Наверное, он был старый - или не очень, как-то не поймешь. У него были длиннющие зубы, малюсенький подбородок и белые-белые голые руки.
   Он поворошил прутиком траву, и няня Фосет его заметила.
   - Поди-ка сюда и не заходи далеко за деревья, нельзя. Иди-ка сюда. Это он, это Вильям, стой прямо, детка, не горбись. Ну, а это - про кого тебе было сказано. - Она говорила быстрей, чем всегда, и все поправляла кудерьки под шляпкой.
   Вильям шагнул к скамейке, а знакомый наклонился вперед, протянул свою белую руку и улыбнулся во весь рот, будто это ужасно смешно, что их знакомят по всем правилам. Вильям подумал - нет, он не очень старый, но он старше папы - и сказал:
   - Из Круглого Пруда всю воду выкачали. Одна грязь осталась.
   - О-о! - сказал знакомый няни Фосет, и снова лицо у него изменилось, стало таинственное, и он спрятал язык за щеку и причмокнул, будто конфету сосет. - А ты хотел небось на лодочке кататься, да? Вон беда-то какая.
   - Нет, я не хотел. Я люблю, когда он пустой. Пусть всегда такой будет. А лодки утонули, их видно. И ветки видно. И...
   - Ну ступай, - сказала няня Фосет. Она вдруг рассердилась. - Не болтай глупости, ступай побегай, только далеко за деревья не забирайся, слыхал?
   Он увидел, как она повернулась и села лицом к знакомому, увидел, какое веселое и внимательное стало у нее лицо, будто сейчас знакомый расскажет ей что-то ужасно интересное. Тот сидел к нему спиной, так что он видел только темно-серое пальто и полоску желтого шарфа.
   Разочарованный их внезапным охлаждением, Вильям побрел по тропке под деревьями. Руки замерзли в шерстяных варежках. Он мечтал, чтоб что-нибудь случилось и день стал бы опять как все дни. У него над головой и всюду над далью небо висело ровно, тусклое и серое, как мозги. Женщина в зеленом пальто ушла со своей собакой, все уходили от январского ветра.
   Он нашел каштан, и хоть зеленая сочная коробочка помялась, а колючки сгнили, внутри сидел отличный орешек, яркий, твердый и полированный, как стол красного дерева, - настоящий желудечек для игры. Он выковырял его и держал в руке - гладкий, блестящий. Он раскапывал листья, и от мха и земли из-под низу шла холодная сладкая вонь.
   Он ничего не слышал и вдруг увидел совсем рядом ноги. Очень медленно он распрямился, держа прутик, как копье. Это оказался кто-то чужой. Вильям обернулся за поддержкой к няне Фосет, которая сидела на садовой скамеечке со своим знакомым. Они на него не смотрели.
   - Хорошо, - сказал чужой. - Как хорошо. - Глаза у него глядели остро, но пусто, и у него была большущая голова. Вильям попятился. - Могу тебе еще дать. Могу тебе много-много дать, - и вдруг рука вытянулась из-под плаща, и на ладони лежало не то семь, не то восемь желудечков, больших, блестящих. Хочешь, все бери.
   - Спасибо. У меня свой есть. - Вильям боялся, что не совсем вежливо ответил. Его тронуло великодушное предложенье, но было неудобно и хотелось, чтоб тот поскорей ушел. Он опять взглянул ему на ладонь, и желудечков как не бывало. И сама рука тоже скрылась в кармане плаща, так что Вильям даже засомневался, видел он эти желудечки или нет, а незнакомец улыбался. Твердый воротничок рубашки сверкал, как снег.
   - Как тебя зовут?
   - Вильям.
   - Вот это хорошо. Вот это мне нравится.
   Ветер врубился в деревья, растревожил сухую листву, с грохотом скинул вниз мертвую ветку. Ни с того ни с сего незнакомец повернулся и пошел прочь, скользя меж серых стволов, пока не исчез так же внезапно, как исчезли желудечки. Вильям стоял и соображал, как тот вообще появился. Свою находку он сунул в карман и покрепче зажал в руке.
   "Ах, уж эти мне мужчины, - так говорила няня Фосет, - от них вечно жди подвоха, им веры нет".
   Ему стало обидно и горько, что она бросила его тут с каким-то чужим, который чуть не подарил ему желуди, а сама преспокойно разговаривает со своим знакомым.
   По дороге домой он спросил, увидят ли они его снова.
   - Может, да, а может, нет. И все тебе надо знать, ах, какой любопытный.
   Они шли быстро, все уже уходили из сада, уходили по бетонным скатам, к чаю, было чересчур холодно, потому и не падал снег, так она ему объяснила, и он совсем запыхался, поспевая за ней.
   - Увидим - не увидим, мало ли. А может, мы увидим его еще в одном местечке.
   - Где? В каком?
   Ответа не последовало.
   - А он на работу не ходит?
   Няня Фосет вскинулась:
   - Конечно, ходит, все порядочные люди на работу ходят. За кого это ты меня принимаешь? Ну неужели я стану якшаться с бездельником, лоботрясом?
   - Нет, - сказал Вильям.
   - Может, мы еще увидим его на работе... Да, увидим, и ты не пожалеешь!
   - А что он делает?
   - Ну! Тебе ни за что не угадать! - Няня Фосет схватила его за руку, и они перешли дорогу у Кенсингтон-Гор. - Ты про такое и не слыхал, ты прямо не представляешь!
   - Ой, ну скажи. Скажи!
   - Сам узнаешь. Имей терпенье.
   Лицо у нее раскраснелось на ветру. Он не решался спросить, чем ее знакомый не такой, как все, что в нем такого особенного, как ему удалось избежать общего для всех мужчин приговора. С виду-то он как все. Но, может, еще удастся выведать у него, в чем тут хитрость, если они еще увидятся, надо будет посмотреть, послушать и разгадать причину снисхожденья няни Фосет.
   Чай ему дали в жемчужно-серой гостиной, с абрикосовым датским пирожным, которое принесла бабушка с Кэдоган-сквера.
   - Сегодня в парк не идем, идем в другое место, это будет сюрприз.
   На него надели лучшие брюки и белую рубашку. Мама ушла.
   - Только, чур, ни гу-гу, - сказала няня Фосет. Он не знал, что это будет, боялся спрашивать.
   Они остановились возле гостиницы. Няня Фосет нагнулась к нему.
   - Тебе будет весело, - сказала она и подержала его за руку, чтоб до него лучше дошло. - Только не капризничай. Делай, что тебе скажет мой знакомый, и помни, что тебе повезло!
   Он поднял на нее глаза, готовый ко всему. Няня Фосет расхохоталась.
   - Опять глаза на мокром месте! - сказала она. - Горе ты мое. Мы на праздник идем, понял?
   Они поднялись по широким белым мраморным ступеням гостиницы, вошли через крутящуюся дверь, и внутри было полутемно, мягко светились лампы, и ковры на полу были розовые. Няня Фосет крепко держала его за руку. Только через несколько минут появился ее знакомый. Выглядел он еще чудней, чем раньше, с зализанными волосами, в жилетке, будто он только что работал на лесах или его только что разбудили. Вильям подумал, что он, может, живет в гостинице, а может, и нет. Он состроил рожу, все лицо собрал к носу, а потом оно снова распустилось, опало, как кучка золы. Он ласково поглядел на няню Фосет.
   - Ну, - сказал он. - Все готово, в порядке.
   - Не хватало, чтоб не в порядке было, - сказала няня Фосет.
   Он от смеха взвыл по-ослиному и показал все свои длинные зубы.
   - Мы-то небось черным ходом не пошли, - сказала няня Фосет.
   Нянин знакомый вытянул руку, ущипнул Вильяма за щеку и стал приплясывать на цыпочках.
   Потом он сказал:
   - Время поджимает, пора действовать, пристроить этого и так далее. Ну... - и он подмигнул.
   - Иди, - няня Фосет подтолкнула Вильяма в спину. - И веди себя хорошо, я буду тут, а потом тебя заберу, понял?
   Нянин знакомый помахал рукой, показал на пустой холл, где стояли кресла, зеленые с золотом.
   - Можно уютно посидеть, - сказал он, - чайку попить. Как? Ну, пошли наверх. Я скоро спущусь.
   Он взял Вильяма за руку.
   Он-то думал, что наверху все двери ведут только в номера, но когда они свернули направо, там оказались бежевые колонны и огромные фикусы, зеркала в золотых рамах, и они прошли в другой холл.
   - Ну, сейчас развлечемся? - спросил знакомый.
   Вильям насупился.
   - Да ты и разговаривать не умеешь? Язычок проглотил?
   Он ужасно на него покосился, и резиновое лицо сжалось, покраснело, а потом его вспорола усмешка и все опять переменилось. Вильям подумал: интересно, когда он спит, лицо у него меняется или нет?
   - А куда мы идем?
   Они остановились. Знакомый легонько похлопал его по спине.
   - В гости. На праздник. Ясно?
   - А-а. К вам в гости?
   - Нет.
   Впереди, выпустив шум голосов, распахнулась дверь.
   - От тебя ничего не требуется, только глупостей не болтай, веди себя хорошо, играйся.
   Больше он ничего ему не объяснил.
   На рождество он ходил на четыре праздника, только не в гостиницу, и каждый раз он мучился и молился, чтоб больше не было праздников. И вот из-за спины няниного знакомого он заглянул в зал, и там толпились чужие дети, в лентах, тюле и бархате, в белых рубашках, клетчатых галстучках, и ему свело живот от страха. Мало ли зачем его сюда привели.
   - О, вот это хорошо, просто чудесно! - сказала женщина в лиловом, наклоняясь над ним. - Просто прекрасно! Мы тебя ждали. - И она повернулась к другой, рядом. - Ребенок нашего затейника! - сказала она, и обе засмеялись, а потом стали смотреть, кому бы его поручить. - Его зовут Вильям, - сказала она.
   Он-то думал, что на праздниках всегда встречаешь одних и тех же людей: кузину Софи, двойняшек Крессетов и толстого Майкла, а тут он никого не знал и стеснялся и не мог с ними играть.
   - Нам велели тебя не обижать, - сказал один мальчик.
   Вильям стоял, думал про то, как няня Фосет и знакомый где-то в самом низу застланной ковром лестницы пьют в пустом холле чай.
   Потом праздник оказался как праздник, все было как всегда, те же ужасы, жутко невкусный чай и бисквиты в вощеных коробочках, большие девчонки постарше, которые вечно пялят на человека глаза. Были игры, в которых он проигрывал, были танцы, для которых он не захватил лакированных туфелек. Женщина в лиловом хохотала, хлопала в ладоши, меняла пластинки, а время от времени она брала его за руку и подводила к остальным:
   - Не забывайте этого малыша, не обижайте Вильяма, слышите?
   А потом вдруг официант задернул занавески и все очутились рядом на ковре и повизгивали от нетерпенья. Заиграла музыка. Господи, сделай так, чтоб это был не волшебник, только не волшебник и не Панч и Джуди, и Вильям крепко-крепко сжал кулаки и чуть не до крови всадил в ладошки ногти. Но это был не волшебник, а что-то, чего он никогда не видел и еще хуже.
   Часть зала впереди осветили, как сцену, и там поставили высокий стул. И вот из тьмы с грохотом вышел кто-то. От плеч книзу он был человек, закутанный в полотно, и полотно колыхалось, как на лошадях, которых показывают в театре. Только он стоял всего на двух ногах, и ноги были в три раза, в десять раз длиннее человеческих и не гнулись. А на плечах сидела огромная голова, не человечья голова, а слоновья, и кивала, и моталась, и кланялась под музыку, и махала отвратительным хоботом.
   Вильям жмурился, он хотел, чтоб это поскорее кончилось, чтоб снова раздвинули занавески и в окна хлынул обыкновенный зимний свет. Но музыка продолжалась, а когда кончилась, Человек-слон заговорил и запел низким, искореженным, гулким голосом, и голос гудел в громадной голове. Вильям открыл глаза, он не хотел, но он не мог себя пересилить, не мог оторвать глаз от светлого квадрата и качающегося слона. Тот плясал, неуклюже ставил огромные ноги, хлопал в ладоши и кивал головой. Потом вытащил откуда-то яркое чучело попугая, посадил на плечо, и попугай стал тоже шутить жутким, скрипучим голосом. Потом опять заиграла музыка.
   - Ну, ребята, давайте все вместе спляшем. Как? Хотите?
   - Хотим! - все закричали хором. - Хотим!
   И захлопали в ладоши и запрыгали.
   - А кто хочет ко мне на плечи сесть? А я его подыму аж до неба! Как? Кто хочет?
   - Я! - все завизжали. - Я! Я!
   И бросились к нему, и захохотали, и стали хватать его за ноги.
   Пластинка заиграла конгу, и Человек-слон пустился в пляс по залу, а все за ним цепочкой, и одного за другим он поднимал высоко-высоко, к себе на огромные плечи, и они блаженно раскачивались, и доставали руками до потолка, и качали люстру. Вильям забился в темный уголок и молился, чтоб его не заметили, но вот цепочка дошла до него, его заметили, женщина в лиловом заквохтала, взяла его за руку, поставила в ряд, так что ему пришлось скакать сперва на одной ноге, а после на другой - под музыку. А потом вдруг его настиг Человек-слон и поднял, вмял пальцы ему в бока, он не мог ни кричать, ни плакать, ни вырваться, он еле дышал и дрыгался без толку под самым бежевым потолком, а внизу, далеко, были задранные хохочущие лица, и оттуда летела музыка. В прорези слоновьей морды он увидел глаза, они блестели, как огоньки внутри тыквы, и у него закружилась голова, ему стало невмоготу.
   Потом не сразу включили свет, и он выскользнул за дверь, никто его не заметил.
   В коридорах стояла тишина, все заперто, тайно. Музыка затихала, а он бежал и вот добежал до лестницы и взлетел по ней, не оглядываясь. Тут коридоры стали уже, а ковры были темно-серые и пушистые, он ступал теперь бесшумно. За дверьми будто не было никого.
   Когда Человек-слон схватил его и поднял, он думал, что умрет со страху, но вот не умер. И все запомнил, он все еще слушал музыку, и крики грохотали в ушах. Он подошел к длинному зеркалу в конце коридора и сам испугался, до того вытянутое и белое было у него лицо. А вдруг Человек-слон за ним гонится, а вдруг тут еще другие есть? Он бегом припустил обратно, к лестнице, вниз, а внизу он услышал голоса и испугался, что сейчас с ним расправится Человек-слон, или официанты накажут, или горничные, или женщина в лиловом. Сам не свой от ужаса, он толкнул серую дверь. Только бы переждать голоса и шаги, а там он побежит в холл, где няня Фосет пьет чай со своим знакомым, и все будет хорошо.
   Вот те на!
   Он оглянулся. Оказалось, это номер, спальня, и задернуты шторы, и на длинном туалетном столике горит лампа, а в зеркале он увидел, как Человек-слон поднял обе руки к голове. Он застыл, он в ужасе глядел в зеркало и смотрел, как руки поднимают, поднимают голову, а потом опускают, и вот голова очутилась на коленях у бывшего Человека-слона.
   - Ну, Вильям, как на празднике погулял? - спросил знакомый няни Фосет и скорчил уморительную, злую, веселую рожу, а сам весь затрясся от смеха. На стуле Вильям увидел нянин темно-синий плащ, и шляпку, и сумку. - Ну, гульнули, поплясали! Эх! - сказал нянин знакомый. - Чтоб мне лопнуть! - Лицо у него собралось печальными складками, и он сделал вид, что плачет: - Бедный старый слон!
   Вильям видел по отдельности два лица, человеческое и слоновье - у человека на коленях - и их отражения в зеркале. Его окружили страшные лица. Он всхлипнул, закрыл ладошкой глаза и потянулся к дверной ручке. Дверь не поддавалась, и что-то оттолкнуло его, и появилась няня Фосет, она поправляла юбку, и она его затолкала в номер, а ее знакомый - Человек-слон хохотал так, что слезы текли по щекам. В коридоре были чужие голоса, все расходились с праздника.
   - Ты подарок забыл, - сказала няня Фосет.
   Шел дождь, и гостиница была далеко от дома, так что поехали на автобусе.
   - Ты бы в жизни не догадался, ей-богу, ни за что, - сказала няня Фосет и покраснела от удовольствия. - Он раньше в цирке выступал, мой знакомый, он первоклассный затейник.
   Фары машин летели по Пикадилли шеренгой, будто это армия прорывалась сквозь дождь.
   - Тебе прямо повезло, ей-богу, тебе любой позавидует, это уж точно. Так дуриком на праздник попасть! Надо же!
   Он сообразил, что так и не понял, в честь кого из детей устроили праздник.
   - Чего это ты тихий такой? - И она дернула его за руку, они огибали сквер. - Объелся, что ли? Смотри у меня!
   Он думал про то, какие сны приснятся ему ночью.
   - Только, чур, ни гу-гу, - сказала няня Фосет, поворачивая ключ в замке. Значит, нельзя рассказывать про ее знакомого и про праздник.
   Он проснулся в темноте, и оказалось, что на матрасе и в простенке за кроватью полно рвоты.
   - В другой раз удержишься, - говорила няня Фосет, сдирая с него пижаму. Волосы у нее были заплетены в смешные косички. - Глаза завидущие, руки загребущие. В другой раз удержишься, ишь обрадовал.
   Он смотрел ей в лицо и не смел спросить про "другой раз".
   - Какой он симпатичный, - говорила она, проворно обтирая ему лицо холодной губкой. - Не то что разные всякие. Так что веди себя хорошо, не моргай, не хлопай ушами и всегда будешь на праздники ходить.
   Он снова лежал в темноте, на чистых, тугих простынях, и он знал, что с того дня, как высушили Круглый Пруд, все совсем переменилось и уже не будет как раньше, и ему было страшно, он жалел о том времени, когда няня Фосет презирала всех мужчин.
   Четки зеленые и красные
   После обеда кюре все бродил, и только в пять он спустился по откосу к деревне и встретил Альбера Пиге. Давным-давно эти Пиге владели всей землей по раздолу от края до края. Кюре не забыл, как старик Пиге сиживал на пеньке у себя на задворках, клевал носом и пускал вниз по щетине тонкую слюнку. В ногах у него всегда лежал Ласкар - пес вроде волка, тощий, с подобранным животом и острой, как у борзой, мордой. Никто не смел его тронуть, один хозяин.
   Но то пятьдесят лет назад, когда еще он только приехал сюда новоиспеченным священником. Тогда он исходил поля вдоль и поперек, его распирало волненье, тогда он знал еще, чему верит, зачем живет, тогда он был еще честолюбив и предан Богу. И много лет прихожане приглядывались к нему с опаской.
   Старик Пиге помнил троих прежних кюре, любил про них рассказывать, их имена в приходской книге стали кюре Беньяку именами добрых знакомых, и, бродя по погосту, он задерживался по очереди у всех трех неброских надгробий.
   Теперь землю Пиге всю переделили. Перед тем как умереть старику, их пошло трясти - болезни, беды, смерти, - и понемногу они распродали поля соседям. У них осталось два поля, виноградник и сад. Несчастья на них все сыпались, не стало ни денег, ни здоровья, и пришлось продать даже красночерепичную ферму и перебраться в пристройку, какую прежде сдавали работнику. Старший брат Альбера свалился с телеги и расшибся насмерть, сам Альбер вот поседел и согнулся до времени, глаза погасли, и пожелтело лицо. А ему и пятидесяти-то нет.
   Кюре остановился посмотреть, как он чинит вороньи пугала. Сегодня спозаранок, когда он шел служить обедню, навстречу ему попался Альберов младший - спешил в лес по грибы на часок перед школой. Пиге все работящие. Кроме Марселя - тот только перебирает свои четки, зеленые и красные.
   Завидя кюре, Альбер поднялся и потер больную поясницу. Яркое синее небо на западе пошло малиновыми полосами. Собиралась мошкара.
   "Кюре. - Альбер проследил взглядом его путь через поле... - Старый, он подумал. - Чего там, все мы старые".
   Но кюре скукожился, ссохся сухой веткой, под тонким покровом плоти обозначился у него череп.
   Постояли вместе у плетня, потолковали насчет погоды, урожая, болезни мадам Кюрвейе.
   - Я ведь их венчал, - сказал кюре Беньяк будто про себя. С самого утра ему докучало прошлое.
   - Да уж. Я мальчишка был, а помню. Я еще на церковную стену залез и оттуда в них лепестками кидал. Они у меня в кулаке взмокли, аж потемнели, а я кидаю. Вот денек был!
   - Как Амели?
   - Да по-старому. Нога ноет. Она говорит, к плохой погоде. А папаша ее так тот еще сдал, совсем из ума выжил. Надо его, видно, на зиму к себе перетаскивать, нельзя ему одному, да только где мы все поместимся, один Господь знает.
   - Мне бы сходить к нему, да вот...
   - Не приветит он вас, знаю. Крутой он, черт.
   Оба умолкли, и тут бы кюре вставить вопрос насчет Марселя. Он его уж несколько дней не видел. Интересно, сказали ему про мадам Кюрвейе? Понял ли он? Она, единственная из всех, привечала Марселя, заговаривала с ним иной раз, идя от обедни. С ним, а больше ни с кем.
   Да что Альбер ответит? "По-прежнему. Как всегда". Когда он вернулся домой, ему много было говорено про сына. Кюре хотел его урезонить, чтоб вел себя по-людски, да, видно, не так за это взялся. Самому стыдно вспоминать свою прямоту, самонадеянность, прыть. Пятьдесят лет ушло у него на то, чтобы научиться молчать и прощать.
   Пиге сказал:
   - Все по-прежнему, - и поскреб ногу заляпанным башмаком.
   Да, все по-прежнему. И не по-прежнему вовсе. Меняется почва, подрастают деревья, их валят, и лес, глядишь, уж не тот. Год назад река как затопила пойменный луг, так его и не осушили, и на месте прежнего выгона стало болото. У Пиге тогда утонула одна корова. Вечно у них такое. Кюре на исповедях выслушивал обиды на Бога, горечь. За что все на наши головы? Вечно наши? Он не знал, что отвечать Альберу. Как рыдал Альбер, когда у него тогда ночью умерла дочка, стоял перед алтарем и бранился, и рыдал, и бил, бил кулаком осыпающуюся стену.
   В приходскую книгу много занесено рождений, венчаний, смертей. Все по-прежнему. Все по-другому. Но неизменно они держатся в отдалении от кюре. Вот и теперь. Пиге стоял и ждал, когда он снова заговорит либо простится. Священник - как слепец, глухонемой или умалишенный - живет сам по себе, он существо, розное от них. Кюре много бы дал, чтоб это изменить, не жить отгороженно от людей, с которыми его так давно свела судьба. Он на них смотрел, когда они причащались, смотрел, держа дитя над купелью, стоя над гробом, и всегда он чувствовал свою оставленность, и ему хотелось взметнуть руки и закричать. А отвечать на их вопросы он разучился.
   Он потрепал Альбера по плечу и ушел.
   Мадам Кюрвейе умерла той же ночью. Сын Робера пришел за ним в церковь около десяти. Кюре надлежало бы по ней горевать, больше горевать было некому - она была бездетная и пятнадцать лет вдовела. Одноглазый Гастон и его жена, экономка, стояли в темном низу и ждали, а дождавшись вести, не заплакали. А для кюре смерть стала теперь даже понятней, чем жизнь.
   - Вы расстроены? - спросил врач, он был молодой и неверующий.
   - Она была очень старая.
   - Да. Вы, простите, тоже старый. Но вы-то расстроены?
   - Почему вы спрашиваете?
   - Она вам давний друг. Вряд ли у вас их много осталось. Друг? Нет. Что он знал про мадам Кюрвейе? Что она про него
   знала? Сорок лет он еженедельно выслушивал ее исповедь, но другом она ему не была. У него нет друзей.
   - Добрая она была?
   Кюре застыл на каменной лестнице. Он не мог ответить, потому что уже не знал, а может, и не знал никогда, что это такое - добрый. Попросили бы объяснить, он бы не сумел.
   - Наверное, она была, как мы все, - сказал доктор Домек. - Всего понемногу.
   - Возможно.
   Он вышел из дома покойницы. Но вдруг посреди дороги, далеко от своего жилья, он снова застыл и услыхал шум ночи, робкий, прохладный шорох ветра, скрип вишен и каштанов.
   Что это такое - добрый? Он не знал. И вдруг ему стало страшно.
   Мари оставила ему холодной еды, и он выпил стакан вина, чтоб согреться. Огонь еще тлел и разгорелся, когда он подбросил в него щепок.
   Да, умерла мадам. Но не потому он так приуныл и растерялся. Он пробовал читать требник, но у него разболелись глаза, пробовал молиться, но в голове застрял неотвязный вопрос. Он заснул, и ему приснилась та ночь, когда родился Марсель и его позвали к Пиге.
   Большая кровать выглядела странно в низкой, голой комнате. Топилась печь, Альбер Пиге сидел рядом, с дочкой на коленях. Амели лежала на кровати, темные волосы у нее слиплись, и блуждали глаза. Кюре подошел, взял ее за руку.
   - Амели...
   Альбер гадливо плюнул в огонь, огонь зашипел. Амели глянула на кюре горячий, горький и злобный взгляд. Гордая она, твердая. Недаром дочка Нувера, который ставил капканы, свежевал зверей.
   Она показала ему на люльку в тени у кровати, а сама отвела глаза.
   - У вас сын?
   Ему не ответили. Только шипел огонь и что-то нашептывала на ухо отцу дочка.
   Кюре пощупал личико новорожденного. И тесную комнату покрыл голос Альбера:
   - Вы одеялко-то сдвиньте, кюре. Сами гляньте!
   Тельце чудно смялось все на один бок. На спину налип горб и коленями оканчивались ножки.
   - Гляньте лучше. Смотрите, чем нас Господь наградил.
   А этой зимой умерла у них дочка.
   - Почему не он! - выл Альбер. - Что бы ему-то помереть!
   Кюре Беньяк в первый раз за всю жизнь не увидел в случившемся смысла, как сегодня он увидел смысл в том, что умерла мадам Кюрвейе, одинокая и старая.
   Огонь догорал. Кюре размял затекшие ноги и побрел спать. А тот проклятый вопрос его не отпускал.
   Хоронили мадам Кюрвейе во вторник. День был серый, промозглый, народу собралось мало. Кюре чувствовал себя старым, больным, потерянным - прожил жизнь, а к правде и не приблизился.
   Наутро еще похолодало. Если холод продержится, виноград весь сгниет и такие, как Пиге, останутся на зиму без денег.
   У кладбищенских ворот он помешкал. Кто-то уже прошел туда, и вряд ли это мадам Машо, которая убирала могилы и расчищала тропки, для нее еще рано. Кюре прошел в ворота.
   Марсель Пиге на корточках, тихонько рылся в земле на могиле мадам Кюрвейе. Горб у него на спине вырос с ним вместе, и голова вдавилась в плечи. К культям ему прикрепили деревяшки, и, обвязанный ремнями по плечам, он нескладно переваливался на костылях. Ему уже исполнилось двадцать, совсем взрослый, но лицо осталось детское, нежное, голое. В деревне кое-кто побаивался его, а ребятишки шумно бегали за ним и передразнивали, припадая на ногу. Марсель не обижался, смотрел и, когда считал, что у них хорошо выходит, хлопал в ладоши.
   Услышав шаги, он оглянулся, улыбнулся своей широкой, робкой улыбкой и снова стал копать.
   - Марсель? Ты что тут делаешь? Это могила мадам Кюрвейе.
   Тогда он поднялся, сровнял ямку, взял кюре за руку и потянул прочь. Вместе они дошли до самой пристройки.
   - Пожаловал, - разворчалась Амели. - Надоело за ним следить, и где его только носит. Небось не маленький. Что ему сделается?
   Марсель улыбнулся и потянулся ее облапить.
   А кюре Беньяк вернулся к могиле, разрыл кучку земли и нашел там яркие четки, зеленые и красные. Марсель их повсюду таскал с собой, в руке или в кармане, ими тешился. Он их перебирал, считал, прижимал к лицу и смеялся. Он просто не мог с ними расстаться. И вот принес на могилу мадам Кюрвейе.