Первым президентом на десять лет был избран доктор Семич. Он не государственный деятель, не политик и никогда им не станет. Но Семич — единственный муравиец, о котором слыхали за пределами его родного города, поэтому тут думали, что его избрание придаст новой стране хоть какой-то престиж. К тому же это было единственное достойное в Муравии вознаграждение великого человека. Он был всего-навсего марионеткой. Настоящую власть имел генерал Радняк, которого избрали вице-президентом. Этот пост тут даже выше премьер-министра. Генерал Радняк был способным человеком. Армия молилась на него, крестьяне верили ему, а наша буржуазия знала, что он честный, консервативный, интеллигентный и разбирается в экономике не хуже, чем в военном деле.
   Доктор Семич — старый ученый, оторванный от всего, что происходит в мире. Вот вам пример: он, наверное, самый выдающийся из современных бактериологов, но если вы подружитесь с ним, то он сознается вам, что не верит в ценность бактериологической науки. «Человек должен жить с бактериями как с друзьями, — скажет он. — Наш организм должен приспосабливаться к болезням, и тогда будет безразлично — болеете вы чахоткой или нет. Вот где нас ждет победа. Поэтому мы и работаем над этим. Наши труды в лабораториях абсолютно напрасны — однако они забавляют нас».
   Но когда этого симпатичного старого мечтателя соотечественники наградили президентством, он отблагодарил их наихудшим образом. Чтобы показать, как он ценит такую честь, доктор запер лабораторию и всей душой отдался управлению державой. Никто этого не ожидал и не хотел. Главой правительства должен был стать Радняк. Какое-то время он действительно держал ситуацию под контролем и все было хорошо.
   Но у Махмуда были собственные планы. Доктор Семич доверял секретарю, а тот начал обращать внимание президента на все случаи, когда Радняк превышал свою власть. Пытаясь устранить Махмуда от управления, Радняк допустил ужасную ошибку. Он пошел к Семичу и откровенно заявил никто не ожидал, что президент отдаст все свое время государственным делам; соотечественники оказали ему честь, избрав его первым своим президентом, но они, мол, не хотели обременять старого человека такими обязанностями.
   Радняк сыграл Махмуду на руку — секретарь стал настоящим правителем. Теперь доктор Семич был убежден в том, что Радняк пытается отобрать у него власть. С тех пор руки у Радняка оказались связанными. Доктор Семич настоял на том, чтоб самому решать все государственные дела, а по сути, руководил им Махмуд, ибо президент знал об управлении государством так же мало, как и в тот день, когда встал у власти. Жалобы — безразлично, кто с ними обращался, — ничего не давали. Каждого, кто жаловался, доктор Семич считал сообщником мятежника Радняка. Чем сильнее критиковали Махмуда, тем больше верил ему доктор Семич. В прошлом году положение стало невыносимым, и тогда была задумана революция.
   Естественно, возглавил заговорщиков Радняк, и не менее девяноста процентов влиятельных муравийцев поддержали его. Но судить об отношении к революции всего народа трудно. Ведь большинство народа — это крестьяне и мелкие землевладельцы, которые хотят, чтобы им дали мир. Но несомненно одно: они скорее хотели бы короля, чем президента, поэтому, чтоб угодить им, надо было изменить государственный строй. Армия очень любила Радняка и тоже поддерживала революцию. Восстание вызревало медленно. Генерал Радняк был человек осторожный, осмотрительный, да и страна эта не богата, денег всегда не хватало.
   За два месяца до того дня, на который было назначено восстание, Радняка убивают. И революция рассеялась как сон, а ее силы распались на дюжины фракций. Не нашлось достаточно сильного человека, который смог бы удержать их вместе. Некоторые из этих групп и по сей день собираются и вынашивают планы, но у них нет ни влияния, ни настоящей цели.
   Такую революцию и продали Лайонелу Грантхему. Через день или два мы будем иметь больше информации, но уже теперь известно, что Махмуд, который проводил месячный отпуск в Константинополе, привез оттуда Грантхема и, сговорившись с Эйнарссоном, решил облапошить парня.
   Конечно, Махмуд был очень далек от революции, ведь она направлена против него. А Эйнарссон как раз поддерживал своего начальника, генерала Радняка. После его смерти Эйнарссону удалось завоевать почти такую же преданность солдат, с какой они поддерживали покойного генерала. Они не любят этого исландца так, как любили Радняка, но Эйнарссон представительный, напыщенный, а именно такие черты нравятся простым людям в вожде. Эйнарссон имел армию и мог сосредоточить в руках остатки революционного механизма, чтоб произвести на Грантхема впечатление. Ради денег полковник мог пойти на это. Поэтому они с Махмудом и устроили представление для вашего парня. Для этого они использовали и дочь генерала Радняка Валеску. Думаю, ее тоже обманули. Я слыхала, что Грантхем и она хотят стать королем и королевой. Сколько денег они вложили в этот фарс?
   — Наверное, миллиона три американских долларов. Ромен Франкл тихонько присвистнула и налила еще вина.
   — Какую позицию занимал министр полиции, пока революция еще не погибла? — спросил я.
   — Василие, — сказала она, отпивая вино, — удивительный человек, оригинал. Его не интересует ничто, кроме собственного уюта. А уют для него — это чрезмерное количество еды и напитков, не меньше шестнадцати часов сна в сутки и чтобы в течение остальных восьми часов делать как можно меньше движений. Больше его ничто не волнует. Дабы охранять свой покой, он сделал управление полиции образцовым. Работу все должны выполнять четко и без промедления. В противном случае преступления не будут наказаны, люди будут подавать жалобы, а эти жалобы могут побеспокоить его превосходительство. Он даже вынужден будет сократить свой послеобеденный сон, чтобы принять участие в каком-нибудь совещании или заседании. Так не годится. Поэтому он создал организацию, которая свела количество преступников до минимума и вылавливает этот минимум. Так он добился того, чего хотел.
   — Убийцу Радняка схватили?
   — Убит. Он оказал сопротивление при аресте. Через десять минут после покушения.
   — Это один из людей Махмуда?
   Девушка допила вино, хмуро глянула на меня, и ее веки дрогнули.
   — А вы не такой уж глупый, — медленно проговорила она. — Но теперь мой черед спрашивать. Почему вы сказали, что это Эйнарссон убил Махмуда?
   — Эйнарссон знал, что Махмуд пытался организовать убийство его и Грантхема вчера вечером.
   — Правда?
   — Я видел, как солдат взял у Махмуда деньги, подстерег Эйнарссона и Грантхема, выпустил в них шесть пуль, но промахнулся.
   Она щелкнула ногтем себя по зубам.
   — Это на Махмуда не похоже, — возразила она. — Чтоб на глазах у людей платить за убийство...
   — Может, и не похоже... — согласился я. — Но, допустим, нанятый убийца решил, что ему заплатили мало, или получил только часть платы. Или есть лучший способ получить деньги сполна, чем подойти на улице и потребовать их за пять минут до совершения покушения?
   Она кивнула и заговорила, словно размышляя вслух:
   — Значит, они получили от Грантхема все, на что надеялись, и каждый старался убрать соперника, чтоб завладеть деньгами.
   — Ваша ошибка в том, — сказал я, — что вы считаете революцию трупом.
   — Но Махмуд даже за три миллиона не согласился бы плести заговор, который отстранит его от власти.
   — Вот-вот! Махмуд думал, что они играют комедию для парня. А когда узнал, что это не игра и у Эйнарссона серьезные намерения, то попытался от него избавиться.
   — Возможно. — Она пожала плечами. — Но это только догадка.
   — Разве? Эйнарссон носит с собой портрет персидского шаха. Снимок затертый, следовательно, хранят его давно. Персидский шах был русским солдатом, который после войны вернулся в Персию и продвигался по службе, пока не взял под контроль войска, стал диктатором, а через некоторое время и шахом. Поправьте меня, если я ошибаюсь. Эйнарссон — исландский солдат, который попал сюда после войны и сделал карьеру. Теперь войска в его руках. Если он носит при себе портрет шаха и смотрит на него так часто, что тот даже протерся, то не означает ли это, что полковник стремится последовать примеру шаха? Или вы иного мнения?
   Ромен Франкл поднялась и принялась ходить по комнате; она то передвигала стул на пару дюймов, поправляла какое-то украшение или картину, то разглаживала складки на шторах. Двигалась она так, словно ее водили, — грациозная нежная девушка в розовом шелку.
   Потом она остановилась перед зеркалом — немного сбоку, так, чтоб видеть меня в нем, и, взбивая свои кудри, как-то пренебрежительно проговорила:
   — Очень хорошо. Следовательно, Эйнарссон хочет революции. А что будет делать ваш парень?
   — То, что я ему скажу.
   — А что вы ему скажете?
   — То, что будет нужно: я хочу забрать его домой со всеми деньгами.
   Она отошла от зеркала, взъерошила мне волосы, поцеловала в губы и села мне на колени, держа мое лицо в своих маленьких теплых ладонях.
   — Отдайте мне революцию, дорогой мой. — Ее глаза потемнели от возбуждения, голос стал глубоким, губы смеялись, тело дрожало. — Я ненавижу Эйнарссона. Используйте этого человека и сломайте его для меня. Но дайте мне революцию!
   Я засмеялся, поцеловал девушку и положил ее голову себе на плечо.
   — Посмотрим, — пообещал я. — Сегодня в полночь у меня встреча с заговорщиками. Может, я о чем-то узнаю.
   — Ты возвратишься после встречи?
   — Попробуй не впустить меня!
   В одиннадцать тридцать я пришел в отель, спрятал в карман пистолет и кастет, а уже потом поднялся в номер Грантхема. Он был один, но сказал, что ждет Эйнарссона. Казалось, парень был рад мне.
   — Скажите, Махмуд когда-нибудь приходил на собрания? — спросил я.
   — Нет. Его участие в революции скрывали даже от наиболее надежных. Он не мог приходить, на то были причины.
   — Конечно, были. И главнейшая — все знали, что он не хочет никаких заговоров, не хочет ничего, кроме денег.
   Грантхем закусил нижнюю губу и вздохнул:
   — О Господи, какая грязь!
   Приехал полковник Эйнарссон — в вечернем костюме, но солдат до кончиков ногтей, человек действия. Он пожал мне руку сильнее, чем надо было. Его маленькие темные глаза сверкали.
   — Вы готовы, господа? — обратился он ко мне и Грантхему так, словно нас было много. — Отлично! Начнем, не откладывая. Сегодня ночью не будет трудностей. Махмуд мертв. Конечно, среди наших друзей найдутся такие, которые спросят: «Почему мы поднимаем восстание именно сейчас?» Ох... — Он дернул за кончик своего пышного уса. — Я отвечу. Наши побратимы — люди добрые, но очень нерешительные. Под умелым руководством нерешительность исчезнет. Вот увидите! — Он снова дернул себя за ус. Видно было, что в этот вечер сей вояка чувствует себя Наполеоном. Но я не хотел бы, чтобы у вас сложилось о нем впечатление как об опереточном революционере, — я не забыл, что он сделал с солдатом.
   Мы вышли на улицу, сели в машину, проехали семь кварталов и направились к маленькому отелю в переулке. Швейцар согнулся в три погибели, открывая перед Эйнарссоном дверь. Мы с Грантхемом поднялись вслед за полковником на второй этаж и очутились в тускло освещенном холле. Нас встретил подобострастный толстый мужчина лет пятидесяти, который все время кланялся и квохтал. Эйнарссон отрекомендовал его как хозяина отеля. Толстяк провел нас в комнату с низким потолком, где человек тридцать или сорок поднялись с кресел и уставились на нас сквозь тучи табачного дыма.
   Представляя меня обществу, Эйнарссон произнес короткую, очень короткую речь, которой я не понял. Я поклонился и сел рядом с Грантхемом. Эйнарссон сел с другой стороны от него. Остальные тоже сели, не дожидаясь приглашения.
   Полковник Эйнарссон разгладил усы и начал говорить то с одним, то с другим, время от времени повышая голос, чтоб перекрыть общий шум. Лайонел Грантхем тихонько показывал мне влиятельнейших заговорщиков: десяток или больше членов парламента, один банкир, брат министра финансов (наверное, он представлял этого чиновника), полдесятка офицеров (в этот вечер все они были в штатском), три профессора университета, председатель профсоюза, издатель газеты и ее редактор, секретарь студенческого клуба, политический деятель из эмиграции да несколько мелких коммерсантов.
   Банкир, седобородый мужчина лет шестидесяти, поднялся и начал речь, внимательно глядя на Эйнарссона. Говорил он непринужденно, мягко, но немного с вызовом. Полковник не позволил ему зайти слишком далеко.
   — Ох! — воскликнул Эйнарссон и поднялся на ноги.
   Ни одно из его слов ничегошеньки для меня не означало, но румянец у банкира со щек сошел, и его глаза неспокойно забегали по присутствующим.
   — Они хотят положить всему конец, — прошептал мне на ухо Грантхем. — Теперь они не соглашаются идти за нами до конца. Я знал, что так будет.
   В комнате поднялся шум. Множество людей что-то выкрикивали одновременно, но никто не мог перекричать Эйнарссона. Все повскакивали с мест: у одних лица были совершенно красные, у других — совершенно мокрые. Брат министра финансов — стройный, щегольски одетый мужчина с продолговатым интеллигентным лицом — сорвал свое пенсне с такой злостью, что оно треснуло пополам, крикнул Эйнарссону несколько слов, повернулся на каблуках и направился к двери.
   Распахнув их, он замер.
   В коридоре было полно людей в зеленой форме. Многие солдаты стояли, прислонившись к стенам, другие собрались в группы, сидели на корточках. Огнестрельного оружия у них не было — лишь тесаки в ножнах на поясе. Брат министра финансов, остолбенев, стоял в дверях, уставившись на солдат.
   Темноволосый смуглый крепыш в простой одежде и тяжелых башмаках перевел взгляд красных глаз с солдат на Эйнарссона и медленно сделал два шага к полковнику. Это был явно местный политик. Эйнарссон направился навстречу мужчине. Все, кто были между ними, отошли в сторону. Эйнарссон закричал, и крестьянин закричал. Эйнарссон достиг наивысшей ноты, но крестьянин не остался в долгу. Тогда полковник Эйнарссон плюнул крепышу в лицо. Тот отшатнулся и полез огромной рукой под коричневое пальто. Я обошел Эйнарссона и уперся стволом своего револьвера крепышу в ребра.
   Эйнарссон засмеялся и позвал в комнату двух солдат. Они взяли крестьянина за руки и увели прочь. Кто-то закрыл дверь. Все сели. Эйнарссон заговорил снова. Никто его не прерывал. Банкир с седыми висками тоже выступил с речью. Брат министра поднялся и произнес полдесятка учтивых слов, близоруко вглядываясь в Эйнарссона и держа в руках половинки сломанного пенсне. Эйнарссон что-то сказал, а затем поднялся и заговорил Грантхем. Все слушали его очень почтительно.
   Потом слово снова взял Эйнарссон. Все взволнованно заговорили. Говорили все вместе. Так продолжалось довольно долго. Грантхем объяснил мне, что восстание начнется в четверг рано утром, — а было уже утро среды, — и вот они в последний раз обсуждают подробности. Я засомневался, услышит ли кто-нибудь о подробностях в этом реве. Так продолжалось до половины четвертого. Последние два часа я проспал в кресле в уголке.
   После собрания мы с Грантхемом возвратились в отель. Он сказал мне, что завтра в четыре утра мы собираемся на площади. В шесть уже рассветает, и к тому времени административные здания, президент и большинство членов правительства и депутатов, которые еще состоят в оппозиции, будут в наших руках. Заседание парламента пройдет под надзором Эйнарссона, и все обойдется без осложнений, вполне буднично.
   Я должен был сопровождать Грантхема в качестве телохранителя, а это, по-моему, означало, что нас будут стараться держать как можно дальше от событий. Меня это устраивало.
   Я проводил Грантхема на шестой этаж, возвратился в свой номер, умылся холодной водой и снова вышел из отеля. Поймать в этот час такси нечего было и думать, поэтому я отправился к Ромен Франкл пешком. По пути со мной произошло небольшое приключение.
   Ветер дул прямо в лицо, и я, чтобы прикурить сигарету, остановился и развернулся к нему спиной. И вдруг заметил, как к стене дома скользнула тень. Значит, за мной следили, и следили не очень умело. Я прикурил сигарету и отправился дальше. Дойдя до довольно темного участка улицы, я быстро свернул в подъезд.
   Из-за угла выскользнул запыхавшийся человек. С первого раза я не попал — удар пришелся ему в щеку. Зато второй удар пришелся куда надо — по затылку. Я оставил шпиона отдыхать в подъезде, а сам отправился к дому Ромен Франкл.
   Мне открыла служанка Мария в широком шерстяном купальном халате. Она провела меня в комнату белых и серых тонов, где секретарша министра, все еще в розовом платье, сидела на кушетке, обложившись подушками. По пепельнице, полной окурков, было ясно, как девушка провела эту ночь.
   — Ну? — спросила она, когда я чуть подтолкнул ее, чтобы освободить на кушетке место для себя.
   — Мы поднимаем восстание в четверг, в четыре утра.
   — Я знала, что вы это сделаете, — сказала она, беря меня за руку.
   — Все вышло само собой, хотя были такие минуты, когда я мог положить конец этому делу — просто стукнуть полковника по затылку и позволить остальным рвать его на части. Да, кстати, кто-то нанял шпиона, и он следил за мной, когда я шел сюда.
   — Как он выглядел?
   — Приземистый, плотный, лет сорока, — в общем, похож на меня.
   — Но у него же ничего не вышло?
   — Я положил его плашмя и оставил отдыхать. Она засмеялась и потянула меня за ухо.
   — То был Гопчек — лучший наш детектив. Он разозлится!
   — Ну так не приставляй их больше ко мне. А тому детективу передай: мне жаль, что пришлось ударить его дважды. Но он сам виноват — не надо было дергать головой.
   Она засмеялась, потом насупилась, и наконец ее лицо приняло выражение, в котором веселости и взволнованности было поровну.
   — Расскажи мне о собрании, — велела она.
   Я рассказал, что знал. А когда замолчал, она притянула меня за голову, поцеловала и прошептала:
   — Ты веришь мне, правда же, милый?
   — Конечно. Точно так же, как и ты мне.
   — Нас ждет большее, — промолвила она, отодвигаясь от меня.
   Вошла Мария с едой на подносе. Мы подвинули к кушетке столик и начали есть.
   — Я не очень тебя понимаю, — произнесла Ромен, откусывая кусочек спаржи. — Если ты не доверяешь мне, тогда зачем обо всем этом рассказывал? Насколько мне известно, ты не очень врал. Почему ты сказал правду, если не веришь мне?
   — Все это моя впечатлительная натура, — объяснил я. — Я так поддался очарованию твоей красоты, что не могу отказать тебе ни в чем.
   — Довольно! — воскликнула она, сразу став серьезной. — Эту красоту и очарование в большинстве стран мира я превращала в капитал. Никогда больше не говори мне об этом. Это причиняет боль, ибо... ибо... — Девушка отодвинула свою тарелку, потянулась было за сигаретой, но задержала руку и бросила на меня тяжелый взгляд. — Ибо я люблю тебя, — наконец выговорила она.
   Я взял ее застывшую в воздухе руку, поцеловал в ладонь и спросил:
   — Ты любишь меня больше всех на свете? Она высвободила руку.
   — Ты что, бухгалтер? — поинтересовалась она. — Может, ты умеешь все посчитать, взвесить и измерить?
   Я усмехнулся и попытался возвратиться к завтраку. Я был такой голодный. Но я съел всего несколько кусочков, и аппетит у меня пропал. Я попытался сделать вид, словно все еще хочу есть, но из этого ничего не вышло. Кусок не лез мне в горло. Оставив напрасные попытки, я закурил сигарету.
   Ромен разогнала рукой дым и снова спросила:
   — Так ты мне не доверяешь? Тогда почему же ты отдал себя в мои руки?
   — А почему бы и нет? Ты можешь задушить восстание. Но меня это не касается. Это не моя партия, и ее поражение еще не означает, что мне не удастся забрать отсюда парня со всеми его деньгами.
   — Может, и перспектива тюрьмы, а то и казни тебя не волнует?
   — Что ж, рискну, — ответил я. А сам подумал: «Если после двадцати лет жульничества и интриг в больших городах я позволил поймать себя в этом горном селе, то заслуживаю наихудшего».
   — Ты вообще ничего ко мне не чувствуешь?
   — Довольно строить из себя глупышку. — Я махнул рукой в сторону недоеденного завтрака. — У меня с восьми вечера и росинки во рту не было.
   Она засмеялась, закрыла мне рот ладонью и сказала:
   — Понимаю. Ты меня любишь, но недостаточно, чтоб позволить мне вмешиваться в твои планы. Мне это не нравится. Это лишает человека мужества.
   — Ты хочешь присоединиться к революции? — спросил я.
   — Я не собираюсь бегать по улицам и разбрасывать во все стороны бомбы, если ты это имеешь в виду.
   — А Дюдакович?
   — Он спит до одиннадцати утра. Если вы начнете в четыре, то у вас останется целых семь часов до тех пор, пока он проснется. — Она сказала это вполне серьезно. — Начинать следует именно в это время. А то он может остановить вашу революцию.
   — Неужто? А у меня сложилось впечатление, что он за революцию.
   — Василие не хочет ничего, кроме покоя и уюта.
   — Слушай, дорогуша, — сказал я. — Если твой Василие хоть на что-нибудь способен, то он не может не узнать обо всем заранее. Революция — это Эйнарссон и армия. Все эти банкиры и депутаты, которых он тянет за собой, чтобы придать партии респектабельность, — не более чем опереточные конспираторы. Ты только посмотри на них! Собираются в полночь и болтают всякие глупости. А теперь, когда их наконец толкнули к чему-то, они не удержатся и разболтают все тайны. Целый день будут ходить, дрожать и шептать по темным углам.
   — Они делают это уже несколько месяцев, — сказала девушка. — И никто не обращает на них внимания. А я обещаю тебе, что Василие не узнает ничего нового. Конечно, я ничего ему не скажу, а когда говорит кто-то другой, он не слушает.
   — Хорошо. — Я не был уверен, что она говорит правду, но чего, в конце концов, не бывает! — Теперь мы подходим к главному: армия поддержит Эйнарссона?
   — Да, армия пойдет за ним.
   — Значит, настоящая работа начнется у нас после того, как все закончится?
   Она стряхнула пальчиком пепел с сигареты на скатерть и ничего не ответила.
   — Эйнарссона надо будет свалить, — продолжал я.
   — Нам придется его убить, — задумчиво проговорила она. — Лучше всего будет сделать это тебе самому.
   В тот вечер я встретился с Эйнарссоном и Грантхемом и провел с ними несколько часов. Молодой человек был непоседлив, нервничал, не верил в успех восстания, хотя и старался делать вид, будто воспринимает вещи такими, какими они кажутся. А Эйнарссон просто не мог сдержать потока слов. Он рассказал нам со всеми подробностями о плане следующего дня. Меня, правда, больше интересовал он сам, чем его слова. Он мог бы отложить восстание, мелькнула у меня мысль, и я не стал бы мешать ему в этом. Пока он говорил, я наблюдал за ним и мысленно отмечал его слабые стороны.
   Сначала я взвесил его физические данные — высокий, крепкий мужчина в расцвете сил, возможно, не такой ловкий, каким мог бы быть, но сильный и выносливый. Кулак вряд ли причинит вред его коротконосому, пышущему здоровьем лицу с широким подбородком. Он не был полным, но ел и пил много, чтоб иметь крепкие мускулы, а такие цветущие мужчины не выдерживают сильных ударов в живот. Так же точно, как и в пах.
   Умственными способностями полковник тоже не отличался. Свою революцию он подготавливал на скорую руку. И иметь успех она могла, наверное, только потому, что не встречала противодействия. У него достаточно силы воли, рассуждал я, но на это не стоит слишком обращать внимание. Люди, у которых недостает ума, чтоб чего-то достичь, должны закалять в себе силу воли. Я не знал, хватит ли у него мужества, но думал, что перед людьми он способен развернуть грандиозное представление. А большая часть задуманного как раз и должна была происходить перед зрителями. Однако в темном углу, наедине, считал я, Эйнарссон проявит малодушие. Он был очень самоуверен — а это девяносто процентов успеха для диктатора. Мне он не верит. Полковник взял меня к себе потому, что сделать это оказалось легче, чем закрыть передо мной дверь.
   Он все еще распространялся о своих планах. Хотя, по сути, говорить было не о чем. Он собирался на рассвете ввести в город солдат и свергнуть правительство. Это, собственно, и был план. Все остальное лишь служило гарниром к блюду, и именно об этом гарнире мы и могли дискутировать... Это было нудно.
   В одиннадцать Эйнарссон прекратил свою болтовню и ушел.
   — До четырех утра, господа, когда начнется новая история Муравии! — Он положил мне на плечо руку и приказал: — Берегите его величество!
   — Конечно, — откликнулся я и немедленно отослал «его величество» в кровать.
   Ему, конечно, не удастся заснуть, но Грантхем был слишком молод, чтоб сознаться в этом, поэтому пошел спать как будто охотно. Я взял такси и поехал к Ромен.
   Она напоминала ребенка накануне праздника. Девушка поцеловала сначала меня, потом служанку Марию. Ромен садилась то ко мне на колени, то рядом со мной, то на пол, на все стулья по очереди, ежеминутно меняя места. Она смеялась и неустанно говорила — о революции, обо мне, о себе, обо всем на свете. И чуть не захлебнулась, когда, не прекращая говорить, попыталась выпить вина. Она прикуривала свои длинные сигареты и забывала их курить или же потушить, пока они не обжигали ей губы. Она пела отрывки из песен на разных языках.