Хилл Сьюзен

Однажды весенней порой


   Сьюзен Хилл
   Однажды весенней порой
   Пер. - Т.Озерская.
   ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
   1
   Она притворила за собой дверь, и стало совсем темно и тихо. Она стояла, и с выгона до нее долетал слабый сухой аромат папоротников. Сушь; три недели сияло солнце. Это утомило ее. Но весь апрель и май шли дожди, и это тоже было тяжко - неустанный глухой стук по крыше дома. Ей казалось, что она не способна ничего замечать, что ничто не может ее трогать; дождь или жара, ночь или день - все это существовало вне ее, за пределами ее горя" И все же горе саднило, как незаживающий ожог или царапина, раздражало, мешало.
   Она постояла, ожидая, пока глаза привыкнут к темноте, и потом стала спускаться по узкой тропинке между овощных грядок и дальше - между яблоневых деревьев - туда, где стоял курятник. Ночь была тиха, из рощицы, слева от дома, не долетало ни уханья сов, ни шелеста листвы.
   Внезапно она подумала: я одна. Я совершенно одна на всей земле: нет кругом ни людей, ни животных, ни птиц, ни насекомых, ни дыханья, ни стука сердец, ничто не движется, не растет, листья не шевелятся и высохла трава. Нет ничего.
   А потом родилось новое чувство. Нет, не чувство. Одиночество было чувством - страхом перед пустым домом, перед долгими днями и ночами, непоправимым отторжением от нее Бена - все это она чувствовала. Сейчас было другое. Состояние. Непреложность. Просто она была совершенно одна.
   Но вот облако сползло с лика луны, и стало чуть светлее, и серые стволы яблонь и округлые вершины вязов проступили из мрака. Все было бесцветно, но обрело формы. Она медленно двинулась вниз по саду. Было только девять часов. Последние дни августа. Теперь из вечера в вечер она будет на несколько минут раньше загонять кур в курятник, и эти минуты станут приближать зиму. Ей не хотелось думать о зиме.
   Когда на лугу закричал осел, она остановилась в страшном испуге, потрясенная до самых основ своего существа, до потери ощущения самой себя, потрясенная внезапностью этого крика и его грустью, ибо ей всегда чудилась в нем какая-то печаль и боль, какая-то отчаянная мольба о помощи, о спасении. Хотя Бен смеялся над ней и говорил, что осел вполне счастлив теперь и быть иначе не может, когда в его распоряжении луг в целый акр величиной и он получает от них обоих столько ласки. А брат Бена, Джо, рассказывал ей о животных, живущих в Африке, - о гиенах, и зебрах, и шакалах, крики которых куда ужасней, - часто рассказывал, хотя он только читал о них в книгах, только в воображении слышал их крики. Джо много, много чего рассказывал ей, рассказывал все, что знал сам - либо из книг, либо интуитивно постигая окружающий мир. А у Джо был на редкость острый слух, как ни у кого, - он знал голоса всех птиц и как эти голоса меняются со сменой времен года и мог отличить, кто прошелестел, прячась в подлеске, - кролик, или лисица, или горностай. Джо. Уже минула неделя - нет, больше - с тех пор, как здесь был Джо. Сейчас время уже не ускользало от нее так, как в те первые недели, когда утро и вечер, понедельник или пятница и все часы между сливались воедино и все были лишены смысла.
   Снова закричал осел, заслышав ее шаги, и теперь она не испугалась и негромко позвала его. Зачем Бен купил осла? Привел домой - на мягкой веревке, обвязанной вокруг натертой до крови шеи, - в подарок ей, да и себе тоже, как он сказал... привел живое существо, которое будет им принадлежать. Бен набрел на него за Лонг-Сикет: на шее осла был толстый кожаный хомут, осел был привязан цепью к дереву возле дороги и оказался собственностью бродячего жестянщика, который с большой охотой продал его за фунт стерлингов, вареные яйца, кусок сыра и жестянку пива - за все, что было у Бена при себе в заплечном мешке.
   Осел смотрел на них в тот день мертвыми глазами, шерсть у него свалялась, кожа была вся в струпьях; он медленно протащился вниз по тропинке на луг и стал там - просто стал, не осознавая своей впервые обретенной свободы от хомута и цепи и, может быть, страшась ее, страшась расстилавшегося перед ним травяного пространства.
   Целыми днями он так и стоял там, у самой изгороди, и, когда Рут приносила ему воды или сена, не притрагивался к ним; потом, через несколько дней, дождавшись, пока Рут уйдет и скроется в доме, он наклонил наконец голову к ведерку. Проходили недели, недели терпеливого ухода и ласки, и Рут все так же спускалась по тропинке и разговаривала с животным, несмело прикасаясь на миг-другой к его жесткой, покрытой струпьями шее.
   Они не сразу дали ему имя. Бен поначалу, спускаясь в сад, просто звал его: "Сюда, ослик!" или "Сюда, малыш!" Это Джо прозвал его Валаамом притащил Библию и прочел историю про ослицу Валаама, которой явился ангел, и ослица заговорила с ангелом на человечьем языке. Бен же сказал - не подходит: Валаамом звали человека, а у осла его не было имени. Но тут они поглядели на луг и увидели, что осел отошел от изгороди и заковылял вперед, подняв голову, наставив уши, приготовившись обследовать незнакомое, и тогда они поняли - да, все правильно, пусть будет ему имя Валаам. Хотя, конечно, Дора Брайс, услыхав про это, подняла их на смех, а ее муж сказал - какое кощунство! - но Рут это не удивило: она привыкла к такого рода вещам, примирилась с самого начала с тем, что они невзлюбили ее и не могут простить ей, что Бен взял ее в жены. А Джо сразу же заявил, будто это он придумал имя ослу; Джо - всегда честный, всегда готовый встать на защиту Рут. Джо - самый младший и самый умный из них. Но это ничему не помогло. Ничто не могло тут помочь.
   Не раз в те весенние месяцы были дни, когда она подумывала о том, чтобы отказаться от осла, продать его. После смерти Бена она перестала заботиться об осле, только тупо - как и на все вокруг - смотрела на него без всякого интереса, - смотрела, как он бродит по лугу, пощипывая траву. Ему не хватало ее, не хватало внимания, к которому он уже привык в этой своей новой жизни здесь; иногда по утрам он подходил к изгороди и смотрел на дом, закидывал голову и кричал. Когда Джо приходил проведать ее - а приходил он почти каждый день, - он спускался вниз, на луг, наполнял водой ведерко и разговаривал с животным, чтобы оно не чувствовало себя - подобно Рут - совсем заброшенным, совсем одиноким.
   И сейчас, когда из мрака донесся крик осла, она подумала снова: почему я держу его? Зачем он мне? И поняла почему: потому что Бен купил его и он принадлежит ей; осел был частью старой жизни, а теперь она уже больше не хотела отбросить от себя все, что напоминало ей прежнее. К тому же она привязалась к ослу, ей нравилось смотреть на его неуклюжее серое тельце, на его потешные ноги; вид животного успокаивал ее, как успокаивал вид кур; ей не хотелось, поглядев на луг, увидеть, что он пуст.
   Яблони росли так тесно, тропинка между ними была такой узкой, что она как всегда по ночам - должна была вытянуть перед собой руку, нащупывая себе путь, словно слепая, отстраняя нависавшие низко над землей ветви. И, вытянув руку, ступила на травянистый край тропинки, поскользнулась и едва не упала, наткнувшись на ствол дерева. Ушиба она не почувствовала. Выпрямившись, она провела ладонью вверх и вниз по коре дерева. Кора была шершавой и даже местами корявой и очень холодной. Бен собирался срубить эти яблони. Они были очень старые, неухоженные: старик Слай, полвека владевший до них домом и этим садом, никогда не обрезал яблони, и теперь они из года в год приносили совсем мало яблок - маленьких, очень твердых и кислых, висевших небольшими кучками, высоко, только на самых верхушках. Срубим их, говорил Бен, и у нас хватит топлива на несколько лет - хорошего топлива, с приятным запахом и чистой, мягкой золой. А потом он посадит молодые саженцы - новые яблоньки и грушевые деревья и айвовые, а до тех пор, пока деревья не подрастут, у них из дома будет хороший вид на луг и березовую рощу за лугом.
   Теперь яблони останутся здесь. Потому что, если бы даже кому-нибудь из местных парней пришла охота срубить их для нее, она их об этом не попросит. Она никогда никого не станет просить ни о чем, с первого дня поклялась не просить. К тому же эти деревья, как и осел, были частью старой жизни - тем, за что она старалась уцепиться теперь.
   Простояв так, держась за дерево, несколько минут, она вдруг осознала, что не чувствует себя больше чужой всему, совершенно одинокой в пустом, мертвом мире. Осел кричал, она ощущала сладковатый аромат последних левкоев и табачных посадок, а там, впереди - на верхушке курятника, сидевших рядком кур. Все жило. Земля вращалась.
   Уход за курами - вот то единственное, что и сейчас все еще доставляло ей удовольствие, и она старалась сохранить это. И ни одного дня не проходило теперь без того, чтобы она не думала об этой ежевечерней прогулке к курам; только одного этого она и ждала. Куры знали ее. Они доверяли ей. И они были надежны, всегда на своем месте, как только стемнеет, ждали, что их загонят в курятник. Заслышав, как она отодвигает засов, они издавали негромкие звуки, которые, казалось, рождались где-то в глубине их оперения, - звуки, похожие на воркование голубей. Она крепко сжимала в ладонях каждую из кур, одну за другой, и чувствовала мягкость перьев, и жесткость крыльев, и проникавшее сквозь них тепло их крови и тела. Куры никогда не пытались вырваться из рук, если только она не брала какую-нибудь из них слишком неосторожно; тогда курица начинала хлопать крыльями ей в лицо, и она отпускала ее и брала другую, давая той, встревоженной, успокоиться.
   Бен посмеивался над ее привязанностью к курам. Бен не испытывал к ним неприязни - они полезны, говорил он, и не доставляют беспокойства, к тому же несут яйца. Но они глупые создания, с этим не поспоришь: у них маленькие головки, крошечные мозги, и они так неуклюже движутся, подскакивают и вспархивают. Он просто никак не мог поверить, что Рут умеет отличить их одну от другой: ему казалось, что все они совершенно одинаковые, тускловато-коричневые. Вот Валаам - другое дело, Валаам пробуждал в нем интерес, он был забавен и проявлял характер, а какой характер у кур? Рут в ответ только качала головой, не умея ничего объяснить, а ему, в общем-то, было все равно, да и Рут тоже было все равно - пусть себе посмеивается.
   Она опустила дверцу курятника, заперла его и постояла с минуту, прислушиваясь к беспорядочным шуршащим звукам внутри - куры усаживались на насест. Но вот они затихли, и с этим было покончено, и оставалось только вернуться домой, а ей не хотелось этого - ей никогда не хотелось возвращаться домой. Это был не страх. Вернее, если и страх, то лишь перед тем, что жило в ней самой, и перед воспоминаниями, и перед тишиной, в которой так гнетуще звучали в ушах ее собственные шаги, когда она переходила из комнаты в комнату.
   Она помедлила, стоя возле курятника. Потом прошла между грядками, опустилась на колени, нащупала холодные, влажные листья шпината и зарылась в землю руками, разгребая ее, пока не нащупала картофелину, за ней другую. Она решила приготовить себе еду - она испечет их на несильном огне, намажет маслом и съест. Это будет угощенье. Это будет все-таки хоть что-то.
   Алые цветы вьющихся бобов казались совсем серыми в свете луны, словно побеги ракитника. Это Джо пришел, посадил их и обнес колышками; он посеял ряды семян, а потом пропалывал растения по мере того, как они росли. Джо, который никогда не спрашивал, что нужно сделать, - сам все понимал и молча принимался за дело. Джо знал, что только его одного она пустит к себе в дом, чтобы как-то помочь ей, а иной раз перекинуться с ней словом. Джо, брат Бена и такой непохожий на него, непохожий ни на кого из их семьи. Ему было четырнадцать лет, но могло бы быть и сто - так много он знал, и так был мудр, и так глубоко чувствовал и понимал чувства других. Ей было легко с ним, потому что он совсем не походил на Бена, хотя, несмотря на разницу в четырнадцать лет, братья были очень близки друг к другу. Но она любила Джо просто за то, какой он есть, и еще за то, как он относился к ней, а не потому, что он был Брайс и брат ее покойного мужа.
   Стоя на кухне, она произнесла:
   - Я испеку их. Картошки. Испеку. - Она произнесла эти слова вслух, почти выкрикнула их. Ее уже больше не пугало то, что она разговаривает сама с собой, ей перестало казаться: значит, я схожу с ума.
   В первые недели она то поднималась вверх по лестнице, то спускалась вниз, стояла посреди то одной комнаты, то другой, не понимая, где она, и говорила; говорила о том, что произошло и как это случилось, и о том, что она думает и чувствует и что будет делать. И еще она говорила с Беном, потому что Бен все еще был здесь - разве не так? - здесь, рядом с ней, у нее за плечом, или там, на площадке лестницы, по ту сторону двери, и порой она говорила ему что-нибудь самое обыденное, порой просто: "Привет, Бен!" Но чаще она упрекала его, кричала, протестуя: "Где ты? Где? Как мог ты умереть! О, как мог ты умереть!"
   А вот чего она не могла - так это говорить с людьми, с кем бы то ни было, кроме - временами - с Джо. Она молчала. Отвечала, когда иначе было нельзя, на вопросы о каких-то необходимых приготовлениях или, отказываясь, когда ей что-нибудь предлагали: поесть, или попить, или утешиться. Все следили за ней, все тревожились, нашептывали ей какие-то советы, уговаривали, остерегали. Но она молчала, и никто не видел, чтобы она плакала.
   - Я их испеку.
   Картофелины лежали у нее на ладони, пыльные, тяжелые, как яйца. Но ведь надо было растопить плиту, а она не могла заставить себя сделать это просто для себя самой, для того, чтобы испечь две картофелины. Плита была во дворе. Ее растапливал Джо: он приходил для этого, когда думал, что ей, может быть, потребуется горячая вода; он раза два даже готовил для нее еду, пока не понял, что ей ничего не нужно.
   Еще в июле, в долгие жаркие, солнечные дни, она дала потухнуть плите и больше не растапливала ее. Она умывалась и мыла голову холодной водой и ела когда придется - в полдень или поздно вечером - то морковку, то кусочек сыра или яблока или оставшийся ломтик запеченного окорока; ела, никогда не садясь за стол, без тарелки, без ножа и вилки, на ходу, бродя по пустому дому или саду. А яйца она теперь продавала все до одного - для денег.
   Поначалу односельчане посылали ей еду - даже Дора Брайс, которая ненавидела Рут за ее независимость: пирожки, лепешки, крылышки цыпленка, буханки хлеба. Рут не ела их. Она отвергала их дары, видела в них посягательство на ее личность, хотя стала уже стыдиться этого, понимая свою грубость, неблагодарность - ведь, в сущности, это было лишь проявлением доброты и заботы. Она и не подозревала, что в ней может быть скрыто такое; но она же изменилась, она была не та, что прежде? Или это смерть Бена вскрыла истинную ее сущность?
   Однако как-то раз, один-единственный раз, она все же сделала попытку покухарничать. Джо принес утром кролика - уже ободранного и нарезанного на куски; ничего при этом не сказал, просто отыскал блюдо, положил на него кролика и оставил блюдо на полке в кладовой. И в тот вечер она достала муку, сало и испекла пирог, приготовив для кроличьей начинки соус из бульона, трав и лука, и запах ее стряпни наполнил дом, словно возродившаяся жизнь; она почувствовала пустоту в желудке и боль под ребрами.
   Пирог вышел из духовки с мягкой ячменно-коричневатой корочкой, начинка выползала наружу, соус растекался по белому блюду, темный, как вино. Но когда она взяла кусок пирога в рот, горло ей сдавила спазма; она не могла глотнуть, стояла, прижимая комок пищи языком к небу, пока комок не стал совсем холодным и скользким, и тогда она выбежала из дома, и ее стошнило в траву.
   Пирог остался стоять, засыхая, съеживаясь, теряя свой аппетитный вид и аромат, пока через несколько дней на нем не обосновались мухи, и тогда она выбросила его в помойное ведро, за которым Картер приезжал раз в неделю, чтобы забирать объедки для своих свиней.
   И тогда Рут расплакалась от стыда и чувства вины; попусту пропала добрая еда; и ей было жалко кролика, который жил себе да жил, и вдруг его застрелили, и тоже зря.
   После этого она ничего больше не стряпала.
   Она оставила картофелины на кухонном столе и выпила чашку холодного молока. И все это время мысль о том, что она должна сделать, ни на минуту не покидала ее, притаившись где-то в глубине сознания, как животное, приготовившееся к прыжку. Вот уже две недели, как эта мысль вселилась в нее, и она, ужаснувшись, восставала против нее и гнала прочь. Стоило ей представить себе, как, должно быть, все это будет, и сердце у нее начинало бешено колотиться, она цеплялась за спинку стула или прислонялась к стене, чтобы не упасть. У нее не хватало духу сделать это: пойти туда, увидеть его, расспросить, услышать, понять. Потому что, когда ей откроется все, ничто уже никогда не изгладится из ее памяти.
   Возле ее стула лежала груда старой одежды, присланная миссис Райдал. Это была мелкая, кропотливая работа, скучная и невыгодная, за которую никто, кроме нее, и не взялся бы. Ей бы тоже хотелось сшить что-нибудь новое - платье или нижнюю юбку, - но, если бы даже они считали, что она справится с такой работой, ей бы этого все равно не предложили: она была из тех, что чинят, а не из тех, что шьют.
   Работа не поглощала ее, и все те же мысли снова и снова кружились у нее в голове, пока пальцы латали прорванные на локтях рубашки или штопали носки, удлиняли или укорачивали подолы. Все это тряпье давно пора выбросить на помойку, думала она, - ткань так износилась, что едва годится в починку. А ведь Райдалам принадлежит половина деревень и лесов на много миль в округе, их не причислишь к беднякам. А только бедняки штопают да перешивают и стачивают две старые простыни в одну, краями внутрь. Будь у нее выбор, она отказалась бы от такой работы, но надо же на что-то жить, а другого способа раздобыть денег нет, разве что продать дом. Дом принадлежал ей, был куплен на ее деньги, которые завещала ей крестная Фрай, и оба они - и она, и Бен - гордились тем, что им не надо снимать себе жилье. Нет, она и помыслить не могла о том, чтобы расстаться с домом: ведь дом - это Бен, ее родной кров, ее жизнь, это все, что у нее осталось. Она страшилась перемен, новых мест. Вот она и занималась починкой и еще глажкой. Какой-то мужчина привозил ей узлы белья из "Ридж Фарм", и она не раз отправлялась туда пешком и всегда старалась незаметно проскользнуть на кухню, когда там никого нет, оставить где-нибудь узлы и тут же обратно, чтобы никто ее не увидел, чтобы ни с кем не нужно было разговаривать.
   Народ в округе считал, что им всем повезло - Райдал был исправным хозяином и работодателем, платил неплохо и дома арендаторов содержал в порядке, хотя, конечно, шкуру с работников драть умел. И Бену тоже крепко доставалось, но это было ему по нутру, он не выносил безделья, отдыхать он не умел - даже дома, даже по вечерам, хотя уходил на работу в половине седьмого и возвращался домой не раньше семи, а то и позже - в летнюю страду.
   - Сядь, посиди, - говорила она ему иной раз. - Просто посиди со мной.
   И он садился, чтобы ей угодить, но больше минуты усидеть спокойно не мог: наклонясь к очагу, принимался разгребать угли или перекладывать поленья и раздувать огонь, а потом вспоминал про какую-то недоделанную работу. Но она не обижалась. Такой уж он, Бен. И он все равно был с ней, разве нет? - трудился ли он в саду, чинил ли крышу сарая, она всегда слышала его и видела, как он мелькает то тут, то там, за окнами. Он был рядом.
   Она опустила глаза на груду одежды. Куртка с потертым воротником, юбка без двух пуговиц. Все одно и то же.
   В комнате посвежело. Лампа отбрасывала вокруг тени. Если она сейчас же не начнет работу, не возьмется за иголку, она так и будет сидеть здесь за часом час, недвижимо, опустив руки на колени, уставившись в никуда, пока не почувствует такой усталости, что у нее не будет уже сил добраться до постели. Теперь ей казалось, что прошло не полгода, а почти полжизни; прошло так же вот, как сейчас; только это не жизнь проходила, а просто текло время и текли мысли - туда и сюда, как челнок, - вспыхивали все те же образы, вспоминались все те же слова.
   Она принялась за починку. Она сказала себе: мне уже лучше и я добилась этого сама. И это самое главное: раз ей предстоит жить, то надо жить без чужой помощи. Впрочем, бывали дни, когда ей казалось, что ничего не изменилось, дни, когда ей становилось даже хуже, чем в первые дни, потому что немота и оцепенение прошли, и она уже знала: то, что она услышала, правда, и теперь так и будет всегда, и в один из таких дней она покончила бы с собой, если бы не страх. Ведь все они здесь ожидали от нее именно этого, разве не так? Может быть, даже этого хотели. Семья Бена и все те, чью помощь она отвергла.
   "Погребла себя там заживо. Сидит, упивается своим горем. Живет, перебивается кое-как. Может, она рехнулась? Молодая ведь, всего двадцать один год, а живет одна-одинешенька, разговаривает сама с собой, ни о ком на свете, кроме себя, не думает".
   Может, им кажется, что она становится похожа на старика Муни, который живет в своей хибарке за Прайорс-Фен. Только это не так. Муни, похоже, всегда был не в себе, всегда был ненавистен всем - грязный старик, часами ковылявший повсюду, глядя в землю, ни с кем не здороваясь. Но все свыклись с тем, что он есть. Здесь спокон веку всегда был кто-нибудь подобный ему. Муни когда-то пришел сюда с воины, и народ говорил, что по этой-то причине он и потерял рассудок. И с тех пор чуждается людей и никому не доверяет.
   Разве она хотела быть такой же? Гордячка, говорили про нее. "Всегда была гордячкой. Небось никогда даже не моется, совсем не следит за собой и не прибирается в доме". Впрочем, Джо уверял всех, что это не так: она и себя, и дом содержит в такой же чистоте и порядке, как и прежде. Вот в этом и вся ее гордость.
   Так они судачили о ней - Дора Брайс, и Элис, и жены и матери тех, с кем работал Бен, - судачили не только между собой, но со всеми, кто бы ни появился в деревне. Они ждали, что когда-нибудь она свихнется совсем, станет бегать по округе голая и ее увезут. Или найдут мертвой.
   Ничто не ускользало от их глаз. Они знали, сколько раз она, миновав четыре луга, спускалась по пологому склону через березовую рощу к Хелм-Боттом и как долго оставалась там, сжавшись в комочек возле того места, где упало дерево. Знали и о том, что она ходит - и не днем, а по ночам - на погост и как часто бывает там. Им было известно все. И хотя она накрепко затворяла дверь и запирала окна, и вязы стояли плотной стеной, а папоротники поднялись в человеческий рост, и до ближайшего дома было не меньше мили, а до деревни - и все три, она чувствовала, что они следят за каждым ее движением, слышат ее голос и ее плач.
   Она сидела, шила, и в доме было тихо, как в гробу, и за стенами тоже царила тишина, и стволы берез стояли в лунном свете, словно алебастровые колонны.
   На верхнем этаже дома в Фосс-Лейн Джо лежал в постели, но глаза его были открыты, и сквозь узкую щель между шторами он видел синюю полоску ночного неба и думал о Рут - как он всегда думал о ней - с любовью и страхом за нее. Джо знал, что все, в чем она нуждается, ей может дать только он; вся ответственность за нее, лежавшая на его брате, теперь легла на его плечи, а он не был уверен, что всегда сумеет быть на высоте, боялся, что его собственное горе, которое он таил в себе, может когда-нибудь помешать ему помочь ей, и у него не хватит сил преодолеть это. Она сказала: "Я справлюсь. Мне никто не нужен". И только он один знал, что это неправда.
   Он чувствовал себя очень усталым. И все же в конце концов он всегда находил в себе что-то, какую-то крупицу энергии и надежды, за которую мог ухватиться, как за талисман, и почерпнуть в ней силу. И если он поддавался страху, то никогда не поддавался отчаянию. Он умел владеть собой.
   До нее стали долетать какие-то звуки. Белка или ночная птица пробегала по железной крыше сарая в другой половине сада, а может быть, эти звуки рождались просто сами собой у нее в голове. Она сложила наволочку, убрала иголку, нитки и наперсток в простеганную изнутри рабочую корзинку. Потом поднялась наверх в спальню; ей казалось, что руки и ноги у нее налиты свинцом. Она знала, что должна лечь спать и сон ее, как всегда теперь, будет темен, душен и тяжел, словно на нее навалили комья земли и покрыли сверху дерном. Она не видела снов, лежала не шевелясь, и ей не хотелось пробуждаться, не хотелось встречать новый день.
   Но сегодня она внезапно проснулась среди ночи, проспав всего час, и ощутила тишину дома и тишину за его стенами и вспомнила, что ей следует сделать. Со дня смерти Бена минуло полгода, и пришел срок: теперь она должна узнать все подробности о том, как это случилось, узнать то, что она старалась отодвинуть от себя, зажимала уши и взвизгивала, чтобы не слышать, что говорят. И им не удалось заставить ее услышать. И в конце концов они ушли. И она узнала только одно: в Хелм-Боттом упало дерево и убило Бена.
   Поттер, человек, который был там с Беном, живет в миле отсюда за выгоном. Завтра она пойдет туда. Завтра.
   Она уснула.
   ЧАСТЬ ВТОРАЯ
   2
   Накануне того дня она была на ярмарке в Тефтоне и купила там Бену подарок - небольшой обломок розоватого кристаллического кварца; его продавал какой-то одноухий человек, торговавший с лотка ювелирными изделиями, китайскими украшениями и всевозможными безделушками, собранными в разных домах по всему графству. Это было что-то совсем новое для нее, невиданное, и ей нравилось стоять, смотреть и пытаться представить себе, как эти вещи попали сюда и каким людям принадлежали... только раньше ей не приходило в голову ничего покупать.
   Обломок был серый и рябоватый снизу, как кусок лавы, но на срезе поблескивал на солнце, словно розовые льдинки. И когда она стояла там среди тачек с фруктами и початками кукурузы, ей неожиданно подумалось, что самое лучшее применение, которое можно дать дару крестной, - это потратить ее деньги каким-нибудь необычным, из ряда вон выходящим способом, как, к примеру, сделала та женщина, что вылила из сосуда драгоценные притирания. Она должна подарить что-нибудь Бену - не какой-то там дорогой предмет, а просто что-то такое, что можно хранить, держать в руках и любоваться. Однако по дороге домой ею овладело беспокойство, страх, что Бен высмеет ее, не найдет ничего хорошего в этом камне. Может, она купила его просто для себя, для собственного удовольствия? Она то и дело запускала руку в корзину, где он покоился на самом дне, завернутый в газету, и нащупывала острые углы, похожие на пики крошечного горного кряжа. Когда, уже ближе к вечеру, она, свернув с главной дороги, поднималась оставшиеся ей две мили по холму, погода внезапно изменилась, и стало похоже на раннюю весну, стало даже теплее. На пригорках акониты и чистотелы уже высовывали цветущие головки из своих зеленых трубчатых ножек. Слишком рано, сказал бы Бен. В марте и даже в апреле может снова выпасть снег. Леса и рощи стояли еще безлистные, в паутине оголенных веток или торчали к небу тонкими черными остриями на фоне блекло-голубого неба, и между редких стволов берез далеко видны были раскинувшиеся внизу поля.