Страница:
Хельмут Ньютон
Хельмут Ньютон: Автобиография
Портрет Хельмута Ньютона
Хельмут Ньютон родился в Берлине в 1920 году. Всемирно признанный фотограф ХХ века. Создатель нового направления современной рекламной фотографии с ярко выраженным эротизмом и откровенной чувственностью. Удостоен многочисленных наград, среди которых Grand Prix National de la Ville de Paris (Франция, 1990) и Большой крест за заслуги (Германия, 1992). Командор Ордена искусств и литературы (1966), почетный член Общества культурного наследия Монако (2001). Скончался в Калифорнии в 2004 году.
Посвящается Максу, Клэр и Джун
Пролог
Мне было три или четыре года, я лежал в кроватке в квартире моих родителей на Иннсбрукерштрассе. Была ночь, всегда ночь – многие мои воспоминания связаны с этим временем суток.
Моя няня, моя Kinderfräulein, собирается выходить. Она обнажена до пояса. На ней комбинация, она сидит перед зеркалом. Она прихорашивается и выглядит чрезвычайно красивой. Насколько я помню, это первый раз, когда я видел полуобнаженную молодую женщину перед зеркалом.
Мои родители часто посещали вечеринки и ночные клубы, но мама всегда приходила ко мне перед сном, чтобы пожелать доброй ночи. Я помню прикосновение ее обнаженных рук – потому что иногда она носила платье для коктейлей или вечернее – и помню свой восторг и волнение от этих прикосновений. Тогда мама была для меня самой привлекательной и любимой женщиной на свете.
У моей кровати стояла лампа с очень тусклым светом. Иногда мама приходила ко мне до того, как надевала платье: на ней была комбинация с лифчиком и жемчужное ожерелье. Комбинация шелковая, всегда телесного цвета, никогда не черная. Она приходила и садилась у изголовья моей кровати. Ее сопровождал нежный аромат Chanel № 5. Я помню, как обнимал ее и ощущал ее кожу.
Моя мать была довольно пышной женщиной, с большой грудью, округлыми руками и плечами. Она была не так уж молода, поскольку я был поздним ребенком, но я не осознавал этого. Я любил маму; я обожал ее.
Иногда она говорила мне, что на самом деле я не ее ребенок. Меня якобы нашли на заднем крыльце, завернутого в пеленку с вышитой семизубцовой короной и аристократическими инициалами.
Моя няня, моя Kinderfräulein, собирается выходить. Она обнажена до пояса. На ней комбинация, она сидит перед зеркалом. Она прихорашивается и выглядит чрезвычайно красивой. Насколько я помню, это первый раз, когда я видел полуобнаженную молодую женщину перед зеркалом.
Мои родители часто посещали вечеринки и ночные клубы, но мама всегда приходила ко мне перед сном, чтобы пожелать доброй ночи. Я помню прикосновение ее обнаженных рук – потому что иногда она носила платье для коктейлей или вечернее – и помню свой восторг и волнение от этих прикосновений. Тогда мама была для меня самой привлекательной и любимой женщиной на свете.
У моей кровати стояла лампа с очень тусклым светом. Иногда мама приходила ко мне до того, как надевала платье: на ней была комбинация с лифчиком и жемчужное ожерелье. Комбинация шелковая, всегда телесного цвета, никогда не черная. Она приходила и садилась у изголовья моей кровати. Ее сопровождал нежный аромат Chanel № 5. Я помню, как обнимал ее и ощущал ее кожу.
Моя мать была довольно пышной женщиной, с большой грудью, округлыми руками и плечами. Она была не так уж молода, поскольку я был поздним ребенком, но я не осознавал этого. Я любил маму; я обожал ее.
Иногда она говорила мне, что на самом деле я не ее ребенок. Меня якобы нашли на заднем крыльце, завернутого в пеленку с вышитой семизубцовой короной и аристократическими инициалами.
Часть I: БИОГРАФИЯ
Автопортрет с друзьями в Халензее, 1935 г.
Глава первая
ДЕТСТВО
Я родился в 11.30 утра, в воскресенье, 31 октября 1920 года, в берлинском пригороде Шёнеберг. Мама говорила, что с утра шел дождь, но, когда я появился на свет, неожиданно выглянуло солнце.
Мама происходила из состоятельной семьи. Она вышла замуж за богатого человека, который умер, когда она была еще совсем молодой.
У них был один ребенок – мой сводный брат Ханс. Отец был из бедной семьи, жившей в крошечной деревушке в Силезии. Когда он женился на матери, то стал управлять фабрикой, принадлежавшей ее первому мужу, на которой изготавливали пряжки и пуговицы.
Мама обладала живым воображением и рассказывала мне удивительные истории о знакомстве с отцом, Максом, и как он влюбился в ее прекрасные ноги.
У нее действительно были красивые ноги. Она была привлекательной молодой вдовой, а он бедным солдатом, в 1918 году вернувшимся с русского фронта. Они полюбили друг друга и поженились. Я родился во время блокады Германии странами Антанты после Первой мировой войны, на два месяца раньше срока – слабый и болезненный ребенок. Коровьего молока было не достать, поэтому меня кормили козьим, продававшимся в то время в Берлине. По словам матери, только поэтому мне удалось вырасти здоровым, красивым и сильным.
Несколько лет назад мы с моей женой Джун отправились в Берлин и посетили Иоахима, который когда-то был нашим семейным шофером. Он узнал меня по фотографии в немецком журнале и связался со мной. Жена Иоахима много лет служила у моего дяди по фамилии Гольдшмидт, поэтому хорошо знала историю семьи. Думаю, именно через нее Иоахим получил работу шофера у моего отца. И, когда мы с Джун сидели за столом в маленьком загородном доме и пили кофе с пирожными, некоторые семейные легенды обрели реальную основу.
«А знаешь ли ты, Хельмут, что ты вовсе не был недоношенным ребенком?» Я ответил, что не знаю; я всегда верил в историю, которую мне рассказывали, и не имел причин сомневаться в ней. «На самом деле, – сказала жена Иоахима, – твой отец очень настойчиво добивался любви твоей матери и она уже была беременной, когда они обвенчались».
Жена Иоахима твердо настаивала, на том, что это правда. По-видимому, многие члены нашей семьи были в курсе событий. Они знали, что Клэр и Макс очень любили друг друга и спали вместе задолго до того, как поженились.
Мы выслушали еще несколько семейных историй. Оказывается, свадьба дяди Гольдшмидта не обошлась без драматической сцены. В день бракосочетания, пока новобрачные находились в синагоге, в толпе снаружи их поджидала женщина с младенцем на руках. Когда молодые супруги вышли на улицу, женщина подняла младенца над головой и закричала: «Это твой ребенок! Это твой ребенок!»
Род Маркиевичей (по материнской линии моей семьи) был богат эксцентричными личностями. Дедушка Маркиевич, отец моей матери, родившийся в 1840 году, стал так называемым «бродячим студентом» и исколесил всю страну в поисках удачи. В конце концов он оказался в Италии, где попытался присоединиться к Гарибальди в войне за независимость, но получил отказ. Тогда он отплыл в Америку и завербовался в армию юнионистов в 1865 году. Большую часть службы он провел в качестве одного из специальных охранников миссис Грант, жены знаменитого генерала. Она благоволила к нему и отправила в артиллерийское училище в Форт-Монро в штате Виргиния. Он стал американским гражданином и сменил фамилию на Маквис. Потом он вернулся в Берлин, женился и обзавелся тремя сыновьями и пятью дочерями. Одной из них была моя мать Клэр, или Клара.
Дедушка Маркиевич был новатором в области рекламы и сделал состояние на размещении рекламных плакатов на общественном транспорте – автобусах и трамваях. Его любимым увлечением была езда по берлинским улицам на огромной скорости в карете, запряженной шестеркой лошадей. По преданию, он так любил своих коней, что, когда их попоны износились, он отдал их самому дешевому портному, которого смог найти, чтобы тот сшил из них зимние пальто для его дочерей.
Моя мать относилась к окружающим с определенной долей снобизма. Эта черта вообще была характерна для берлинцев. Они свысока смотрели на всех, кто не был искушен в тонкостях столичной жизни. Сам Макс очень быстро приобрел столичный лоск, но остальным членам его семьи это не удалось. Мать презирала родственников мужа. Естественно, что, приезжая из Силезии, они не могли похвастать столичным шиком, зато брали количеством. Мать постоянно жаловалась, что у отца слишком много родственников.
Мы жили в доме на Иннсбрукерштрассе. На парадной двери нашего дома, как и у всех соседних, была большая черная кнопка звонка, вделанная в блестящую бронзовую тарелку с эмалированным ободком, с надписью: «Aufgang nur für Herrschaften»[1]. Когда кто-нибудь нажимал кнопку, наверху открывалось маленькое окошко, и консьержка выглядывала наружу, чтобы рассмотреть посетителя. Если он не выглядел как Herrschaft, или джентльмен, она кричала, чтобы он пользовался входом для прислуги.
Под стропилами крыши располагался так называемый Boden[2], проходивший по всей длине здания. Служанки пользовались им для стирки, сушки и глаженья постельного белья. В перерывах между работой они напевали дворовые романсы. Мне нравилось подниматься на чердак; там всегда пахло свежевыстиранным бельем, а белые простыни колыхались на легком сквознячке. Многие из моих модных фотографий были сделаны в местах, напоминавших о детстве, а такие прачечные даже сейчас можно найти в старых больших гостиницах, где я люблю фотографировать.
Наша квартира находилась на третьем этаже здания, имевшего форму башни. Помню, как стоял на балконе и смотрел в небо, чтобы не пропустить прилет дирижабля из Америки. В другой раз наблюдал за ожесточенной схваткой на улице между нацистами, коммунистами и полицейскими.
По центру улицы шла полоска зелени, усаженная деревьями. По обеим сторонам двигался транспорт, а посередине стояли полицейские с дубинками, готовые наброситься на любого нарушителя порядка. Это было в начале 1930-х годов, перед приходом Гитлера к власти; шесть миллионов человек в Германии не имели работы. Экономическая депрессия толкала людей на политические крайности как левого, так и правого толка. Мои родители вообще не интересовались политикой. Они были совершенно аполитичны, что впоследствии сослужило плохую службу моему отцу. Наиболее дальновидные германские евреи отправились в эмиграцию уже в 1933 и 1934 годах, но многие не сознавали масштабов угрозы. О своих убеждениях Гитлер все сказал в «Майн кампф» (Mein Kampf), но тогда никто не читал эту книгу.
Когда мне было пятнадцать лет, я понял: «Это уже не изменится. Нам нужно уезжать».
Материальное положение нашей семьи было прочным, даже во времена невероятно высокой инфляции. Когда люди получали зарплату, они приходили за деньгами с тележкой. Банкноты были такими огромными, что деньги не помещались в руках.
Мой брат коллекционировал их. У нас были альбомы, полные денег.
Квартира была большой, как дом. В ней насчитывалось около десяти комнат, каждая из которых выходила в длинный коридор. В просторной прихожей была большая печь, выложенная зеленой плиткой. Полы в прихожей, как и в остальных комнатах, были паркетными с замысловатым рисунком. На полу лежал восточный ковер. Еще там стоял большой деревянный граммофон, который часто заводили. Мои родители любили танцевать, и, когда устраивали вечеринку, прислуга сворачивала ковер. Я помню, как все танцевали в прихожей.
Дом был обставлен массивной мебелью темного цвета. В столовой царил большой дубовый стол с резными ножками, похожими на огромные штопоры. Дерево было таким темным, что казалось почти черным. Четверо сильных мужчин с трудом могли поднять этот стол. Даже стулья были для меня слишком тяжелыми, поэтому, когда я садился на стул, меня пододвигали к столу. У стены стоял огромный дубовый буфет, напротив возвышались дедовские часы.
Нам давали шпинат, который мы ненавидели. Няня сдавливала мне щеки, заставляя глотать эту гадость. Когда она отворачивалась от нас, мы кидали шпинат за напольные часы. Со временем он высыхал и становился черным, под цвет дерева. Разумеется, в столовой завелись мыши. Вскоре наш шпинатный тайник был обнаружен, что привело к семейной драме и выволочке, которую отец устроил нам с Хансом в Herrenzimmer.
Herrenzimmer, что в буквальном переводе значит «господская комната», была пристанищем отца. Это была курительная комната наподобие кабинета или библиотеки, с большими клубными креслами[3], к ручкам которых были прикреплены латунные пепельницы, подвешенные на замшевых ремнях. Стоял большой письменный стол красного дерева, на нем – канделябр. Все в этой комнате было тяжелым и темным, даже темнее, чем в столовой.
Наемная прислуга трудилась не покладая рук. Каждый был обязан являться по первому требованию в любое время дня и ночи. Единственным временем для отдыха у них был вечер четверга и каждое второе воскресенье. Это напоминало рабство.
Помню, как мать выглянула из окна, наблюдая за уходившей с работы горничной, и воскликнула: «Боже мой! Эта девчонка одевается не хуже меня! Она не знает, где ее место. Я этого не потерплю». И действительно, на другой день горничную уволили. Мать просто не выносила подобного: для нее каждый должен был знать свое место.
Еще я помню одну очень хорошенькую служанку из Восточной Пруссии. (В то время многие служанки оттуда приезжали работать в Берлин. Это были пышущие здоровьем девушки с округлыми задницами.) Утром, когда девчонка поднимала шторы в спальне отца, он вставлял в глаз монокль, наклонялся к ней из постели и шлепал по заднице со словами «Teufel! Teufel!» («Черт! Черт!»).
У меня была собственная комната и няня, чьей единственной обязанностью было заботиться обо мне. Я рос чрезвычайно избалованным ребенком. Мне покупали огромное количество игрушек, запас которых постоянно пополнялся. Я играл с ними несколько дней, пока они были новенькими, а потом забрасывал подальше ради еще более новых. Мне ни в чем не было отказа.
Я был совершенно невыносимым, но очаровательным малышом. Если мне хотелось что-то получить, я приставал к родителям до тех пор, пока мне это не покупали. Помню, как я закатил целый скандал, чтобы мне купили дорогой игрушечный дилижанс. Через три дня после того, как я получил его, он утратил для меня всякий интерес. Еще помню сложную модель поезда, которая стояла и пылилась. Желания других людей были менее важными, чем мои собственные. Было практически невозможно заставить меня делать то, что я не хотел.
У меня было несколько армий игрушечных солдатиков, которые в течение некоторого времени удерживали мое внимание. Я придумывал сложные сцены сражений. Помогала мне бабушка со стороны отца, которая все знала об устройстве армии. Она жила недалеко от нас.
Когда за обеденным столом не ели, его покрывали восточным гобеленом. Я помню, как помогал бабушке скатывать его и убирать со стола, чтобы мы могли поиграть в солдатиков. Мы разглядывали альбомы с рисунками частей и подразделений германской армии, чтобы устроить настоящее поле битвы. Бабушка помогала мне расставлять оловянных солдатиков в правильном боевом порядке. Беда была в том, что после целого дня игры в солдатиков я не хотел играть в них еще несколько недель. Я смотрел, как за окном падает снег, потом начинал топать ногами и кричать: «Что мне теперь делать? Во что играть?»
Боюсь, что неспособность сосредоточивать внимание на чем-то одном осталась у меня на всю жизнь. Мне очень быстро надоедали однообразные занятия; думаю, отчасти поэтому я никогда не хотел снимать кино. Съемки кинофильма – это проект, которому нужно уделять массу времени (несколько месяцев, иногда целые годы), а я никогда не отличался подобной усидчивостью. Поэтому я люблю фотографию и всегда говорю, что если работа занимает больше трех дней, она не стоит затраченных усилий. Три дня – это предел для моей сосредоточенности.
У меня были не только игрушки, но и горы книг. Я любил повести Эриха Кестнера «Кнопочка и Антон» или «Эмиль и сыщики». Дядя Мориц, который жил в Лейпциге, руководил издательством. Меня осыпали детскими книгами, опубликованными в нем в красных кожаных обложках и с роскошными иллюстрациями. Дядя Мориц присылал нам самые разные книги, в том числе и всевозможные сказки. Там были басни Эзопа и сочинения Гауфа, сказки Ханса Кристиана Андерсена и братьев Гримм и даже некоторые греческие мифы, все в цветном оформлении.
Некоторые иллюстрации выглядели рискованно, по крайней мере для шестилетнего мальчугана. Помню изображение Клеопатры, плывущей со своей змеей по Нилу. Ее пышная грудь была закрыта плотно облегающим фасонным нагрудником из кованой меди. Полулежащая на подушках на палубе своей ладьи и облаченная в длинную прозрачную юбку, она имела весьма сладострастный вид. Это был очень двусмысленный образ для маленького мальчика.
Одна из книг приводила меня в ужас. Это была история о нищих-ворах, которые похищали детей у богатых родителей. Однажды они похитили мальчика и связали ему ноги таким образом, чтобы казалось, будто у него их вообще нет. Они посадили его на мосту, чтобы он выпрашивал деньги у прохожих. Под угрозой страшных наказаний мальчику запретили разговаривать и звать на помощь.
Я знал, что на берлинских улицах полно нищих, а неподалеку имелся мост, по которому мы часто ходили. Под мостом была линия метро. Каждый день я боялся, что кто-нибудь похитит меня и заставит выпрашивать деньги на этом мосту. Я представлял, как мои родители проходят мимо, не узнавая меня, а я даже не могу позвать на помощь. Мне нравилось пугать себя, представляя свое участие в самых ужасных ситуациях из книг, которые мне доводилось читать.
Другой образ был еще более пугающим – картинка, изображавшая джинна в бутылке. Каждый вечер я брал книгу с собой в кровать и рассматривал картинку при свете фонарика. Я боялся, что джинн выберется из бутылки, сядет мне на грудь и задушит. Я боялся, что он раздавит меня. Каждый раз, когда я думал об этом, я доводил себя до истерики. Стены детской как будто смыкались вокруг меня, и я начинал вопить от страха. Я умолял маму вырвать картинку из книги. Она не хотела портить одну из книг дяди Морица, но в конце концов поддалась на мои настойчивые уговоры и вырезала иллюстрацию.
Во французском языке есть замечательное слово для обозначения пустыря – terrain vague. Это место, где растут только сорняки. Такие места можно найти между старыми зданиями, но в моем случае terrain vague располагался напротив жилого дома, где я появился на свет. Летом там иногда разыгрывались ярмарочные представления или проходили выступления артистов маленького бродячего цирка.
Я вглядывался в окно и просил няню взять меня туда, разрешить погулять среди аттракционов, посмотреть на выступление «самой толстой женщины» и обязательно вернуться домой к семи вечера. В этом было нечто запретное. Конечно, ярмарку нельзя было назвать парадом уродов, но некоторые люди показывали себя за деньги.
Сколько я себя помню, мать твердила, что я появился на два месяца раньше срока и поэтому был таким болезненным. Физически я действительно был очень слабым, с неразвитыми мышцами. Из-за моей тщедушности мне старались создавать тепличные условия. Родители строго следили за тем, чтобы я пораньше ложился спать. Только в субботу мне разрешали бодрствовать до девяти вечера и слушать радио по детекторному приемнику. Я включал его сразу же после того, как мама, поцеловав меня, уезжала развлечься в город.
Родители постоянно страшились микробов. Меня приучили никогда не прикасаться к перилам лестницы и не позволяли брать в руки деньги. Контакты с другими детьми были очень ограниченными. Мне не разрешали играть в парке в общей песочнице (у меня была личная песочница).
Кое-что из этих привычек навсегда осталось со мной. Я до сих пор не люблю прикасаться к перилам и ненавижу случайные прикосновения других людей. Еще я был отчаянным трусом, я боялся всего и всех.
Шофер в форме обычно отвозил меня в школу и забирал после занятий. Больше ни у кого в школе не было автомобиля с шофером.
Ребята часто поджидали меня и награждали зуботычинами, поскольку знали, что я не могу защитить себя. Я приезжал домой, заливаясь слезами. Само собой, мне не нравилось служить мишенью для их кулаков и грубых шуток. Впрочем, они делали это не потому, что я был евреем, а потому, что считали меня трусом и неженкой.
Положение усугублялось тем, что мама одевала меня как девочку. Я носил бархатные костюмчики с высоким жестким воротником (он назывался «воротник Шиллера») и большими бантами из тафты. К коротким штанишкам костюма прилагались белые носки и лакированные туфли. Больше никто не одевался подобным образом. В довершение ко всему мама стригла меня как мальчика-пажа, а-ля Луиза Брукс. Я выглядел как маленький лорд Фаунтлерой. Когда случалось зайти в магазин, мне говорили: «Здравствуй, малышка!»
Я то и дело падал в обморок. Я мог сидеть за столом, а в следующее мгновение уже без чувств лежал на полу. Обмороки случались так часто, что мои родные почти перестали обращать на них внимание. Они говорили: «А, это Хельмут снова упал в обморок. Ничего страшного». Когда я терял сознание, мать обычно велела няне опустить мои руки в холодную воду, чтобы привести меня в чувство. Родители водили меня к врачам, которые не могли обнаружить никаких физических недугов и думали, что это «от нервов», как у моей матери, которая считала себя очень чувствительной женщиной. Она заставляла всех верить в это, но я не убежден, что так было на самом деле. Думаю, она выбрала эту роль, чтобы подавлять нас, и с большим успехом играла ее. Помню, как она театральным жестом бралась за переносицу большим и указательным пальцем и вздыхала: «О боже, мои нервы! Мои нервы!»
В рабочие дни отец устраивал второй завтрак в городе, и мы разделяли полуденную трапезу втроем: мама, мой сводный брат и я. Мы с Хансом часто ссорились, поэтому мама клала рядом с собой черный блокнот, когда садилась за стол. Она обычно говорила: «Вы, мальчики, так балуетесь, что я начинаю ужасно нервничать и не могу справиться с вами. Лучше я буду записывать все ваши слова и поступки в этот блокнот, а когда папа придет домой, я все ему покажу, и он разберется с вами». Так она пользовалась своими «нервами», чтобы призвать нас к порядку. Мы действительно боялись этого черного блокнота.
Когда мама забирала меня из школы, она иногда наклонялась ко мне и спрашивала: «Скажи, Хельмут, как я сегодня выгляжу? У меня много морщинок?» Разумеется, к тому времени я уже достаточно соображал, чтобы не говорить «да, очень много». Я отвечал: «Сегодня ты прекрасно выглядишь, мама, у тебя нет ни одной морщинки», и она оставалась довольна.
У меня были очень слабые лодыжки. Когда я шел с мамой за руку, то примерно через каждые двадцать метров спотыкался обо что-нибудь и подворачивал стопу. При этом мама обычно всплескивала руками и восклицала: «Что ты со мной делаешь? Из-за тебя я перенервничала!» Затем я получал по макушке кольцом с большим бриллиантом, который она по такому случаю поворачивала к ладони. Это было нечто незабываемое, особенно если сопровождалось словами: «Ты вгоняешь гвоздь в крышку моего гроба!»
Квартира на Иннсбрукерштрассе находилась совсем недалеко от общественного парка Шёнеберг. Каждый день с двух до четырех часов дня нас с няней изгоняли из дома и отправляли в парк, чтобы мама могла немного вздремнуть. Отступлений от этого правила не допускалось; нам не разрешалось оставаться дома. Малейший шум, самый тихий скрип половицы в это время вызывал у матери истерический припадок.
Нас выгоняли из дома в любую погоду, невзирая на дождь или мороз. Меня возмущало такое отношение; казалось, что маме безразлично, замерзнем ли мы с няней до смерти в парке или нет. Мать говорила, что это полезно для моего здоровья («Тебе нужно побольше дышать свежим воздухом, дорогой!»), но думаю, это было чистой воды эгоизмом с ее стороны. Тем не менее я был единственным членом семьи, который всегда получал то, что хочет.
Зимой меня тоже одевали в короткие штанишки с длинными шерстяными чулками и короткую курточку. Я замерзал. Для меня эти ежедневные прогулки были настоящей пыткой, жестокой, принудительной маршировкой. Они навсегда запечатлелись в моей памяти. Уверен, что еще и поэтому я люблю лето и с трудом переношу зиму.
Ханс был на десять лет старше меня, и мое раннее детство совпало с его подростковым возрастом. Он собирал коллекцию журналов для мужчин, которая хранилась в запертом ящике письменного стола в его спальне. Особенно мне запомнился ежемесячный Das Magazin, всегда с изображением обнаженной женщины на обложке. Там был раздел с красивыми голенькими моделями, носившими туфли на низком каблуке, как было модно в те дни, и черные шелковые чулки, державшиеся только на круглых резинках, без поясов и подвязок. Мои родители ничего не знали об этих журналах, но мне было известно, где они лежат. Я даже научился открывать запертый ящик стола. Аккуратно отжимал ящик, брал журналы и запирался в туалете, чтобы внимательно изучить их.
У матери была навязчивая идея насчет запоров. Мне не разрешалось спускать воду до тех пор, пока она не осматривала содержимое унитаза. Думаю, это очень по-немецки: поезда должны ходить точно по расписанию, а физиологические потребности нужно удовлетворять с неизменной регулярностью.
Поскольку я рассматривал мужские журналы в туалете, то проводил там массу времени. В конце концов мать пришла к убеждению, что я страдаю запорами.
Однажды она перехватила меня на пути в комнату брата, когда я возвращался из туалета с журналом Das Magazin под мышкой. «Что это у тебя, Хельмут?» – спросила она. Мне было всего лишь шесть лет. Пришлось показать ей журнал и признаться, откуда я его взял. Последовала ужасная сцена: мать забрала все журналы из ящика стола и сожгла их. Мне крепко досталось от брата, но для меня в этом не было ничего неожиданного. Он довольно часто колотил меня, пока я был маленьким.
Мама происходила из состоятельной семьи. Она вышла замуж за богатого человека, который умер, когда она была еще совсем молодой.
У них был один ребенок – мой сводный брат Ханс. Отец был из бедной семьи, жившей в крошечной деревушке в Силезии. Когда он женился на матери, то стал управлять фабрикой, принадлежавшей ее первому мужу, на которой изготавливали пряжки и пуговицы.
Мама обладала живым воображением и рассказывала мне удивительные истории о знакомстве с отцом, Максом, и как он влюбился в ее прекрасные ноги.
У нее действительно были красивые ноги. Она была привлекательной молодой вдовой, а он бедным солдатом, в 1918 году вернувшимся с русского фронта. Они полюбили друг друга и поженились. Я родился во время блокады Германии странами Антанты после Первой мировой войны, на два месяца раньше срока – слабый и болезненный ребенок. Коровьего молока было не достать, поэтому меня кормили козьим, продававшимся в то время в Берлине. По словам матери, только поэтому мне удалось вырасти здоровым, красивым и сильным.
Мой отец по возвращении с русского фронта после Первой мировой войны
Несколько лет назад мы с моей женой Джун отправились в Берлин и посетили Иоахима, который когда-то был нашим семейным шофером. Он узнал меня по фотографии в немецком журнале и связался со мной. Жена Иоахима много лет служила у моего дяди по фамилии Гольдшмидт, поэтому хорошо знала историю семьи. Думаю, именно через нее Иоахим получил работу шофера у моего отца. И, когда мы с Джун сидели за столом в маленьком загородном доме и пили кофе с пирожными, некоторые семейные легенды обрели реальную основу.
«А знаешь ли ты, Хельмут, что ты вовсе не был недоношенным ребенком?» Я ответил, что не знаю; я всегда верил в историю, которую мне рассказывали, и не имел причин сомневаться в ней. «На самом деле, – сказала жена Иоахима, – твой отец очень настойчиво добивался любви твоей матери и она уже была беременной, когда они обвенчались».
Жена Иоахима твердо настаивала, на том, что это правда. По-видимому, многие члены нашей семьи были в курсе событий. Они знали, что Клэр и Макс очень любили друг друга и спали вместе задолго до того, как поженились.
Мы выслушали еще несколько семейных историй. Оказывается, свадьба дяди Гольдшмидта не обошлась без драматической сцены. В день бракосочетания, пока новобрачные находились в синагоге, в толпе снаружи их поджидала женщина с младенцем на руках. Когда молодые супруги вышли на улицу, женщина подняла младенца над головой и закричала: «Это твой ребенок! Это твой ребенок!»
Род Маркиевичей (по материнской линии моей семьи) был богат эксцентричными личностями. Дедушка Маркиевич, отец моей матери, родившийся в 1840 году, стал так называемым «бродячим студентом» и исколесил всю страну в поисках удачи. В конце концов он оказался в Италии, где попытался присоединиться к Гарибальди в войне за независимость, но получил отказ. Тогда он отплыл в Америку и завербовался в армию юнионистов в 1865 году. Большую часть службы он провел в качестве одного из специальных охранников миссис Грант, жены знаменитого генерала. Она благоволила к нему и отправила в артиллерийское училище в Форт-Монро в штате Виргиния. Он стал американским гражданином и сменил фамилию на Маквис. Потом он вернулся в Берлин, женился и обзавелся тремя сыновьями и пятью дочерями. Одной из них была моя мать Клэр, или Клара.
Дедушка Маркиевич был новатором в области рекламы и сделал состояние на размещении рекламных плакатов на общественном транспорте – автобусах и трамваях. Его любимым увлечением была езда по берлинским улицам на огромной скорости в карете, запряженной шестеркой лошадей. По преданию, он так любил своих коней, что, когда их попоны износились, он отдал их самому дешевому портному, которого смог найти, чтобы тот сшил из них зимние пальто для его дочерей.
В 1938 году мне понадобилась копия свидетельства о рождении, чтобы получить паспорт
Моя мать относилась к окружающим с определенной долей снобизма. Эта черта вообще была характерна для берлинцев. Они свысока смотрели на всех, кто не был искушен в тонкостях столичной жизни. Сам Макс очень быстро приобрел столичный лоск, но остальным членам его семьи это не удалось. Мать презирала родственников мужа. Естественно, что, приезжая из Силезии, они не могли похвастать столичным шиком, зато брали количеством. Мать постоянно жаловалась, что у отца слишком много родственников.
Мы жили в доме на Иннсбрукерштрассе. На парадной двери нашего дома, как и у всех соседних, была большая черная кнопка звонка, вделанная в блестящую бронзовую тарелку с эмалированным ободком, с надписью: «Aufgang nur für Herrschaften»[1]. Когда кто-нибудь нажимал кнопку, наверху открывалось маленькое окошко, и консьержка выглядывала наружу, чтобы рассмотреть посетителя. Если он не выглядел как Herrschaft, или джентльмен, она кричала, чтобы он пользовался входом для прислуги.
Под стропилами крыши располагался так называемый Boden[2], проходивший по всей длине здания. Служанки пользовались им для стирки, сушки и глаженья постельного белья. В перерывах между работой они напевали дворовые романсы. Мне нравилось подниматься на чердак; там всегда пахло свежевыстиранным бельем, а белые простыни колыхались на легком сквознячке. Многие из моих модных фотографий были сделаны в местах, напоминавших о детстве, а такие прачечные даже сейчас можно найти в старых больших гостиницах, где я люблю фотографировать.
Наша квартира находилась на третьем этаже здания, имевшего форму башни. Помню, как стоял на балконе и смотрел в небо, чтобы не пропустить прилет дирижабля из Америки. В другой раз наблюдал за ожесточенной схваткой на улице между нацистами, коммунистами и полицейскими.
По центру улицы шла полоска зелени, усаженная деревьями. По обеим сторонам двигался транспорт, а посередине стояли полицейские с дубинками, готовые наброситься на любого нарушителя порядка. Это было в начале 1930-х годов, перед приходом Гитлера к власти; шесть миллионов человек в Германии не имели работы. Экономическая депрессия толкала людей на политические крайности как левого, так и правого толка. Мои родители вообще не интересовались политикой. Они были совершенно аполитичны, что впоследствии сослужило плохую службу моему отцу. Наиболее дальновидные германские евреи отправились в эмиграцию уже в 1933 и 1934 годах, но многие не сознавали масштабов угрозы. О своих убеждениях Гитлер все сказал в «Майн кампф» (Mein Kampf), но тогда никто не читал эту книгу.
Когда мне было пятнадцать лет, я понял: «Это уже не изменится. Нам нужно уезжать».
Материальное положение нашей семьи было прочным, даже во времена невероятно высокой инфляции. Когда люди получали зарплату, они приходили за деньгами с тележкой. Банкноты были такими огромными, что деньги не помещались в руках.
Мой брат коллекционировал их. У нас были альбомы, полные денег.
Квартира была большой, как дом. В ней насчитывалось около десяти комнат, каждая из которых выходила в длинный коридор. В просторной прихожей была большая печь, выложенная зеленой плиткой. Полы в прихожей, как и в остальных комнатах, были паркетными с замысловатым рисунком. На полу лежал восточный ковер. Еще там стоял большой деревянный граммофон, который часто заводили. Мои родители любили танцевать, и, когда устраивали вечеринку, прислуга сворачивала ковер. Я помню, как все танцевали в прихожей.
Дом был обставлен массивной мебелью темного цвета. В столовой царил большой дубовый стол с резными ножками, похожими на огромные штопоры. Дерево было таким темным, что казалось почти черным. Четверо сильных мужчин с трудом могли поднять этот стол. Даже стулья были для меня слишком тяжелыми, поэтому, когда я садился на стул, меня пододвигали к столу. У стены стоял огромный дубовый буфет, напротив возвышались дедовские часы.
Нам давали шпинат, который мы ненавидели. Няня сдавливала мне щеки, заставляя глотать эту гадость. Когда она отворачивалась от нас, мы кидали шпинат за напольные часы. Со временем он высыхал и становился черным, под цвет дерева. Разумеется, в столовой завелись мыши. Вскоре наш шпинатный тайник был обнаружен, что привело к семейной драме и выволочке, которую отец устроил нам с Хансом в Herrenzimmer.
Herrenzimmer, что в буквальном переводе значит «господская комната», была пристанищем отца. Это была курительная комната наподобие кабинета или библиотеки, с большими клубными креслами[3], к ручкам которых были прикреплены латунные пепельницы, подвешенные на замшевых ремнях. Стоял большой письменный стол красного дерева, на нем – канделябр. Все в этой комнате было тяжелым и темным, даже темнее, чем в столовой.
Наемная прислуга трудилась не покладая рук. Каждый был обязан являться по первому требованию в любое время дня и ночи. Единственным временем для отдыха у них был вечер четверга и каждое второе воскресенье. Это напоминало рабство.
Помню, как мать выглянула из окна, наблюдая за уходившей с работы горничной, и воскликнула: «Боже мой! Эта девчонка одевается не хуже меня! Она не знает, где ее место. Я этого не потерплю». И действительно, на другой день горничную уволили. Мать просто не выносила подобного: для нее каждый должен был знать свое место.
Еще я помню одну очень хорошенькую служанку из Восточной Пруссии. (В то время многие служанки оттуда приезжали работать в Берлин. Это были пышущие здоровьем девушки с округлыми задницами.) Утром, когда девчонка поднимала шторы в спальне отца, он вставлял в глаз монокль, наклонялся к ней из постели и шлепал по заднице со словами «Teufel! Teufel!» («Черт! Черт!»).
Я со своей няней в парке Шёнеберг, 1922 г.
У меня была собственная комната и няня, чьей единственной обязанностью было заботиться обо мне. Я рос чрезвычайно избалованным ребенком. Мне покупали огромное количество игрушек, запас которых постоянно пополнялся. Я играл с ними несколько дней, пока они были новенькими, а потом забрасывал подальше ради еще более новых. Мне ни в чем не было отказа.
Я был совершенно невыносимым, но очаровательным малышом. Если мне хотелось что-то получить, я приставал к родителям до тех пор, пока мне это не покупали. Помню, как я закатил целый скандал, чтобы мне купили дорогой игрушечный дилижанс. Через три дня после того, как я получил его, он утратил для меня всякий интерес. Еще помню сложную модель поезда, которая стояла и пылилась. Желания других людей были менее важными, чем мои собственные. Было практически невозможно заставить меня делать то, что я не хотел.
У меня было несколько армий игрушечных солдатиков, которые в течение некоторого времени удерживали мое внимание. Я придумывал сложные сцены сражений. Помогала мне бабушка со стороны отца, которая все знала об устройстве армии. Она жила недалеко от нас.
Когда за обеденным столом не ели, его покрывали восточным гобеленом. Я помню, как помогал бабушке скатывать его и убирать со стола, чтобы мы могли поиграть в солдатиков. Мы разглядывали альбомы с рисунками частей и подразделений германской армии, чтобы устроить настоящее поле битвы. Бабушка помогала мне расставлять оловянных солдатиков в правильном боевом порядке. Беда была в том, что после целого дня игры в солдатиков я не хотел играть в них еще несколько недель. Я смотрел, как за окном падает снег, потом начинал топать ногами и кричать: «Что мне теперь делать? Во что играть?»
Боюсь, что неспособность сосредоточивать внимание на чем-то одном осталась у меня на всю жизнь. Мне очень быстро надоедали однообразные занятия; думаю, отчасти поэтому я никогда не хотел снимать кино. Съемки кинофильма – это проект, которому нужно уделять массу времени (несколько месяцев, иногда целые годы), а я никогда не отличался подобной усидчивостью. Поэтому я люблю фотографию и всегда говорю, что если работа занимает больше трех дней, она не стоит затраченных усилий. Три дня – это предел для моей сосредоточенности.
У меня были не только игрушки, но и горы книг. Я любил повести Эриха Кестнера «Кнопочка и Антон» или «Эмиль и сыщики». Дядя Мориц, который жил в Лейпциге, руководил издательством. Меня осыпали детскими книгами, опубликованными в нем в красных кожаных обложках и с роскошными иллюстрациями. Дядя Мориц присылал нам самые разные книги, в том числе и всевозможные сказки. Там были басни Эзопа и сочинения Гауфа, сказки Ханса Кристиана Андерсена и братьев Гримм и даже некоторые греческие мифы, все в цветном оформлении.
Некоторые иллюстрации выглядели рискованно, по крайней мере для шестилетнего мальчугана. Помню изображение Клеопатры, плывущей со своей змеей по Нилу. Ее пышная грудь была закрыта плотно облегающим фасонным нагрудником из кованой меди. Полулежащая на подушках на палубе своей ладьи и облаченная в длинную прозрачную юбку, она имела весьма сладострастный вид. Это был очень двусмысленный образ для маленького мальчика.
Одна из книг приводила меня в ужас. Это была история о нищих-ворах, которые похищали детей у богатых родителей. Однажды они похитили мальчика и связали ему ноги таким образом, чтобы казалось, будто у него их вообще нет. Они посадили его на мосту, чтобы он выпрашивал деньги у прохожих. Под угрозой страшных наказаний мальчику запретили разговаривать и звать на помощь.
Я знал, что на берлинских улицах полно нищих, а неподалеку имелся мост, по которому мы часто ходили. Под мостом была линия метро. Каждый день я боялся, что кто-нибудь похитит меня и заставит выпрашивать деньги на этом мосту. Я представлял, как мои родители проходят мимо, не узнавая меня, а я даже не могу позвать на помощь. Мне нравилось пугать себя, представляя свое участие в самых ужасных ситуациях из книг, которые мне доводилось читать.
Другой образ был еще более пугающим – картинка, изображавшая джинна в бутылке. Каждый вечер я брал книгу с собой в кровать и рассматривал картинку при свете фонарика. Я боялся, что джинн выберется из бутылки, сядет мне на грудь и задушит. Я боялся, что он раздавит меня. Каждый раз, когда я думал об этом, я доводил себя до истерики. Стены детской как будто смыкались вокруг меня, и я начинал вопить от страха. Я умолял маму вырвать картинку из книги. Она не хотела портить одну из книг дяди Морица, но в конце концов поддалась на мои настойчивые уговоры и вырезала иллюстрацию.
Во французском языке есть замечательное слово для обозначения пустыря – terrain vague. Это место, где растут только сорняки. Такие места можно найти между старыми зданиями, но в моем случае terrain vague располагался напротив жилого дома, где я появился на свет. Летом там иногда разыгрывались ярмарочные представления или проходили выступления артистов маленького бродячего цирка.
Я вглядывался в окно и просил няню взять меня туда, разрешить погулять среди аттракционов, посмотреть на выступление «самой толстой женщины» и обязательно вернуться домой к семи вечера. В этом было нечто запретное. Конечно, ярмарку нельзя было назвать парадом уродов, но некоторые люди показывали себя за деньги.
Сколько я себя помню, мать твердила, что я появился на два месяца раньше срока и поэтому был таким болезненным. Физически я действительно был очень слабым, с неразвитыми мышцами. Из-за моей тщедушности мне старались создавать тепличные условия. Родители строго следили за тем, чтобы я пораньше ложился спать. Только в субботу мне разрешали бодрствовать до девяти вечера и слушать радио по детекторному приемнику. Я включал его сразу же после того, как мама, поцеловав меня, уезжала развлечься в город.
С родителями в Берлине, 1924 г.
Родители постоянно страшились микробов. Меня приучили никогда не прикасаться к перилам лестницы и не позволяли брать в руки деньги. Контакты с другими детьми были очень ограниченными. Мне не разрешали играть в парке в общей песочнице (у меня была личная песочница).
Кое-что из этих привычек навсегда осталось со мной. Я до сих пор не люблю прикасаться к перилам и ненавижу случайные прикосновения других людей. Еще я был отчаянным трусом, я боялся всего и всех.
Шофер в форме обычно отвозил меня в школу и забирал после занятий. Больше ни у кого в школе не было автомобиля с шофером.
Ребята часто поджидали меня и награждали зуботычинами, поскольку знали, что я не могу защитить себя. Я приезжал домой, заливаясь слезами. Само собой, мне не нравилось служить мишенью для их кулаков и грубых шуток. Впрочем, они делали это не потому, что я был евреем, а потому, что считали меня трусом и неженкой.
Положение усугублялось тем, что мама одевала меня как девочку. Я носил бархатные костюмчики с высоким жестким воротником (он назывался «воротник Шиллера») и большими бантами из тафты. К коротким штанишкам костюма прилагались белые носки и лакированные туфли. Больше никто не одевался подобным образом. В довершение ко всему мама стригла меня как мальчика-пажа, а-ля Луиза Брукс. Я выглядел как маленький лорд Фаунтлерой. Когда случалось зайти в магазин, мне говорили: «Здравствуй, малышка!»
Я то и дело падал в обморок. Я мог сидеть за столом, а в следующее мгновение уже без чувств лежал на полу. Обмороки случались так часто, что мои родные почти перестали обращать на них внимание. Они говорили: «А, это Хельмут снова упал в обморок. Ничего страшного». Когда я терял сознание, мать обычно велела няне опустить мои руки в холодную воду, чтобы привести меня в чувство. Родители водили меня к врачам, которые не могли обнаружить никаких физических недугов и думали, что это «от нервов», как у моей матери, которая считала себя очень чувствительной женщиной. Она заставляла всех верить в это, но я не убежден, что так было на самом деле. Думаю, она выбрала эту роль, чтобы подавлять нас, и с большим успехом играла ее. Помню, как она театральным жестом бралась за переносицу большим и указательным пальцем и вздыхала: «О боже, мои нервы! Мои нервы!»
Наш шофер Иоахим (в униформе), сфотографированный матерью рядом с нашим первым семейным автомобилем Essex Super Six, 1930 г.
В рабочие дни отец устраивал второй завтрак в городе, и мы разделяли полуденную трапезу втроем: мама, мой сводный брат и я. Мы с Хансом часто ссорились, поэтому мама клала рядом с собой черный блокнот, когда садилась за стол. Она обычно говорила: «Вы, мальчики, так балуетесь, что я начинаю ужасно нервничать и не могу справиться с вами. Лучше я буду записывать все ваши слова и поступки в этот блокнот, а когда папа придет домой, я все ему покажу, и он разберется с вами». Так она пользовалась своими «нервами», чтобы призвать нас к порядку. Мы действительно боялись этого черного блокнота.
Когда мама забирала меня из школы, она иногда наклонялась ко мне и спрашивала: «Скажи, Хельмут, как я сегодня выгляжу? У меня много морщинок?» Разумеется, к тому времени я уже достаточно соображал, чтобы не говорить «да, очень много». Я отвечал: «Сегодня ты прекрасно выглядишь, мама, у тебя нет ни одной морщинки», и она оставалась довольна.
Мой отец и я, одетый как маленький лорд Фаунтлерой
У меня были очень слабые лодыжки. Когда я шел с мамой за руку, то примерно через каждые двадцать метров спотыкался обо что-нибудь и подворачивал стопу. При этом мама обычно всплескивала руками и восклицала: «Что ты со мной делаешь? Из-за тебя я перенервничала!» Затем я получал по макушке кольцом с большим бриллиантом, который она по такому случаю поворачивала к ладони. Это было нечто незабываемое, особенно если сопровождалось словами: «Ты вгоняешь гвоздь в крышку моего гроба!»
Квартира на Иннсбрукерштрассе находилась совсем недалеко от общественного парка Шёнеберг. Каждый день с двух до четырех часов дня нас с няней изгоняли из дома и отправляли в парк, чтобы мама могла немного вздремнуть. Отступлений от этого правила не допускалось; нам не разрешалось оставаться дома. Малейший шум, самый тихий скрип половицы в это время вызывал у матери истерический припадок.
Нас выгоняли из дома в любую погоду, невзирая на дождь или мороз. Меня возмущало такое отношение; казалось, что маме безразлично, замерзнем ли мы с няней до смерти в парке или нет. Мать говорила, что это полезно для моего здоровья («Тебе нужно побольше дышать свежим воздухом, дорогой!»), но думаю, это было чистой воды эгоизмом с ее стороны. Тем не менее я был единственным членом семьи, который всегда получал то, что хочет.
Зимой меня тоже одевали в короткие штанишки с длинными шерстяными чулками и короткую курточку. Я замерзал. Для меня эти ежедневные прогулки были настоящей пыткой, жестокой, принудительной маршировкой. Они навсегда запечатлелись в моей памяти. Уверен, что еще и поэтому я люблю лето и с трудом переношу зиму.
Ханс был на десять лет старше меня, и мое раннее детство совпало с его подростковым возрастом. Он собирал коллекцию журналов для мужчин, которая хранилась в запертом ящике письменного стола в его спальне. Особенно мне запомнился ежемесячный Das Magazin, всегда с изображением обнаженной женщины на обложке. Там был раздел с красивыми голенькими моделями, носившими туфли на низком каблуке, как было модно в те дни, и черные шелковые чулки, державшиеся только на круглых резинках, без поясов и подвязок. Мои родители ничего не знали об этих журналах, но мне было известно, где они лежат. Я даже научился открывать запертый ящик стола. Аккуратно отжимал ящик, брал журналы и запирался в туалете, чтобы внимательно изучить их.
С отцом в парке Шёнеберг, 1923 г.
У матери была навязчивая идея насчет запоров. Мне не разрешалось спускать воду до тех пор, пока она не осматривала содержимое унитаза. Думаю, это очень по-немецки: поезда должны ходить точно по расписанию, а физиологические потребности нужно удовлетворять с неизменной регулярностью.
Поскольку я рассматривал мужские журналы в туалете, то проводил там массу времени. В конце концов мать пришла к убеждению, что я страдаю запорами.
Однажды она перехватила меня на пути в комнату брата, когда я возвращался из туалета с журналом Das Magazin под мышкой. «Что это у тебя, Хельмут?» – спросила она. Мне было всего лишь шесть лет. Пришлось показать ей журнал и признаться, откуда я его взял. Последовала ужасная сцена: мать забрала все журналы из ящика стола и сожгла их. Мне крепко досталось от брата, но для меня в этом не было ничего неожиданного. Он довольно часто колотил меня, пока я был маленьким.