Страница:
- Что вы там ищете?
Ах, отчего так обидно и резко прозвучали ее слова! Словно я есть незадачливый воришка, захваченный врасплох хозяевами, а не настоящий мастер, виртуоз тополиной охоты.
- Я тут, здесь, хотел... - я глупо вертел самолетиком, не смея честно признаться в своих страхах.
- Вам пора отправляться домой.
- Июлия, - простонал я.
- Перестаньте сейчас же, не называйте меня так никогда.
- Но почему, что случилось?
- Ничего не случилось, - она монотонно, почти по слогам, медленно отрезала наш разговор от будущих неизвестных мне событий.
Я молча оделся, не глядя , не поворачиваясь, словно битая собака, вышел в прихожую и здесь в нерешительности остановился, почти ничего не различая во мраке. Она ножкой пододвинула мои ботинки и, кажется, сложила на груди руки, показывая всем своим видом, как тяжело ей ждать эти несколько последних мгновений. Ну, не молчи, скажи хоть что-нибудь, пусть не дружественное, нейтральное, молил про себя я, привыкая понемногу к темноте и все отчетливее различая ее уставшее тело.
- Я дрянь, - спокойно и горько сказала она, потом по-деловому поправила молнию на моей куртке и, как в том сне, легонько столкнула меня в обрыв.
Время шло, а небо не светлело. Проклятое утро на глазах превращалось в вечер, а я все летел камнем вниз, безуспешно растопыривая руки. Я был ничто, я был как пустой объем, ограниченный воображаемым контуром, даже воздух не оказывал на меня никакого действия. Он протекал сквозь меня подобно песку, стекающему через узкое отверстие песочных часов. Я и сам истекал тягучей болью, с упорством фанатика-мазохиста перебирая все неприятное, унизительное, невероятно похожее на правду. Я уже не цеплялся за то немногое доброжелательное, проявленное с ее стороны, как я теперь понимаю, скорее из жалости, а смаковал все ее презрительные "нет", "никогда", "не надо". О, милая далекая мечта, не смею, не смею даже мысленно представить себя рядом с вами. Ваши слова, подобно семенам репейника, вонзились в мое тело, и теперь они всегда будут со мной, беспрерывно зудя и терзая мою душу.
Я вспоминал мелкие незначительные детали, и они вырастали на глазах до огромных, гадких, страшных, правдивых пауков. Однажды, в одну из наших первых встреч, я обратил внимание на ее руки и понял, что свидание со мной для нее скорее акт безделья, чем, как я люблю выражаться, праздник души.
Прийти на встречу с неухоженными руками можно только к нелюбимому человеку.
Разве пушинка не укладывает наилучшим образом свои волоконца перед полетом?
И я, утвердительно отвечая на этот вопрос, обманывал сам себя, оправдываясь ее занятостью и бедностью. О, я помню, как однажды встретил ее случайно, в блистающих одеждах, с идеальными коготками, с красивыми голубыми разводами, летящей явно на встречу с каким-то счастливчиком. Боже, как я мог обмануться ее вчерашним теплым взглядом, с податливой горячей ладонью?
Почему потом все пропало? Неужели из-за инструкции? Нет, чепуха, ведь она же не прогнала меня тотчас, как прочла сокровенные знаки. Ведь ей хватило ума не возмутиться, и все принять как должно, без сцен и истерик, и окончить как полагается: я вспомнил ее бессильное тельце, почти проколотое нержавеющей иглой.
Она все знала и согласилась. Но почему тогда в реальной жизни, злой, отвергнутый, я продолжал падать в пустоту январской ночи? О, как долго тянулся этот мучительный январь, в котором больше я не пытался с ней увидеться. Ведь не могло же бесконечно продолжаться рабское болезненное состояние. Нет, я не оправдывался ее недальновидностью, не залечивал открытые раны ежедневным просмотром своей прекрасной коллекции (более того, первое время я даже не мог думать о стеклянном ящике, не то что просматривать, и тем более оглаживать дорогие сердцу экземпляры), я дал себе слово не звонить ей никогда, или не звонить по крайней мере до тех пор пока, не научусь спокойно анализировать прошедшее.
Затем потянулся февраль, и я заподозрил неладное. Да, я уже не так страдал, да и вряд ли такое слово вообще могло подойти к моему февральскому состоянию. Я как бы спал, днем наяву и ночью во сне спал. Да, именно ночью, когда она могла прийти во сне и снова терзать мою беззащитную душу, она не приходила, потому что спали мой разум и мое сердце. Но вот что поразительно: я перестал ее случайно встречать в тех неожиданных местах, где раньше то и дело она мне попадалась. Будто бы то самое Провидение, которое я так раньше восхвалял, теперь оберегало меня от новых испытаний. А если нет, то что же - она меняет старые маршруты, не желая встречи со мной, и, следовательно, я ей не так уж и безразличен?
Вот чем я себя лечил-успокаивал. И не только этим. Была еще одна, тайная, вначале как бы скрытая даже от меня, но после обнаруженная подлейшая ничтожнейшая зацепка. Будто наша тайная история имеет два уровня секретности. Один глубокий, тяжкий, сокрытый навсегда от чуждого взгляда, в котором я, злой, несчастный, продолжаю проваливаться в пропасть поражений и в котором нет никакого мастера-ловца, а есть острое, до кровяной боли, пустующее место под стеклянной крышкой. Ну а другой как бы менее секретный, конечно, тоже тайный, но как бы более на поверхности, на виду, мол, если кто и спросит, отчего такое выражение лица удачливое, то я промолчу, а сам как раз об этой зацепочке и подумаю. Да, да, вот этот якобы секретный, тайный оправдательный пунктик использовался самым омерзительным образом. И состоял он в той короткой, бесконечно быстрой, как теперь представлялось, ночной минутке, в том абсолютно ничего не значащем животном мгновении кажущейся близости. Впрочем, может быть, это и не совсем так, по крайней мере, с моей стороны. Ведь в ту минутку я еще не знал, как позорно буду выброшен утром, да и дело вовсе не в том, как я на это смотрел и смотрю.
Дело все в том, как на это могли бы посмотреть другие, будь известна им моя правдивая история. Вот для них-то я и хранил этот аргументик, им-то я и оправдывал свою удачливую улыбку. Впрочем, улыбка появлялась на моем лице все реже и реже и к началу марта окончательно сошла на нет.
Вместо нее появилось другое наваждение - засело на языке ее последнее слово, и до того глубоко, что однажды невпопад в одном разговоре вырвалось, и окружающие были весьма шокированы странной выходкой. Но дело ведь даже и не в слове, а в соответствующих ему обстоятельствах, о которых я, видит Бог, ничего не знал, что меня, естественно, не оправдывало никоим образом.
Да и кем я могу ей теперь приходиться, если своими действиями поставил ее в положение, из которого один и был выход - через это некрасивое слово.
Впрочем, и наваждение сошло вслед за улыбкой на нет, и когда я поймал себя на том, что три дня подряд не вспоминал о ней ни единой мыслью, решил, наконец, позвонить. Я набрал уже наполовину забытый телефонный номер и приготовился говорить с ней на равных, т.е. с тем же равнодушием, что и она.
Мне ответил женский голос, и я абсолютно спокойно уточнил:
- Июлия?
- Простите, вам кого? - вежливо поинтересовались на том конце проводе.
Я вдруг разволновался. Это не она, но что я могу сказать - ведь я даже не знал ее настоящего имени. Ведь не мог же я назвать ее прекрасной тополиной пушинкой.
- А-а...вы, наверно, звоните той девушке. Они съехали...
- Куда съехали? - я уже плохо управлял голосом.
- Не знаю.
Как не знаю! Что значит, не знаю, и кто они? Я безмолвно шевелил губами.
Что же она, исчезла в неизвестном направлении? Я лихорадочно соображал, какой еще вопрос может помочь в создавшейся ситуации.
- Вы говорите, съехали, они что, снимали квартиру? - нащупывал я верный путь.
- Да, теперь мы снимаем.
- Но, может, вы дадите телефон хозяев? - естественно, я решил просто так не отступать.
- Это вам не поможет, - незнакомка перехватила инициативу. - У хозяев нет их координат.
- Откуда вы знаете? - мне не понравилась ее категоричность.
- Они забыли здесь кое-какие вещи, и я пыталась их разыскать.
Боже мой, я чуть не проклинал свой мозг за скорость, с которой тот анализирует неприятную информацию. Неужели это все? Неужели нет никакого выхода, и она окончательно исчезла, пропала, растаяла в неизвестности? О, может быть, я все перепутал, наверное, я набрал не тот номер, ну естественно, я ошибся, ошибся в очень простом механическом действии.
- Какие вещи? - напирал я, теряя голову.
- Ну, я даже не знаю, как это назвать.
- Ну как-нибудь, - желчно торопил я события.
- Понимаете, я даже не знаю точно, может ли это иметь хоть для кого-нибудь малейшее значение. Понимаете, здесь какая-то чепуха, впрочем, может быть, это было важно для нее, по крайней мере, здесь надписано: никогда не выбрасывать. Я потому и пыталась ее найти, а иначе это выглядит даже смешно...
- Да что там у вас, выкладывайте скорее.
- Это записи, точнее, инструкция, инструкция по ловле тополиного пуха.
Понимаете, какая странная вещь, обычного тополиного пуха - и вдруг инструкция, даже смешно, правда?
- Правда, - я вяло согласился и, не прощаясь, положил трубку.
Вот здесь-то и наступил главный период, тягучий временной отрезок, тяжелый сезон душевных испытаний. Как же стало пусто вокруг! Выходит, все прошедшее после нашей последней встречи время я жил не в огромном миллионном городе, а в бескрайней снежной пустыне, такой же однообразной и бесцельной, как и моя беспросветная жизнь. Что мне теперь другие люди, если нет ее здесь, недалеко, рядом? Все ясно, я был лишним человеком в ее полной других надежд и свершений жизни. Я ненавижу эту ее другую жизнь, ненавижу ее привязанности бог знает к кому, я умом знаю, что это несправедливо, а все же чую сердцем - справедливо, или, во-всяком случае, законно ненавидеть силы, препятствующие моему успеху.
Я теперь смеялся над главным своим страхом. Ведь опасался больше всего не ее пренебрежения моих усилий, не измены или легкомысленного с ее стороны отношения, - все это можно было оправдать в конце концов ее недальновидностью, неумением постичь новые горизонты жизни, - а страшился я больше всего, как это теперь ни смешно выглядит, настоящего, искреннего ответного движения. Эх, глупый, наивный, недальновидный человек. О, как желал я теперь все вернуть на прежнее тревожное место. Пусть лучше постоянная тревожная неопределенность, пусть вечный ползучий страх за свое, хотя бы и выдуманное счастье, пусть горькие дни или даже недели унизительного молчания, пусть все снова продолжится, лишь бы не бесконечное, с приторным до рвоты невесомым моим телом, падение на самое дно необратимости. Да и что еще могло быть лучше! Как я мог не искать с ней встречи, потерять из виду самое главное - счастье познания новых неожиданных маршрутов. Слепец, тебе нужна была именно такая, легкая, независимая, неуловимая (никогда и никем), тревожная, вечно терзающая связь.
Прошло около десяти тысяч лет. Шел век любви и успеха. Я притерся, свыкся, прикипел и жил дальше, как будто не было той зимы, а мое падение стало плавным, равномерным и практически незаметным. Так привыкаешь к постоянному шуму в ушах и перестаешь верить в обыкновенность тишины. В конце концов есть жизни, никогда не знавшие успеха и, по крайней мере, для понимания этого стоило терпеть невзгоды темного времени.
Нет, конечно, жизнь моя не сразу стала той, что раньше. Нельзя сказать, будто тополиная охота обернулась внеурочным увлечением, забавой, хобби, а семья или работа - истинным, бесконечно прожорливым смыслом моего никчемного бытия. Бывало несколько раз, и я выбегал в поздний июльский вечер, останавливался в широком месте, и как обезумевшая ветряная мельница, молотил по воздуху круговыми движениями, пока, к моему стыду, не налипала на горячие ладони парочка-другая слаболетающих подпорченных экземпляров.
Впрочем, все это было не так уж и плохо, даже вполне интересно и по-своему ново, и даже кое-что вполне подходило по некоторым особым отличиям для коллекции, но какая-то излишняя нервозность, как неверная скрипка в оркестре, как раздражающий шум падающего тела, мешали мне всегда сосредоточиться и до конца насладиться заслуженным счастьем. Я был отравлен ее равнодушием навсегда.
Представляю, как бы она рассмеялась, обнаружив меня бестолково размахивающим в самом центре тополиной вьюги, как бы я стал низок и малоинтересен, учитывая ее знание мною же составленной инструкции, и все-таки теперь, наверное, я был бы рад и такому повороту событий. Да что там показаться смешным, если желание увидеть ее при любых обстоятельствах стало таким нестерпимым, что я окончательно запретил себе думать о ней. Так прагматик нерешенную проблему переводит в разряд вечных вопросов и больше уже никогда к ней не возвращается.
Понемногу вернулись былая уверенность и былое мастерство. Я снова плел хитроумные сети, расставлял флюгера, развешивал хрустящие папиросным шорохом лепестки, я был человек-паук с нежной мохнатой кожей, бесконечно чувствительной к малейшим подрагиваниям золотистых паутинок, стерегущих самые интимные маршруты бабьего лета. И ждать плодов долго не пришлось.
Ранние морозы и первые ноябрьские снега едва не застали меня врасплох среди неубранных полей и мне, чуть ли не впопыхах, используя даже ночные часы, пришлось разгребать, анализировать, сортировать. Да так удачно все сводилось-складывалось, что возникла необходимость заказать еще один стеклянный ящик.
Знакомый мастер-краснодеревщик, долго и придирчиво рассматривавший вычерченный мною проект, огромным усилием воли удержался от вопроса, для чего все это мне нужно, и попросил зайти через месяц. Срок не малый, учитывая удачные обстоятельства текущего момента, но и выбора другого тоже не было. В конце концов всегда можно поднатужиться и отложить мумифицирование на самый последний момент. И вот ровно в положенный срок (потом я еще долго задавался вопросом, отчего так все совпало), я получаю заказанное в руки и нетерпеливым шагом спешу домой, развернуть, посмотреть, пощупать, нет ли щелей, или трещин, или каких других скрытых изъянов, и прямо посреди крытого изморозью города, между серым небом и серой землей, буквально лицом к лицу сталкиваюсь с ней.
О, мое нелегкое зимнее счастье, простонала душа под напором дурманящей горячей волны, ударившей так же резко и больно, как и в самом начале нашего знакомства. Да нет, не то, какое там начало, какие, к черту, воспоминания, когда сейчас, здесь, под этим серым небом, быть может, впервые в жизни я любил с такой, ни с чем известным не сравнимой силой. Я оглох, остолбенел, замер, не чуя давления почвы, не ощущая живого окружающего мира, не слыша хрустального звона и сухого деревянного треска бьющегося об асфальт стеклянного ящика.
- Ах?! - она воскликнула от неожиданности и еще, наверное, не узнав меня, или точнее, не осознав, что я - это я, а раздавленный собственным весом ящик - то самое необходимое каждому ловцу тополиного пуха особое устройство для хранения добычи, грациозно присев, принялась подбирать уже ни кому не нужные осколки. Я поднял ее за плечи, кажется, встряхнул, пытаясь сбросить охватившее нас оцепенение, и уже заранее, не дожидаясь вопросов и комментариев, замотал головой.
- Это то самое, - не спрашивая и не утверждая, она опустила к асфальту ресницы, а я с каким-то возрастающим бешенством продолжал мотать головой, будто сейчас, здесь, при всем честном народе отрекался навсегда от всего, чем жил и дышал в прошлой жизни. Не было, и не могло быть никакой такой инструкции, никаких флюгеров и лепестков, никаких запутанных траекторий, и нержавеющих игл, пронзивших слабые хрупкие тела, не могло быть, и она не какой-то там невесомый, плывущий, свободно парящий предмет, а просто усталая, несчастливая и бесконечно дорогая мне женщина. Да как же я мог раньше этого не видеть, не понимать? Я прижимал ее к своему телу, тыкался холодным носом в теплое пульсирующее голубой прожилкой место, и как пес хозяина, целовал горячими губами все без разбору, глаза, сережки, и даже просто одежду, включая цветастый колючий шерстяной шарф. Я обнимал ее страстно, отчаянно, нежно, я уже знал, слышал, чуял, хотя, опять-таки, забегая вперед, как пробуждается еще еле заметное, но такое по всем приметам настоящее, глубокое ответное желание, желание искать и находить меня в огромном миллионном городе и быть и оставаться со мной как можно дольше.
Она еще пыталась вывернуться, освободиться, но как-то неуверенно, скорее чисто рефлекторно и как бы до конца еще не решив, стоит ли вообще меня отталкивать или, наоборот, приблизить, а я уже, отбросив всякие сомнения, буквально тащил ее, не давая оглянуться, опомниться, подальше от охотничьего устройства, туда, где она и я побыстрее забудем наши неудачные дни. Я и сам по мере удаления места встречи как будто освобождался от многолетнего наваждения, от странной искусственной игры с написанными мною правилами и прозревал с каждым шагом, с каждым кварталом, с каждой улицей.
Голые уснувшие деревья снова становились голыми деревьями, а не воздушными волнорезами, дома - домами для жилья, а не мертвыми геометрическими фигурами с темными прямоугольными проемами, а люди - просто усталыми, вечно озабоченными прохожими, но не свидетелями отчаянной тополиной охоты. Да и чем, вообще, могло быть тополиное семя, кроме как причиной весеннего аллергического зуда верхних дыхательных путей?
- Сегодня ваш любимый праздник, - с едва уловимой улыбкой заметила она, когда мы остановились у трамвайного разворота, в конце Чистопрудного бульвара.
Да, ведь и в самом деле сегодня двадцать второе декабря, чуть не вскрикнула моя изболевшаяся душа, как же все удачно сошлось?!
Мы договорились встретиться здесь же потом, позже, и я, счастливый, бесконечно довольный жизнью, еще долго смотрел вослед желто-красному трамваю, крепко сжимая клочок бумаги с ее телефонным номером. О, прекрасная чугунная музыка, музыка колес и рельс, музыка окружности, развернутой в прямую гладкую блестящую дорогу на тот край бульвара, к косым запутанным переулкам со старыми военными названиями, в каменный лес, под исчезнувшие в доисторические времена и все-таки вечно зеленые сосны.
Конечно, все эти городские подробности приобрели настоящее значение много позже, а вначале я часто путался и терялся, провожая ее ранними и поздними, одинаково темными вечерами к домашнему очагу. Я медленно учился жить, заново проходя мучительно длинный промежуток, разделявший наше будущее содружество на два разных человека. Слава богу, я был теперь не одинок. Мы оба хотели узнать, зачем госпожа случайность снова столкнула нас в день солнцеворота, а главное, важнейшее, как же и чем все это может окончиться.
Нельзя сказать, будто наступили сплошные счастливые безоблачные дни.
Наоборот, исковерканная атлантическим теплом, зима хлестала с неба мокрой, тут же чернеющей вязкой кашей, твердеющей ночью и расползающейся лавовыми потоками в самое нужное для ходьбы время. Но беспорядочная зимняя суматоха казалась лишь легким шевелением по сравнению с непрерывной шквальной сумятицей, с долгими глубокими перепадами, бушевавшими в моей душе.
Меня просто бесила та легкость, с которой она разрешала мучительные, непрерывно терзающие меня вопросы.
- Вы сами перестали мне звонить, - почти мгновенно ответила она на поставленный с отчаянной прямотой вопрос.
Так вот почему мы расстались, оказывается, я и никто другой виноват в нашей бесконечной разлуке. Оказывается, я сам, по своему собственному желанию провалился в пустоту, из которой меня чуть ли не насильно пытались все время вытащить. Я, как провинившийся второгодник, проглатывал ее простые уроки об изменчивости женской натуры, о непростых семейных отношениях, наконец, вообще чуть ли не о смысле бытия. Все это делалось легко, безответственно, остроумно, и мне ничего другого не оставалось, как с многозначительной миной и, кажется, при весьма посредственной игре, поддерживать полусерьезный уровень наших бесед.
Я ничего не соображал, во мне как будто что-то заклинивало, как в механических часах, притянутых магнитом, я только мог глупо улыбаться и до боли, до слез всматриваться в прекрасные, теперь почти родные черты. Дело даже не в том, что она была красивейшей во всем миллионном городе женщиной, лучше бы это было просто отчаянным преувеличением, но она была чертовски интересной, неуловимой, вечно ускользающей... Нет, не то, с этим покончено раз и навсегда.
Но было и другое. Полегоньку, как бы нехотя, со скрипом, с трением, вослед развитию зимы, все чаще и длинней становились светлые промежутки наших уединений. Если в начале она постоянно оглядывалась по сторонам, будто опасаясь быть обнаруженной кем-то из ближайшего окружения, то теперь, к середине января, ее внимание нет-нет да и переключалось от внешнего мира, и мы несколько раз ухитрялись оставаться наедине даже посреди какого-нибудь музейного или театрального многолюдья. Впрочем, я не обольщался. Ее вечное решительное "пора", ее холодноватая требовательность к качеству предстоящего свидания (она легко могла отказаться от встречи под предлогом - это не интересно) обдавали меня таким отрезвляющим душем, что вмиг пугливо исчезала даже возможность какой-либо удовлетворенности. Я, всегда выступавший инициатором наших встреч, тайно мечтал лишь об одном, о самом светлом, самом счастливом мгновении, когда она наконец доверится мне и спросит:
- Что вы делаете завтра?
Эти придуманные слова, озвученные ее голосом, так глубоко засели в моем сознании, так укоренились в самом ранимом и нежном уголке моего сердца, вытеснив оттуда старое горькое признание, что написанные сейчас напрочь потеряли свою временную привязку.
- Что вы делаете завтра? - она повторила вопрос, а я ничего не слышал.
Многократно усиленные резонансом четыре слова электрическим громом оглушили меня. Я оглох от счастья или счастливо притворился глухим и ждал третьего раза.
- Что вы делаете завтра?
- Я буду мечтать о тебе, - довольно развязанно брякнул я и тут же спохватился, - почему ты спрашиваешь?
- Просто так.
- А я думал, ты хочешь увидеться завтра.
- Завтра не получится, разве что вечером.
- Но почему опять вечером, почему не днем? - Я оптимистически привередничал, воодушевленный долгожданным вопросом. - Я хочу видеть тебя в естественном свете зимнего дня.
- Днем я буду занята.
- Чем ты будешь занята днем? - Ощущая какое-то неприятное смутное подозрение, я сделал ударение на "чем", желая придать ему более одушевленный характер.
- Это неинтересно.
- Ах ты господи, как же не интересно, очень даже интересно, просто-таки до смерти как таинственно.
- Мне предстоит дальнее путешествие за город, нужно проведать человека.
Ну слава Богу, я обрадовался прояснению. Конечно, все просто, долгая дорога вдвоем, рука об руку, плечом к плечу, что может быть лучше? Ведь мы уже не раз путешествовоали по ее важным делам.
- Нет, не стоит, это так утомительно, - вполне искренне, не раздумывая, она отказывалась от предложенных тут же услуг. - Нет, зачем такие жертвы.
Но меня уже трудно было остановить. Она сама, первая спросила о моих планах, она хочет привлечь меня к какому-то необходимому трудному мероприятию, следовательно, что-то на самом деле сдвинулось, сошло наконец с проклятого неподвижного места, и я стал нужен, желаем, необходим.
- Когда мы выступаем?
- Мне нужно быть там после обеда, но право, не стоит утруждаться, и потом, мне придется там задержаться на некоторое время.
- Я подожду, займусь осмотром достопримечательностей.
- Там нет ничего интересного.
- А что там вокруг?
- Плоское безбрежное пространство...
- Гм, - от радости я потерял дар речи.
Она вспомнила то, от чего я уже сам давно отказался. Это ли не признак? У меня даже перехватило дыхание.
- Правда, там унылое, заснеженное поле... и, кажется, лес.
- Ах, все-таки лес, - я беззлобно ерничал, уже точно веря в неизбежность нашей завтрашней встречи. - Я люблю подмосковный лес... - Я уже собрался процитировать что-нибудь подходящее, но не успел.
- Да ведь этот человек, к которому я должна ехать - мой муж.
Невозможно даже приблизительно изобразить странный булькающий звук, исторгнутый мною в тот момент.
- Да, у меня есть муж, - она с любопытством посмотрела на меня, неужели вы думали иначе?
Любовь делает людей глупыми, точнее, такими, какие они есть на самом деле, всплыла давняя романтическая мысль. Через мгновение я уже сам удивлялся своей бурной реакции: конечно, муж, конечно, должен, иначе как же? Кажется, она что-то такое даже говорила, но в абсолютно законченном прошедшем времени, в смысле некоторой тени, наподобие своеобразного остаточного явления, вроде бы и реального, но только как результат, как осложнение после тяжелой, но излечимой болезни. Снова возник, пришел из далекого доисторического прошлого, замаячил в непосредственной близости молодой человек из той неудачной жизни, когда я наотмашь стучал в ее наглухо закрытые двери. Значит, он был, существовал и угрожал моему счастью на самом деле. И вот теперь она удивляется моему запоздалому открытию, а я осматриваю весь долгий, тернистый путь к сегодняшнему состоянию, тоже удивляюсь, но уже не собственной недогадливости, а наоборот, терпению и даже прозорливости. Так ведь и она не торопилась! Не торопилась, не спешила, а теперь поставила в известность, причем не просто ради торжества истины, а явно с какой-то тайной целью.