Ранним утром, отправляясь на охоту, мы видели на небольшой лужайке гепарда, и, когда мы возвращались, он все еще лежал в траве. Гепард приподнял голову и внимательно следил за пасшейся неподалеку небольшой антилопой с подергивающимся хвостиком, уже успевшей стать его собственностью. Я посмотрел на его хорошенькую мордочку и порадовался, что больше не охочусь на гепардов. Я вспомнил шубу, сшитую у Валентина из шкурок убитых мною гепардов, и как подбирали кольца шерсти вокруг шеи от разных шкурок, чтобы воротник правильно лежал на плечах женщины, и как прекрасно, как непохоже на другие пальто выглядела эта шуба одну осень в Нью-Йорке. И я подумал о том, что почти все женщины считают подобные подарки уклонением от выполнения взятых обязательств, ведь это не норка и не соболь, и такую шубу нельзя рассматривать как капиталовложение и нельзя перепродать. Это все равно что подарить подделку вместо настоящих драгоценностей. Подарив добротную, соответствующей длины шубу из темной дикой норки, мужчина может позволить себе кое-какие иллюзии, но никак не раньше; и я смотрел на гепарда и принадлежащую ему антилопу и надеялся, что как-нибудь вечером мне удастся подсмотреть, как он охотится вместе со своими братьями.
   Теперь, когда я начал думать о той осени в Нью-Йорке и о том, чем кончила гепардовая шуба, мне не хотелось беспокоить ни этого гепарда, ни стадо животных, которые кормили его самого и двух его братьев. Мне доставляло большое удовольствие смотреть, как они охотятся, на их невероятный последний рывок и видеть эти шкуры на их собственных спинах, а не на плечах какой-либо женщины.
   После отлета мисс Мэри и Роя[30] я чувствовал себя очень одиноким. Я не хотел отправляться в город и знал, как хорошо мне будет наедине с туземцами, всевозможными проблемами и со страной, которую я любил, но мне было одиноко без Мэри, и я скучал по Рою и тосковал по самолету.
   После дождя мне всегда бывает одиноко, но сейчас, к счастью, были письма, которые в первый момент, когда Рой только что привез их, ничего для меня не значили. Я разложил их по порядку, а заодно привел в порядок все бумаги. Здесь были «Ист Африкен стандартс», зарубежные издания «Таймс» и «Телеграф» на их напоминающей луковую шелуху бумаге, литературное приложение «Тайме» и рассылаемое авиапочтой издание «Тайма». Прочтя письма, я порадовался, что нахожусь в Африке…
   Беренсон[31] был здоров, что уже прекрасно, и находился в Сицилии, что беспокоило меня, и совершенно напрасно, поскольку ему лучше знать, что делать. У Марлен[32] были проблемы, но ее великолепно приняли в Лас-Вегасе, и она прилагала вырезки из газет… Эта девочка, которую я знал вот уже восемнадцать лет, а встретил впервые, когда ей самой было восемнадцать, которую я любил и другом которой был и которую продолжал любить, даже когда она дважды выходила замуж, и благодаря собственному уму четырежды наживала состояния, и, надеюсь, сумела их сохранить, и приобрела всевозможные блага и самые разнообразные носильные вещи, которые можно заложить или продать, и потеряла все остальное, написала мне письмо, полное новостей, сплетен и глубокой печали. Новости были настоящие, да и печаль неподдельная, и еще были обычные для всех женщин жалобы. Письмо это огорчило меня больше других, потому что она не могла приехать в Африку, где, пусть даже всего пару недель, ей было бы по-настоящему хорошо. Теперь, когда она не сумела приехать, я понял, что никогда больше не увижу ее, разве что муж пошлет ее ко мне с каким-либо деловым поручением. Она еще побывает во всех тех местах, которые я обещал ей показать, но меня с ней не будет. Она может поехать с мужем, и они будут по-прежнему действовать друг другу на нервы. Он повсюду будет привязан к междугородному телефону, без которого не может обойтись, равно как я не могу обойтись без восхода солнца или Мэри – без ночных звезд. Она могла тратить деньги, и покупать вещи, и накапливать имущество, и обедать в очень дорогих ресторанах, и Конрад Хилтон открывал, отделывал или проектировал отели для нее и ее мужа во всех городах, которые мы некогда собирались посетить вместе. Теперь у нее не было проблем. Теперь, благодаря Конраду Хилтону, эта поблекшая красавица всегда сможет возлежать в удобном номере на расстоянии вытянутой руки – не далее – от междугородного телефона. А проснувшись ночью, отчетливо представит себе, что такое пустота и почем она сегодня, и станет пересчитывать собственные деньги, чтобы снова заснуть, и проснуться попозже, и хоть немного оттянуть свидание с очередным днем. Может статься, подумал я, Конрад Хилтон откроет отель в Лойтокитоке. Тогда она выберется сюда и увидит гору, и гостиничные гиды отвезут ее к мистеру Сингху, где она сможет купить копья в качестве сувенира на память. И повсюду будут услужливые белые охотники с леопардовой лентой на шляпе, и на каждом ночном столике вместо гидеоновских библий[33] рядом с междугородным телефоном будут разложены экземпляры «Белого охотника», «Черного сердца» и «Нечто ценное» с автографами авторов, отпечатанные на специальной универсальной бумаге.
   У пива было характерное, соответствующее племенным обычаям название; по-моему, среди прочих ритуальных напитков оно было известно как «Пиво, чтобы Спать в Постели Тещи», и здесь оно имело не меньшее значение, чем кадиллак в кругах вроде тех, где вращался О'Хара, если только таковые еще существуют. Я страстно желал, чтобы подобные круги не исчезли, и думал об О'Хара, толстом, как питон, проглотивший журнал, именуемый «Колльерс», и мрачном, как мул, которого укусила муха цеце, а он, ничего не замечая, продолжает слепо брести куда-то, и желал ему удачи и всяческого счастья. Я вспомнил, не без улыбки, его вечерний, с белой каймой галстук, в котором он появился в Нью-Йорке во время одного из своих выходов в свет, и нервозность хозяйки дома, когда она, представляя Джона гостям, высказала ему вежливое пожелание не развалиться на части. Как бы скверно ни оборачивались события, любой человек может утешиться, вспоминая О'Хара в пору его расцвета.
   Я думал о наших планах на Рождество, которое я очень любил, и хорошо помнил, как встречал его в разных странах. Это Рождество обещало быть либо прекрасным, либо воистину ужасным, потому что мы решили пригласить всех масаи и всех уакамба, и такой нгома, если его не организовать правильно, мог положить конец всякому веселью. К тому же будет волшебное дерево Мэри… Я не знал, стоит ли рассказывать ей, что это в действительности не что иное, как разновидность сильнодействующего дерева марихуаны. И вот почему: во-первых, Мэри твердо решила выбрать именно это дерево, а кроме того, уакамба полагали, что это, как и необходимость убить льва, один из таинственных обычаев ее племени. Арап Маина доверительно сообщил мне, что с одного такого дерева мы с ним могли бы быть навеселе несколько месяцев и что если бы слон съел облюбованное мисс Мэри деревце, то он, слон, захмелел бы на несколько дней. Он спросил также, приходилось ли мне видеть пьяного слона. «Конечно», – ответил я, хотя ничего подобного раньше даже и не слышал. Тогда он поведал мне, что только таких слонов бвана и могли убивать. Еще он сказал, что никогда не встречал бвану, который мог бы отличить пьяного слона от трезвого, и что, увидев слона, бвана очень волновались и даже не замечали, есть ли у него бивни. Все бвана, сказал он по секрету, пахнут так ужасно, что животные никогда не подпускают их близко, и что любой охотник, связавшийся с бваной, всегда мог легко определить его местонахождение, стоило только поймать его запах по ветру и затем двигаться против ветра, пока запах бваны не станет невыносимым.
   – Это правда, бвана, – сказал он мне и, когда я посмотрел на него, добавил: – Брат, я назвал тебя так, не подумав и не желая обидеть. Ты и я пахнем одинаково, сам знаешь.
   Положение белого в Африке всегда казалось мне глупым, и я вспомнил, как двадцать лет назад меня пригласили послушать миссионера-мусульманина, который объяснил нам, своей аудитории, преимущества темной кожи и недостатки пигментации белого человека. Сам я достаточно загорел, чтобы сойти за метиса.
   – Посмотрите на белого человека, – сказал миссионер. – Он ходит под солнцем, и солнце губит его.
   Стоит ему открыть свое тело солнцу, как оно сгорает, покрывается волдырями и гниет. Бедняга вынужден укрываться в тени и убивать себя алкоголем, коктейлями и смесями вроде «чота пег»,[34] потому что он в ужасе от мысли о предстоящем солнечном дне. Понаблюдайте за белым человеком и его мванамке,[35] его мемсаиб. Женщина, если она выходит на солнце, покрывается коричневыми пятнышками, как при проказе. Если она продолжает оставаться на солнце, то кожа слезает с нее, как с человека, прошедшего сквозь огонь… Бедняга белый боготворит лошадь. Но стоит его лошади попасть в местность, где водятся мухи, и она умирает, равно как и его собака.
   – Бедный белый человек, – говорил миссионер, – кожа у него на ступне ненастоящая, потеряв ботинки, он погибает, ведь он не может ходить босиком. Им правят женщины. Даже во главе его племен попадаются женщины. Посмотрите на лицо мванамке на таллере времен Марии Терезии.[36] Вот такие мванамке и правят белым человеком. На протяжении целой человеческой жизни англичанами правила старуха, до сих пор на некоторых шиллингах можно видеть ее изображение. И все же белому не стыдно, что им правят женщины. Только немцами правили мужчины, и вы знаете, какие они, эти немцы. По сравнению с англичанами они все равно что морани.[37] по сравнению с мтото[38] Но и немец, как бы он ни был хорош, не может устоять против солнца – кожа его тоже становится красной, еще краснее, чем у англичанина.
   – Белый человек краснеет, когда живет с нами и попадает под солнце, а когда он у себя на родине, то лицо у него цветом походит на лизунец. Лишенный пива и виски, он не может держать себя в руках и начинает ругать своего бога, младенца Христа. А теперь я расскажу вам о младенце Христе, – продолжал миссионер. – В поклонении этому младенцу и проявляется инфантильность белого человека. Эта болезнь гложет мозг белого человека, подобно червю, и заглушить ее он может только пивом, виски и джином с содовой, и так, пока снова не начинает проклинать дитя, которое боготворит. Братья, у этого самого младенца была мать, но не было отца. Белый человек допускает это, о чем мне самому довелось услышать в так называемой «школе для обращенных», которую я посещал, дабы лучше познакомиться с их верой и успешнее противостоять ей. Родился младенец в семье плотника, достойного человека, которому в жизни выпал всего лишь один осел да еще жена, которая произвела на свет младенца Христа и при этом не спала со своим мужем. Клянусь вам, белые люди верят во все это. О предстоящем рождении младенца этой непорочной жене доложил человек с крыльями ндеге.[39] Настоящей ндеге, а не самолета. Птичьи крылья с перьями. И белый человек всему верит, а истинную религию считает языческой и ошибочной.
   В то чудесное утро я не пытался вспомнить всю проповедь миссионера. Это было давно, и я успел забыть ее наиболее яркие места…
   Утром, когда Муэнди принес чай, я уже встал, оделся и сидел у потухшего костра в двух свитерах и шерстяной куртке. Ночь оказалась очень холодной, и я не знал, распогодится ли днем.
   Птица, знамение.
   – Развести костер? – спросил Муэнди.
   – Небольшой, на одного человека.
   – Вы бы поели, – сказал Муэнди. – Мемсаиб уехала, и вы забываете поесть.
   – Я не хочу есть до охоты.
   – Охота может быть долгой. Поешьте теперь.
   – Мбебиа не проснулся?
   – Все старые люди проснулись. Спят только молодые. Кэйти сказал, чтобы вы поели.
   – Ладно, поем.
   – Что вам принести?
   – Фрикадельки из трески и мелко нарезанный жареный картофель.
   – Съешьте печень антилопы и бекон. Кэйти сказал, мемсаиб велела вам принимать таблетки от лихорадки.
   – Где таблетки?
   – Вот. – Он достал пузырек. – Кэйти сказал, чтобы вы съели их при мне.
   – Хорошо, – сказал я и проглотил таблетки.
   – Что вы надели? – спросил Муэнди.
   – Полуботинки и теплую куртку для начала и нательную рубашку на случай, если станет жарко.
   – Я потороплю остальных. Сегодня очень хороший день.
   – Да?
   – Все так думают.
   – Тем лучше. Мне тоже кажется, что день будет хорошим.
   – Вам что-нибудь снилось?
   – Нет, – сказал я. – Правда нет.
   – М'узури, – сказал Муэнди. – Я расскажу Кэйти.
   В полдень стало очень жарко, и, хотя мы ничего не подозревали, впереди нас ждала удача. Мы ехали по территории заповедника, внимательно осматривая деревья, на которых мог укрыться леопард. Леопард этот доставил много неприятностей, убить его меня просили жители шамбы, где он задрал семнадцать коз, и я охотился по поручению департамента охоты, так что, преследуя его, мы могли пользоваться машиной. Леопард, некогда официально считавшийся вредным животным, а теперь находящийся под охраной государства, ничегошеньки не знал о своем переводе в другую категорию, а не то он никогда не убил бы семнадцать коз, из-за которых стал преступником и вновь оказался в прежнем положении. Семнадцать коз за ночь, пожалуй, многовато, тем более что больше одной ему все равно никогда не съесть…
   Мы выехали на великолепную поляну. Слева от нас стояло высокое дерево, две толстые ветви которого расходились параллельно земле: одна влево и другая, более тенистая, вправо. Это было раскидистое дерево с густой кроной.
   – Вот идеальное место для леопарда, – сказал я Нгуи.
   – Ндио, – сказал он очень тихо. – Он как раз на этом дереве.
   Матока поймал наш взгляд и, хотя он не мог нас слышать и не видел леопарда, остановил машину. Я вышел из машины, прихватив старый спрингфилд, который держал на коленях, и, встав твердо на ноги, увидел леопарда, длинного и тяжелого, распластавшегося на уходившей вправо толстой ветви дерева. Очертания его длинного пятнистого тела растворялись в тени дрожащих на ветру листьев. Он лежал на высоте в шестьдесят футов в идеальном для такого чудесного дня месте, и с его стороны это было большей ошибкой, чем бессмысленное убийство семнадцати коз.
   Я поднял винтовку, сделал глубокий вдох, выдохнул и выстрелил, целясь точно в загривок. Я взял высоко и промахнулся, и он, длинный и тяжелый, прижался к ветке, а я перевел затвор и выстрелил ему под лопатку. Послышался гулкий шлепок пули, и леопард, изогнувшись, как молодой месяц, упал, глухо стукнувшись о землю.
   Нгуи и Матока хлопали меня по плечу, а Чаро жал руку. Ружьеносец Старика также жал мне руку и плакал, потрясенный зрелищем падающего леопарда. Минуту спустя я перезаряжал винтовку, и мы с Нгуи, от волнения прихватившим вместо дробовика ружье калибра 0,577, осторожно направились взглянуть на убийцу семнадцати коз, чья цветная фотография появилась на страницах центрального журнала задолго до его кончины, очистившей наконец мою совесть.[40] Но тела леопарда мы не нашли.
   Там, где он упал, осталась лишь ложбинка да следы крови, которые вели к островку густых кустарниковых зарослей слева от дерева. Кусты стояли сплошной стеной, как мангровые заросли, и рукопожатий больше не было.
   – Друзья мои, – сказал я по-испански. – Положение резко изменилось.
   Оно действительно изменилось. Я знал, что делать дальше, Старик хорошо вымуштровал меня, но никогда нельзя предугадать, как поведет себя раненый леопард в густых зарослях. В таком случае у каждого леопарда свои повадки, но они обязательно нападают и при этом готовы на все. Вот почему первый раз я стрелял в загривок. Но теперь было слишком поздно анализировать промахи.
   Больше всего меня беспокоил Чаро. Трижды его калечил леопард, и он был далеко не молод: никто не знал, сколько ему лет, но наверняка он годился мне в отцы. Чаро рвался в бой с одержимостью охотничьей собаки.
   – Шел бы ты к дьяволу отсюда, залезь лучше на крышу машины.
   – Хапана, бвана. Нет, – сказал он.
   – Ндио, черт побери, ндио, – сказал я.
   – Ндио. Хорошо, – сказал он, не добавив «ндио, бвана», что, как мы оба знали, звучало оскорбительно.
   Нгуи заряжал винчестер крупной дробью. Мы еще ни разу не пользовались крупной дробью, а мне совсем не хотелось попасть в переделку, и я вытряхнул картечь, зарядил ружье свежими, прямо из коробки патронами с дробью № 8 и оставшиеся патроны рассовал по карманам. На близком расстоянии заряд мелкой дроби из плотно набитого дробовика не менее надежен, чем пуля, и я хорошо помнил, какое впечатление производит рана на теле человека, когда изнутри на кожаной куртке остается лишь сине-черный овал по краям небольшого отверстия, а весь заряд глубоко в груди.
   – Квенда, – сказал я Нгуи, и мы пошли по кровавому следу. Я с дробовиком прикрывал прокладывающего путь Нгуи, а ружьеносец Старика стоял в кузове с ружьем калибра 0,577. Чаро не полез на крышу кабины, он сидел на заднем сиденье, держа наготове лучшее из наших копий.
   Нгуи поднял из сгустка крови острый осколок кости и передал его мне. Это был обломок лопатки, и я сунул его в рот. Это невозможно объяснить. Я сделал это не задумываясь. Но теперь мы были связаны с леопардом более тесными узами, и я попробовал кость на зуб и почувствовал вкус свежей крови, мало чем отличающейся от моей, и понял, что леопард не просто потерял равновесие. Нгуи и я шли по следам, пока они не скрылись в густой части зарослей. Листья здесь были ярко-зеленого цвета и блестели на солнце, и следы леопарда, отпечатавшись на земле, с каждым неровным прыжком уходили в толщу кустарника, и там, где он прополз, на листьях, на высоте его лопаток, остались капли крови.
   Нгуи пожал плечами и покачал головой. Сейчас мы оба были сосредоточенными уакамба, и рядом не было ни одного умудренного жизненным опытом белого, который мог бы спокойно дать совет или яростно раздавать приказы, поражаясь тупости боев, и осыпать их проклятиями, словно непослушных гончих псов. С нами был лишь один, находящийся в ужасно неблагоприятном для него положении, раненый леопард, которого сбили выстрелом с высокой ветви дерева, и он, перенеся смертельное для любого из людей падение, занял оборону в укрытии, где, если ему удалось сохранить свою восхитительную, невероятную кошачью жизнеспособность, он мог изувечить каждого, кто рискнет отправиться за ним. Мне так хотелось, чтобы не было ни этих семнадцати коз, ни моего обязательства убить леопарда и сфотографироваться с ним для какого-либо из центральных журналов, и я с чувством удовлетворения укусил осколок лопаточной кости и подал рукой знак шоферу. Острый край расщепленной кости порезал мне щеку изнутри, и я почувствовал знакомый вкус моей крови, смешавшейся теперь с кровью леопарда.
   Медленно и бесшумно подъехала машина, и никто не проронил ни слова. Нгуи показал на место, где укрылся леопард; мы с ним сели на крыло и на тихом ходу осторожно объехали островок зарослей. Следов, ведущих из островка, не оказалось, и стало ясно – леопард, если только он уже не умер, решил дать последний бой именно здесь.
   Был разгар дня и очень жарко, и крохотный островок густых кустарниковых зарослей показался мне едва ли не более зловещим, чем все опасности, с которыми мне когда-либо приходилось встречаться. Конечно, находись там вооруженный человек, это было бы значительно опаснее. Но тогда бы мы действовали иначе, и человек был бы убит или взят в плен.
   Старик всегда учил меня не спешить, дать зверю время набраться уверенности и перед тем, как взяться за дело, выкурить по крайней мере одну трубку. Совет этот мало чем помог мне, ведь я не курил, а пить при таких обстоятельствах просто не решился бы. Так что я, нарочно оттягивая время, велел Матоке поставить машину с противоположной стороны островка и дал ему и Чаро по копью. Если леопард выскочит с их стороны, им следовало завести мотор и сигналить: гудки мы услышим наверняка. Я также велел им громко разговаривать и вообще производить побольше шума. Но дольше тянуть было нельзя, и потому, как только Матока объехал заросли и заглушил двигатель, я сказал Нгуи и ружьеносцу Старика: «Квенда ква чуй» – «Мы идем к леопарду».
   Пробраться к леопарду оказалось не так просто. У Нгуи были спрингфилд и отличное зрение. Ружьеносец Старика шел с ружьем, которое при выстреле опрокинуло бы его навзничь, правда, видел он ничуть не хуже Нгуи. Я взял видавший виды любимый, однажды сгоревший, трижды восстановленный, потрепанный, гладкий, привычный винчестер, который в деле был проворнее змеи и, оставаясь неразлучным со мной вот уже тридцать пять лет и верно храня молчание обо всех наших секретах, успехах и неудачах, стал таким близким другом и спутником, каким может стать только человек…
   Мы прочесали запутанные, переплетающиеся корни зарослей от начала кровавых следов, обозначивших место входа леопарда в чащобу, в левом, западном направлении, пока не показалась машина, но леопарда не обнаружили. Мы повернули назад и, крадучись, заглядывая в темень низких корневых лабиринтов, прошли в противоположную сторону. Леопарда не было, и мы пробрались обратно, к поблескивавшим на темно-зеленых листьях свежим следам крови.
   Ружьеносец Старика стоял у нас за спиной, держа наготове двустволку, а я, сидя на корточках, начал горизонтальный обстрел корневых лабиринтов патронами с дробью № 8. На пятом выстреле леопард яростно зарычал. Рык донесся из глубины зарослей, слева от следов крови на листьях.
   – Ты его видишь? – спросил я Нгуи.
   – Хапана.
   Я перезарядил магазин и быстро дважды выстрелил в ту сторону, откуда услышал рычание. Леопард вновь зарычал и затем кашлянул два раза.
   – Пига ту, – сказал я Нгуи, и он выстрелил в том же направлении.
   Леопард зарычал еще раз, и теперь уже Нгуи сказал: «Лига ту».
   Я дважды выстрелил на рык.
   – Я его вижу, – шепнул ружьеносец Старика. Мы встали, и Нгуи тоже увидел его, а я по-прежнему нет.
   – Пига ту, – сказал я.
   – Хапана, – ответил он. – Квенда ква чуй.
   И мы снова вошли в заросли, но на этот раз Нгуи знал, куда идти. Мы продвинулись не более чем на ярд и уткнулись в небольшой земляной бугор, из которого торчали корни. Мы пробирались на корточках, и Нгуи подсказывал мне, куда двигаться, слегка дотрагиваясь то до левой, то до правой ноги. Наконец я разглядел ухо леопарда и пятнышки на загривке и лопатке. Я выстрелил ему в шею, у самого основания, и тут же выстрелил еще раз; рыка не последовало, и мы, так же на корточках, выбрались из зарослей, я перезарядил ружье, и мы быстро обогнули островок с западной стороны и подошли к машине.
   – Амекуфа, – сказал Чаро. – М'узури мкубва сана.
   – Амекуфа, – сказал Матока. Они оба сумели разглядеть леопарда, а я нет. Они вышли из машины, и мы снова направились в заросли, и я велел Чаро держаться в стороне с копьем наготове. Но он сказал: «Нет, он мертв, бвана. Я видел, как он умер».
   Я с дробовиком прикрывал Нгуи, пока он прорубал себе путь, снося ножом корни и кусты, словно это были наши враги, а потом он и ружьеносец Старика вытащили леопарда и мы вместе забросили его в кузов. Леопард был хорош, пусть не больше того, что убил Мейито, но мы охотились на него по всем правилам, как подобает братьям, и весело, и без белых охотников, егерей и следопытов, и к тому же он был приговорен к смерти за бессмысленное убийство в деревне уакамба, и все мы были выходцами из этого племени и умирали от жажды.