашняя культура, и на этом предметном стекле, на скользящем срезе, под этим микроскопом я — лишь первый цветочек из тех, что потом станут ягодками, вот увидите, недоумки! Ей нравилось скользить. Когда ей было двенадцать, она играла в этих домах-на-пристани, заваленных загадочными двадцатифутовыми горами белого порошка (какими-то производственными отходами), где любили возиться мирные хобокенские педики. Они приходили компаниями человек в восемь-десять, и их вопли тонули в пространствах, изначально построенных под склады грузов с давно уже списанных кораблей, и высокие окна были как россыпь созвездий, раскрошенных буйными подростками. Похлопывая друг-друга по заду и хихикая в предвкушении, в притоке Павловского адреналина, смешивая и забывая различия между мужским и женским, подменяя одно другим, они скакали, как дети, среди мусорных куч, а Тереза — ошеломленный, но не навязчивый зритель, — наблюдала за ними. Фрики мечтательно сходились и расходились в огромных коробках складов, белая пыль оседала на их телах, как лунный грунт на ракетоносителе, а Тереза, подобная маленькой сумрачной Энни Окли, все слонялась по своей игровой площадке на заднем дворе, которая была куда приятней, чем садистский кирпич аптек на Мэйн-Стрит.
   Но теперь она выросла. Ее прежние друзья, с которыми она общалась, как дерево — с пылью, не смогли бы понять ее нынешнюю. Ее единственными друзьями были те, о ком она писала. Ее первый и пока что единственный роман в 190 страниц подробно описывает, как она убивает свою лучшую подругу со средней скоростью в одну пулю на каждые тринадцать страниц. Отношения, которые завязываются в процессе между этими двумя, являются самыми проникновенными и глубокими человеческими отношениями за всю мировую историю. Каждая пуля выступает как новая глава или как новый дубль максимально крупным планом, выстрел под новым углом, неожиданный снимок моего путешествия в Индию: от Тадж-Махала к пилигриму на Ганге, к белому костяку, проступающему сквозь красноватые складки кожи его загорелого тела. К двум рыбинам в глубине. Она думала, что подруга ее уже мертва, но тремя пулями позже Мэри опять ковыляет, высматривая Терезу с дымящимся мелкокалиберным пистолетом в руке. Они, как Битлз, в затопленной гостиной. [12] Невероятные пермутация любви в мировой истории.
   Писать эту книгу было невыразимо мучительно, и вскоре она начала ощущать присутствие того, для кого и благодаря кому создавалась книга. Это была старуха, которая жила у Терезы в шкафу, она неподвижно лежала, зарывшись в одежду, свернувшись, как эмбрион, и лишь голова оставалась приподнятой. Она всегда была там, когда Тереза открывала шкаф — не подвластная гравитации, а просто впечатанная в одежду, как голова впечатывается в подушку, как пистолет — в углублении в бархатном футляре. Это была женщина-циклоп, над останками двух ее глаз еще виднелся единственный третий, сморщенный, глубоко посаженный и плотно сжатый. Ее темные волосы все свалялись, а лицо походило на грязевое месиво, в котором ребенок поковырялся палкой. Единственное, что двигалось у нее в теле — глаз, большой и блестящий, но и он почти не шевелился. Ночью, когда весь свет погашен, Тереза шла к шкафу и открывала дверцу. Она стояла расслабленная и спокойная перед этой ведьмой и впивала ее в себя, чтобы получить от нее силу, ту особую энергию, которая была ей нужна, чтобы писать книгу. Любовь к этой колдунье, полная и безграничная, была сутью всей ее жизни. Книга была написана из любви к этой женщине, целиком извлечена из нее, ибо существование этой ведьмы было для Терезы тем центром, откуда видно то нечто, что позволяет ясно смотреть на вещи (нечто вечное, всеобъемлющее и неизменное), знать одновременно и прошлое, и будущее всего, на что обращен его взгляд, и как это «все» соотносится с Терезой. Каждую ночь Тереза шла к шкафу, отворяла его и обновляла свою способность видеть, и весь следующий день уходил на работу, на служение тому существу, что подвигло ее на то, чтобы эту работу делать. Это была хорошая установка. Очень непросто написать 190 страниц про медленное убийство своей лучшей подруги, которое ты совершаешь собственноручно, и так же трудно представить, откуда берется желание написать подобную книгу, но Тереза знала, что такова была воля ведьмы из шкафа. И такова была воля ведьмы из шкафа. Возможно, колдунья была заклинателем змей, окрыленным надеждой получить сыворотку из яда Терезы. Возможно, ведьма была учителем, пытавшимся исцелить Терезу от страха смерти. Кто знает? И все же, вне всяких сомнений, это — великая книга. Все написанное Тереза отсылает Рту. Он раскрывает рукопись, чтобы найти часы уединения без насекомых, он тронут.
   — О Боже. Давай посмотрим. Живой человек. Кто знает? Я знаю, —говорит Рот. — Я знаю, кто эта старуха — На хуй теории и домыслы! Кто-то сидит у тебя в шкафу! Никто ничего не знает. Ты знаешь лишь то, что ешь. [13] Я ем то, что сплевываю. Я все это знаю вдоль и поперек. Знаю свою плевашку. Знаю свою мордашку. Двое людей не проглотят друг друга. Плюй себе в рот, положи на собственное дерьмо, но, послушай, тебя засудили. И меня засудили. Я не виновен! Я не виновен! Ты считаешь, что ты не виновен. Но ты осужден с рождения. Ты так старался, приложил столько усилий, «Господи Боже, дай мне дотянуться до стакана, о-о, мои мышцы, проклятое притяжение, дьявол, всего лишь глоток, мне так хочется пить», старый хромой сморчок, вялый и беспристрастный, как вонючий кусок кишки. Я люблю тебя, я твой слуга. — Рот работает посыльным и помогает по дому двум старым беспомощным гомосекам по имени Стэнли и Гэри. — Пошлите меня в аптеку за вкусным алказельтцером. Хм, вы только взгляните на эти парковетры, то есть, на паркометры, польские цветы в моем дурацком тряпье, нда, незнакомцы в ночи, привязчивая мелодия звучит, а я полирую шесты, [14] я так их люблю, гладкие металлические цилиндры, а на них сверху — доза, хм (переглядываемся), сверху — доза, тоненькая струя — вовне и внутрь — нектар! К черту алказельтцер. Нет, мне нужно все сделать. Здесь так жарко. Вот бы сейчас оказаться на каком-нибудь французском озере. Нужно добыть алказельтцер для Стэнли и Гэри. Ведьма в шкафу. Меня туда и поместили. Рассматриваю опухоль. Это такая шутка. И ведьма в шкафу — тоже шутка. [15] Мэри, запиши это в свой катехизис. Ты всегда блюешь на шутки. — Да, у тебя беспорядок в мыслях. (Избавься от того парня в темных очках!) Приносим свои извинения, наш диктор теленовостей в последнее время находится под постоянным давлением.
   Что ж, Рот совсем ушел в себя — возможно, ты себя отождествляешь с ним, мазохист ист ист ист ист ист ист ист ист. [16]
   Позвольте мне извиниться за рассказчика. Похоже, что здесь, в Центральном, все летит под откос. Признаю это утверждение недействительным. Рассказчик в полном порядке.
   Рту понравилась книга. Она разрешила ему быть ребенком. Она привлекала, она цепляла. Каждый хочет быть привлекательным. Какое блаженство.
   — О Господи.

V

   Но в одно жаркое потное утро, он — с сигаретой, выкуренной в одиночестве, смутно сожалея о том, что он малолетний преступник, давя невидимых комаров, тонкие пунктирные линии грязи на шее, усталый, лишенный всяческой агрессивности, и у него на груди вырастает линза. Объектив. Дыра внутри делает снимок, а он думает: «Может, она для того и нужна — дыра». Может такое быть? У всех вампиров в груди есть большое пустое пространство, и они инстинктивно пьют кровь других, чтобы заполнить эту пустоту. Но фотография такая хорошая. И ему так хорошо. «Я не знаю», — подумал он, сидя с холодной лампочкой света в груди, вывернутой снаружи внутрь, и тут раздается стук в дверь. Это президент Чтива-Крива!
   — Чтива-Крива! Что ты здесь делаешь в такую рань?!
   — Ну, понимаешь, малыш, такое прекрасное утро, вот я и подумал: пройдусь по Бауэри, [17] почеломкаюсь с местными алконавтами. Работа прежде всего!
   Президент — такой мелкий шпендель, ростом пять футов и три, ну, от силы четыре дюйма. Короткие курчавые светлые волосы, щетина на морде такая же светлая. Очки в розовой, цвета плоти оправе, которые он носит не каждый раз. Он говорит очень быстро и надеется, что когда-нибудь будет править миром.
   — Вот, Артур, это тебе.
   — Ой, спасибо! — говорит Рот, забирая маленькую картонную коробку. В коробке — отрывные спички. Чтива-Крива стоит — выжидательно смотрит. Рот вынимает один коробок. Глянцевая оранжевая обложка с надписью алыми буквами. Надпись такая: «Простите, пожалуйста. Не найдется у вас лишней мелочи для Чтива-Крива?»
   — Здорово, да? — говорит президент.
   — Ага.
   — Нет, правда, Артур? Понимаешь, у меня есть еще четыре вида, все разных цветов. Есть, где написано: «Вы уже видели новый „Чтива-Крива“ с Райаном О'Нилом?» По-моему, роскошно, да?
   — Да.
   — Ладно, я понял. Тебе не нравится.
   — Очень нравится.
   — Они классные. Правда? В общем, видишь… я — деньги! Я — кинофильмы! Я с Райаном О'Нилом! Все его любят. И деньги тоже все любят. И это еще не все, понимаешь, теперь, когда кто-нибудь будет просить у кого-нибудь денежку — они будут думать обо мне! Я гений. Но если честно, на самом деле, то это вообще ничто. Я подумал, тебе понравится. Они, по-моему, работают. В смысле, дают положительный результат. Я разослал по комплекту Уолтеру Кронкайту, Роду Маккьюену, Дэвиду Боуи, ну и так далее. И каждый раз, когда я иду в ресторан, я оставляю на столике целую кучу.