Даша пошурудила в золе и выкатила из кострища фигуристую, как спутник Марса, картофелину.
- Хочешь есть?
Андрей кивнул головой и поднял с земли аналог небесного тела. Тело было горячим и он стал перебрасывать его из ладони в ладонь и шумно пыхтеть на него морозным паром.
- Да погоди же, пусть остынет, - смеясь, посоветовала Даша, доставая второй спутник.
- Я в детстве астрономией увлекался, - Андрей протянул картошку и так и держал ее, несмотря на боль, - Смотри, картошка похожа на планету.
Еще горячую, новенькую, а мы, как боги, дышим на нее, чтобы на ней пробудилась жизнь.
- Да нет, чтобы съесть, - опять засмеялась Даша.
- Значит Ван Гог рисовал богов, а я-то думаю, почему эти бедные люди кажутся мне такими прекрасными. А мы убили этих людей...
- Не мы, а он.
- Не знаю, ничего не знаю, я сыграл свою роль отменно.
- Перестань, ты единственный, кто сейчас пытается что-то исправить.
- Я, Даша, трус, и от этого все и произошло.
- Это ты про арку?
- Рассказал... - Андрей попытался сковырнуть черную хрустящую корку.
- Но ты ведь на Ленинском... это же подвиг...
- Именно, понимаешь, подвиги люди совершают из трусости. От неумения помочь. - Андрей, сказал это просто, глядя в Дашины глаза. - Если не можешь помочь - сойди с ума. А я даже с ума не сошел, не смог. Не было сил, не знаю, я не мог ни с кем разговаривать, матери два месяца не отвечал на письма, стыдно было. Ведь я у нее один.
- Эх, Умка, Умка... - только и сказала Даша.
В этот момент из-за спины Ломоносова, где была такая же темень, как на картинах Рембрандта, таинственно поскрипывая, появился старик.
Пожалуй, он был единственным человеком в этом городе, кого не огорчало отсутствие снега. В своей спортивной шапочке с буквой "С" в ромбике он напоминал участника специальных гонок для инвалидов.
Андрей удивился, что не заметил его раньше, следовательно, инвалид все время был здесь рядом. Тот быстро подрулил прямо к молодому человеку и внимательно посмотрел в его лицо. Так историк пытается найти в настоящем отблеск минувшего времени. Он смотрел еще несколько мгновений и потом тихо, но уверено прошептал:
- Умка.
Тогда старик подъехал еще ближе, неожиданно крепко схватил Андрееву руку, испачканную в золе, и поцеловал ее. Андрей как-то брезгливо отскочил, но старик пододвинулся опять:
- Прости меня.
- За что? - наконец обрел голос Андрей.
- Он мучил меня, специально, - захрипел старик, - он специально все подстроил, чтобы я каждый день, каждую минутку видел того человека.
- Да кто он? Кто подстроил? Какого человека? - Андрей абсолютно ничего не понимал.
- Простите, я плохо говорю, я давненько не говорил, да если честно признаться, никогда еще и не говорил нормально, поэтому-то я и путаюсь, но чувствую все очень точно, понимаете?
- Нет, - честно признался Андрей.
- Ах, действительно, точно пес, все понимаю, да сказать не могу, вот именно что пес, все дело в этой собаке, скажите, зачем он ее притащил?
Андрей посмотрел на Дашу, пытаясь понять, что стоит за этим нервным потоком. Он только видел, что старик чем-то болеет, но отчего такая путаница, в которой и ему, Умке, находится место.
- Эту собаку, но дело-то, конечно, не в ней, дело, конечно, совсем в другом, в страшном липком потоке, который захватил нас всех, тогда, там, но, ей-Богу, не ведали, не понимали, думали, так проскочим, пили, жрали, но, и то сказать, ведь все ж для вас думали, для нового человека, то есть не то, нет ...
- Старик начал испуганно отмахиваться от чего-то руками, - нет, не нового человека, для кровинушки, для ребеночка, они малые совсем, ничего не знают о будущем, и как же не постараться... ведь оно же твое, родное, а он... - старик прервался махнув кудато в сторону Лужников, - до сих пор там под стеклом, впрочем, конечно дело-то не в нем, а в нас, во мне, да и что он теперь? Да и что он тогда? Ведь были и другие, с Богом, но знаешь, Умка, вы уж простите, что я на ты, мы все-таки, ах, опять не то, не надо бы это "мы" вовсе употреблять, потому что именно из-за этого "мы" все и происходит, но отчего же я не боялся Бога-то, да очень понятно, - теперь старик как-то обрадовался, будто наконец обрел нежные слова, - потому что не было Его, понимаешь, какая подлость, не было Бога, его и нет совсем!
Старик замолчал или остановился, но вовсе не для эффекта, а казалось, именно сейчас до него самого доходит смысл своих слов.
- Если не веришь, что он есть, то нет, ей-богу, нет!
Даша подошла к плачущему старику и обняла его голову:
- Ничего, ничего, Георгий Афанасьевич, все уже прошло, успокойтесь.
Мы теперь на Ленинских Горах, вы же так хотели здесь побывать.
- Нет, нет, Дашенька, ничего не прошло, все только начинается, я не думал, что так скоро, то есть я забыл уже, и вдруг, вы, молодой человек, не обижайтесь на меня, я так рад, что вы мне позволили...
Андрей ничего не понимал.
- Ведь, я не у вас руку поцеловал, у него...
- У кого?
- У вашего отца, - выдохнул старик.
31
Доктор прочел первый абзац и ничего страшного не произошло. Впрочем, именно это его и насторожило. И еще, рассказ был набран предательски крупным шрифтом, и конец его казался далеким. Он оторвался от смертельного рассказа и, подышав на шариковую ручку, записал на листках "Для заметок": "Текст чем-то напоминает популярную статью, когда автор заведомо знает больше, чем читатель, во всяком случае, он так думает, и это его знание предполагается настолько сложным, что его следует упростить, расцветить и как-то донести читателю. Но главное, умный популяризатор знает, что результатом прочтения должно стать не понимание предмета, а такое радостное впечатление, будто предмет стал понятен. Пишет монологически, то есть безо всяких лишних словоблудий и борьбы идей, короткими, уверенными фразами. Держит дистанцию и долбит в одно место. Кроме того, персонифицирован.
Читающий чувствует, что обращаются именно к нему. Здесь применяются так называемые места общего пользования, успешно эксплуатируемые экстрасенсами, астрологами и обычными психоаналитиками. Например, если сказать, что вы "человек не злой, а просто вспыльчивый", или "общительный, но в сущности одинокий", или "у вас так много дел, и только занятость мешает вам иногда прийти на помощь", и читатель сразу поймет, что речь идет лично о нем." Доктор специально писал подробно, не заботясь о стиле, стараясь точно передать свои впечатления. Потом опять начал читать. Теперь его мнение укрепилось.
Стали появляться имена философов, мыслителей, перемежаемые элементарной похабщиной, психологически точно вкрапленной в единственно нужные места. Это было страшно и дико, и еще его охватила твердая уверенность, что где-то он уже это видел, что-то до боли знакомое, но нет, не из литературы, но тоже где-то прочитанное, то есть испытанное при прочтении, и ему стало не по себе.
Он хотел тут же об этом записать на пустых листках. Кстати, наличие этих пустых листов в книге, предназначенной убить читателя, произвели на доктора какое-то особое гнетущее его душу впечатление и, так и не записав очередных мыслей, он решил сначала дочитать до конца и этот абзац, но увлекшись, проскочил красную строку...
Его поразило не то, что писавший обращается именно к нему, а то, что тот использует его собственные мысли, причем некоторые из них были даже еще не продуманы до конца, а здесь уже блистали как новенькие жигули, сошедшие с конвейера. Как ездят жигули - известно, но это было уже и неважно. Доктор увлекся. Так увлекаются горением сухие сосновые щепки, когда их поджигают для развода. Мысль о щепках, и тем более о костре, рядом с дымящимся еще зданием его родной клиники, вполне была объяснима, тем более что как раз именно благодаря пожару он и мог читать. Но странно было другое, отчего это Михаил Антонович свободной рукой будто искал в кармане спичечный коробок. Да вот же он, подумал доктор и чиркнул серной головкой.
Вокруг стало совсем не то. Поликлиника стояла цела целехонькая, и даже лучше, чем до пожара. И щепок никаких не было, правда, спичка еще горела. Он поднес ее к обгорелому и когда-то затушенному бычку.
Хм, усмехнулся доктор, а ведь я бросил курить. Впрочем, он часто бросал курить. Он оглянулся опять, не понимая, почему вокруг свет и тепло. И зелень, свежая, сочная, такая бывает только в мае, с клейкими листочками, с прелыми запахами, с тревогами и надеждами.
- Да точно май, - вскрикнул доктор обнаружив веселый птичий щебет. Или все-таки снова сон? Он стал внимательнее присматриваться, будто искал какую-нибудь мелкую деталь, какую писатели обычно добавляют для наивного читателя, что-то вроде бутылочного осколка, блеснувшего в грязи. Мол, если будет какая бумажка грязная на газоне или, на худой конец, монетка стертая... Ах ты черт, - доктор заметил изогнутое пивное стеклышко прямо рядом со скамейкой. Да нет, разве ж это критерий, ведь кажется именно это стеклышко всегда и лежало здесь в прошлой реальной жизни. Господи, да ведь не заграница, чтоб удивляться мусору. Здесь Россия, и деталей этих пруд пруди на каждом углу - никаких дворников убирать не хватит.
Да, уж доктор успокоился и теперь радовался вновь. Ни костров, ни ветра, ни самокопателей. Господи помилуй, неужели ж осталась жизнь ни с чем не сравненная прекрасная дребедень! Он от удовольствия хлопнул себя по колену. Вокруг полным ходом шла реабилитация. Мужики стучали по столу косточками. Женщины эти косточки перемалывали, и все было как и положено. И его никто не трогает, понимают, хирургу мешать нельзя, пусть посидит, отдохнет. Ведь, это наше дело в домино стучать, а у него работа серьезная - спасти и сохранить.
Да, он любил свою работу, потому что лечить - это дело с результатом. Конечно, не всегда успешно - ведь не Бог, да кое-что умеет. Он поиграл тонкими красивыми пальцами и испытал удовлетворение.
Доктору не сиделось. Ему хотелось с кем-нибудь обязательно поделиться своим знанием. Как раз по аллее шел сухой, как заключение о смерти, мужчина. То был профессор-физик с тяжелым, третьим инфарктом. Уж он-то должен понять меня.
- Здравствуйте, Владимир Михайлович, как самочувствие?
- Отлично доктор, добрый день! Профессор очень приятно улыбнулся.
Вообще, надо сказать, он больше был похож не на профессора, а на студента, только не молодого. Да и было ему лет сорок пять.
- Знаете, профессор, я тут на скамеечке заснул и приснилась мне какая-то философская чепуха, но не просто метафизика, а конкретная довольно неприятная комбинация, впрочем, даже жуткая и страшная.
- Бывает. А что конкретно, извините, если вторгаюсь?
- Да конкретно долго рассказывать... Я в этой связи хотел спросить.
В чем все-таки состоит единство картины мира?
- Физической? - профессионально уточнил профессор.
- Ну, например, да.
- Единство физической картины мира состоит в том, что разные студенты, решая одинаковые задачки, часто получают один и тот же ответ. - Владимир Михайлович улыбнулся.
- А без шуток? - доктор еще не совсем отошел от сна, а чувство юмора по-видимому просыпается в человеке последним.
- Знаете, доктор, без шуток, можно много чего наговорить, и про критерий истины, и про копенгагенскую школу, но, лично для меня, по самому большому счету именно это и является доказательством существования мира. Во всяком случае, меня это очень радует. Радует и в тоже время настораживает.
- Поясните вашу мысль.
- Ну, возьмем, например сердце человека.
- А, это ближе.
Доктор вначале обрадовался, но потом насторожился.
- Сердце человека, с физической точки зрения - это насос, сокращаясь, оно создает перепад давления в полном соответствии с законом Бойля-Мариота... - профессор с сомнением посмотрел на врача, и даже как-то извинительно улыбнулся, будто он грязно выругался.
- Да, да, - понимающе кивнул доктор, - фамилию припоминаю.
- ...под действием которого кровь гонится по сосудам, кстати, и в голову, - продолжил Владимир Михайлович. - Так вы знаете, что замечательно - хотя сердец столько же, сколько людей, и у каждого из этих людей свой взгляд на мир, зачастую весьма далекий от крайнего материализма, несмотря на все это сердца бьются в точном соответствии с законами Бойля-Мариотта. Меня этот факт просто настораживает.
- Настораживает? То есть вас как физика?
- Как человека! - профессор улыбнулся, - Ну и как физика, конечно, впрочем, я не могу вам точно сказать, где эта физическая часть у меня конкретно расположена, знаете ли, все эти границы весьма условны.
- И что...
- Так вот, представьте на минуту, такой странный мир, в котором у каждого человека, внутри свой личный закон Бойля-Мариота.
- Тяжеловато лечить в таком мире.
- Не то слово, но гораздо хуже то, что так и должно было быть, если бы мир действительно был дикой неодушевленной природой.
- Ну, это как-то странно слышать из уст естественника.
- Отнюдь, - уверенно возразил Владимир Михайлович, - А ели бы я вам сказал, что это не мои слова, а слова Альберта Эйнштейна...
- Право не знаю.
- Да не важно, Эйнштейн тоже ошибался, но, правда, не всегда.
- То есть, вы хотите сказать, что закон этих Бойля с Мариоттом потому существует, что кто-то специально его настроил?
- У вас светлая голова, доктор, очень рад за нашу медицину. Только курите вы зря.
Михаил Антонович виновато улыбнулся.
- Да, странно мир устроен, - вдруг профессор переменился, Мы вот говорим о философии, спорим, весело пикируемся, бренчим на гитарах, поругиваемся, а меня все один студент мой мучает, то есть теперь уж бывший мой студент. - Профессор помрачнел,
- Я почему-то все время думаю о нем.
- А что, интересный студент?
- Да, необычайно интересный человек, талантливый, умница, но очень, как бы это сказать вам, без кожи, что ли, казалось бы, чего теперь в тоску впадать, живи, работай, а он, знаете ли, начитался Кастанеды, и стал миром управлять.
- То есть как управлять, - опять насторожился доктор.
- Ну как, не знаю уж точно, не силен я в этом, да ведь я и не знал толком ничего, вот только уж потом... - профессор будто оправдывался.
- Потом ? После чего?
- Он, представьте, с закрытыми глазами поперек Ленинского проспекта пошел...
- И что?
Доктор замер, а профессор прямо поглядел ему в глаза и выдохнул:
- Погиб.
- Но может быть, он был предрасположен? Знаете ли, бывают такие впечатлительные натуры.
- Бывают, и нередко, ведь их было на самом деле двое таких у меня...
- Как? А что, второй тоже?
- Нет, пока нет...
- Я, кажется, знаю, о ком идет речь...
Они не говоря ни слова с пониманием посмотрели друг на друга.
- Что же делать? - доктор задал вечный вопрос.
- А я уже сделал, - профессор хитро улыбнулся, - Конечно, все зависит от него самого, но кое-что я предпринял, нет не спрашивайте, то есть не поверите, если скажу, да вот и скажу, я в книгу написал.
- То есть вы оговорились? - доктор опять насторожился, когда услышал про книгу.
- Нет, именно не книгу, хотя я книгу тоже написал и не одну, а на этот раз написал точно в книгу. Представляете профессора московского университета, воровато пробирающегося в ночи к одной из монументальных чугунных скульптур, вы наверное знаете, у высотного здания, в таком очень социалистическом духе исполнены.
Доктор живо представил чугунных студентов, расставленных вокруг университета с высочайшего благословения Иосифа Виссарионовича.
- Кстати, понимаете, какая хитрая штука, ведь он и нас спасти бы мог...
- Нас-то зачем? - удивился доктор.
Теперь он заметил как по зеленеющему газону спешит сестричка. Девушка в стерильно-белых одеждах еще издалека крикнула ему:
- Доктор, с Михаил Антоновичем, кажется инфаркт, - протянула свиток, почему-то пергаментный, с красной изрезанной линией, - Вот кардиограмма.
Он внимательно посмотрел на зазубрины, черканул вокруг некоторых большой прописное "О" и уверенно скомандовал:
- Готовьте к операции, - и, обратившись к профессору, развел руками.
- Извините, работа.
- Понимаю, - как-то странно улыбнулся Владимир Михайлович, точно как при упоминании Бойля-Мариота.
- Не скажу, что вы меня успокоили, но все равно спасибо.
- Не стоит, - коротко отрезал профессор и пошел дальше по аллее, которая теперь казалось бесконечной.
Доктор посмотрел в московское небо цвета берлинской лазури и подумал, а хорошо бы махнуть с сестричкой на Оку, там он знал отличные места, с золотистыми песчаными отмелями, с рыбалкой, с отдельными домиками санатория "Заречный". В операционной все уже было готово. Больной был накрыт по грудь белой простыней. Зачем они белое-то постелили, подумал доктор и как можно уверенней посмотрел в глаза пациенту. Тот был бледен. Беспокойно следил за всяким движением хирурга.
- Ну что, братец, сердечко пошаливает? - он похлопал Михаила Антоновича по плечу и оптимистически улыбнулся.
Доктор действовал смело и решительно, то есть автоматически, сам же все продолжал обдумывать диалог у скамейки. Наверняка физик пошутил.
- Ну-ка сейчас поглядим, что у нас с законом Бойля-Мариотта.
Он одним движением резанул больного и вскрикнул от боли.
- Черт, что же они без наркоза режут? - Подумал Михаил Антонович. А впрочем, некогда, ситуация критическая. В глазах пошли разноцветные круги, из которых постепенно возникли кадры Бондарчука "Война и Мир", но не батальная сцена, а именно взгляд из телеги смертельно ранеными глазами Андрея Волконского. Доктор не любил Толстого, и ему было обидно смотреть эту картину именно сейчас. Впрочем, небо стало как-то тяжело крениться, и появился кусок Бородинского поля. Оно было видно сквозь тонкие сухие стебли овса, подложенного для мягкости в телегу. Полки наступали, конница обходила флангом, на пригорке в белых обтягивающих толстенные икры панталонах сидел император. Но все это было скорее в его голове, а на самом деле сражение уже покрывалось дымкой, будто его телега была аэропланом. Вскоре в сиреневом тумане покрытый показался город. Отсюда он напоминал Москву.
- Пристегните ремни, - послышался голос с неба. - Через несколько минут наша телега совершит посадку в городе Париже.
- Но как же Париж? - удивился доктор, - Там Эйфелева, а здесь Останкинская! В небе кто-то засмеялся и пояснил:
- Ах, Михаил Антонович, право, как же так, всю жизнь мечтали, а когда мечта замаячила, не признали. Да ведь это и есть, доктор, наш Будущий Париж!
- Но отчего он так пульсирует.
Доктор видел, как вся панорама стала подергиваться, будто их телега попала в турбулентный слой.
- Так ведь Париж этот в вашем сердце, Михаил Антонович.
- Отлично, - быстро вспомнил доктор и уверенно щелкнул ремнем, - Я знал что, так и будет.
32
Куда идти? Без разницы, все и так при нем. Слепые московские окна и их негасимая квадратная чернота. Сейчас Москва ему представлялась геометрической проекцией прошлого на плоскость настоящего, подвешенную в неведомой пустоте перпендикулярно линии времени.
Неоспоримым доказательством этого были названия московских улиц. Его всегда забавляли московские улицы. Где еще, в каком мире или в каких временах могли бы пересечься Ломоносов с Ганди или Ленин с Лобачевским? Уж конечно, не в Нью-Йорке, и даже не в Париже, хотя, хотя, вот, например, во Флоренции есть улица Гагарина, и пересекает ее какая-нибудь виа Гарибальди. Но здесь столпотворение характеров и лиц похлеще. Интересно, понимает ли еще кто-нибудь, сколько красивых мыслей возникает на московских перекрестках?
Куда не пойди, везде есть над чем задуматься. Да он и в самом деле уже не стоял, а шел, и как-то даже слишком быстро. Во всяком случае, пес не плелся, а бежал трусцой за хозяином. Впрочем, что значит быстро? Сколько лет можно пройти за пять минут? Да и зачем считать, если времени нет. Да и не помнит он ничего, забыл, стер, убил, нет, впрочем, если он и забыл, то ноги-то помнят! Вот удивительно, что в сию минуту он посмотрел на себя со стороны, и увидел две бодро шагающие конечности. Где у них располагается память? Слышишь, Умка, ноги сами шлепают, не признавая головного мозга. Пес почему-то заскулил, как-то очень тревожно. Уже далеко позади осталась Манежная площадь, как и все остальное, сильно опустевшая. Даже из ночных работниц было раз два и обчелся. Все-таки не зря всеобщее образование народа происходило.
Старая площадь тоже была позади, а с ней Маросейка, и все-все Бульварное кольцо, как странно, когда все позади, а что же тогда впереди? Что может быть там, ТАМ, впереди, если ВСЕ позади? Пустота.
Он присмотрелся, задумался, остановился, то есть не задумался, а наоборот, перестал думать, впрочем, черт с ним, все слова, от которых только суета и несварение мозгов. Он оглянулся. Вокруг теперь было совсем не то, что раньше. Оно было огромным, нежным, сладким, и одновременно тревожным и даже страшным. Он попытался припомнить нечто подобное, найти какую-то остроумную метафору, как обычно это и делал, стараясь расчленить на более простые и понятные части, но оно не хотело ни на что и ни с кем делиться. Оно желало быть только самим собой, и в то же время поглощало все остальное, включая и пса, и особенно его хозяина. Нет, нет, кажется, и в нем есть прорехи, сейчас мелькнуло что-то и в нем свое... Вадим похлопал по карманам, будто что-то искал. Да нет, стихи не могли быть в карманах. Они могли быть только в голове, в памяти, а там все позади. Оно, кажется, насторожилось и слегка отодвинулось, освободив небольшой проем или, лучше сказать, промежуток, куда сразу устремилась его фантазия.
Наверное, так же в неизлечимых палатах на минуту отступает раковая опухоль, когда кто-нибудь расскажет анекдот. Дурацкая и мерзкая аналогия. Я вовсе не болен, во всяком случае не безнадежно, вот он мой проемчик, вот щель, вот промежуток, подпол, стена , уступ, холодный серый камень, как много в этом звуке для сердца, в сердце пламень едва горел подобно детским ищущим в ночи ребро седьмое цифра семь трамвайным счастьем движется к мостам Санкт-Петербурга кренясь, ломая вертикаль и освещая черный медленный буксир, кричащий о душе, что помнит смену караула у главного поста, где ночь и день передают судьбу, как палочку, атлеты... жизнь, жизнь прошла, остановите, стойте, раз сомкните разъединенные черты, пусть будет все ОНО, без швов и узелков, я с ним хочу лицом к лицу без страха и расчета, как есть стоять в ночи, сомкнись же надо мной, высокая река, я рыба для тебя, ты мне - рука, запястье и плечо, ах, плечико какое и ключица, но плечико прекрасней, ведь оно - ОНО, тоскует по устам, тепла ли в них еще моя граница, моя поверхность, под которой бьется кровь всех раненых в сердца...
Нет, не то, стихи не то, рифма убивает жизнь, хотя в ней так много пустоты... В ком? В чем? Неважно, важно не поддаваться, но как же хочется рабства, приди, приди, заполни все не занятое пустотой, без тебя она не слишком пуста. Так исчезают звезды, когда является солнце, что я несу, подумал Вадим, пусть просто встанет рядом, и я скажу, моя девочка, посмотри вокруг - здесь только мы, я и этот ободранный пес, и эта Москва, все притихло и ждет твоего слова, впрочем, ветер, но ветер принесет что-нибудь, другое, забытое, и желанное, как первый снег.
Проем исчез, сошел на нет, и Вадим слился с серой холодной поверхностью. Он чувствовал себя теперь не властелином мира, ни гуру, а просто архитектурным излишеством на китайской стене советского реализма. Конечно, здесь минутная слабость, уговаривал он себя, но как сладко длится эта прелестная минутка, он так и назвал ее про себя прелестной минуткой, в безлунном мраке московской ночи, в тени теней, в нижнем правом углу черного проема парадной двери. Прыгая с обрыва, не забудь захватить кого-нибудь с собой, - хотелось написать на стене рядышком с мемориальной доской. Послышались шаги. Цок. Цок. Цок.
Темно. Неясная фигура на коне замаячила на спуске, приостановилась, наверное, заметила. Щелкнул затвор, как маленький карабинчик, на дамской сумочке. Двинулась к нему. Характер известный, с пути не свернет.
- Ты? - донеслось до него.
Почему, злился на себя Вадим, именно в ее присутствии становлюсь безвольным мальчишкой? С этим надо кончать.
- Я, моя ласточка. - Бодренько, сказал он и самому стало противно.
В чем ему теперь сомневаться, когда все свершилось, и он сам руководит всем. Катерина рассмеялась.
- Я ждал тебя, а ты все не приходила, отчего? Неужели тебе еще нужны какие-то доказательства моей любви? Посмотри, - он показал на серый бордюр, - Видишь здесь нарисована ласточка и стоит моя подпись.
На шершавой поверхности виднелся только перевернутый птичий хвост, напоминавший логотип московского метрополитена. Рядом стояли инициалы В.Н.
- Ты все исполнил, чего же еще не достает?
Вадим усмехнулся. Наверное, даже приторно, и от этого стал ерничать и лебезить.
- Поговори со мной.
- Как, и все? Неужто одним разговором удовлетворишься?
- Им, им одним, моя девочка, несравненная, на что же еще мне, негодяю, рассчитывать? Ведь я тогда от самой дачи шел, видел, как ты падала в грязь, поднималась, хваталась испачканными руками за свои прекрасные волосы, вот, кстати, и заколочка твоя, смотри, - он разжал ладонь, - видишь, запотела, а вообще, как новая. Блеснул платиновый полумесяц в брильянтовых искорках.
- Хочешь есть?
Андрей кивнул головой и поднял с земли аналог небесного тела. Тело было горячим и он стал перебрасывать его из ладони в ладонь и шумно пыхтеть на него морозным паром.
- Да погоди же, пусть остынет, - смеясь, посоветовала Даша, доставая второй спутник.
- Я в детстве астрономией увлекался, - Андрей протянул картошку и так и держал ее, несмотря на боль, - Смотри, картошка похожа на планету.
Еще горячую, новенькую, а мы, как боги, дышим на нее, чтобы на ней пробудилась жизнь.
- Да нет, чтобы съесть, - опять засмеялась Даша.
- Значит Ван Гог рисовал богов, а я-то думаю, почему эти бедные люди кажутся мне такими прекрасными. А мы убили этих людей...
- Не мы, а он.
- Не знаю, ничего не знаю, я сыграл свою роль отменно.
- Перестань, ты единственный, кто сейчас пытается что-то исправить.
- Я, Даша, трус, и от этого все и произошло.
- Это ты про арку?
- Рассказал... - Андрей попытался сковырнуть черную хрустящую корку.
- Но ты ведь на Ленинском... это же подвиг...
- Именно, понимаешь, подвиги люди совершают из трусости. От неумения помочь. - Андрей, сказал это просто, глядя в Дашины глаза. - Если не можешь помочь - сойди с ума. А я даже с ума не сошел, не смог. Не было сил, не знаю, я не мог ни с кем разговаривать, матери два месяца не отвечал на письма, стыдно было. Ведь я у нее один.
- Эх, Умка, Умка... - только и сказала Даша.
В этот момент из-за спины Ломоносова, где была такая же темень, как на картинах Рембрандта, таинственно поскрипывая, появился старик.
Пожалуй, он был единственным человеком в этом городе, кого не огорчало отсутствие снега. В своей спортивной шапочке с буквой "С" в ромбике он напоминал участника специальных гонок для инвалидов.
Андрей удивился, что не заметил его раньше, следовательно, инвалид все время был здесь рядом. Тот быстро подрулил прямо к молодому человеку и внимательно посмотрел в его лицо. Так историк пытается найти в настоящем отблеск минувшего времени. Он смотрел еще несколько мгновений и потом тихо, но уверено прошептал:
- Умка.
Тогда старик подъехал еще ближе, неожиданно крепко схватил Андрееву руку, испачканную в золе, и поцеловал ее. Андрей как-то брезгливо отскочил, но старик пододвинулся опять:
- Прости меня.
- За что? - наконец обрел голос Андрей.
- Он мучил меня, специально, - захрипел старик, - он специально все подстроил, чтобы я каждый день, каждую минутку видел того человека.
- Да кто он? Кто подстроил? Какого человека? - Андрей абсолютно ничего не понимал.
- Простите, я плохо говорю, я давненько не говорил, да если честно признаться, никогда еще и не говорил нормально, поэтому-то я и путаюсь, но чувствую все очень точно, понимаете?
- Нет, - честно признался Андрей.
- Ах, действительно, точно пес, все понимаю, да сказать не могу, вот именно что пес, все дело в этой собаке, скажите, зачем он ее притащил?
Андрей посмотрел на Дашу, пытаясь понять, что стоит за этим нервным потоком. Он только видел, что старик чем-то болеет, но отчего такая путаница, в которой и ему, Умке, находится место.
- Эту собаку, но дело-то, конечно, не в ней, дело, конечно, совсем в другом, в страшном липком потоке, который захватил нас всех, тогда, там, но, ей-Богу, не ведали, не понимали, думали, так проскочим, пили, жрали, но, и то сказать, ведь все ж для вас думали, для нового человека, то есть не то, нет ...
- Старик начал испуганно отмахиваться от чего-то руками, - нет, не нового человека, для кровинушки, для ребеночка, они малые совсем, ничего не знают о будущем, и как же не постараться... ведь оно же твое, родное, а он... - старик прервался махнув кудато в сторону Лужников, - до сих пор там под стеклом, впрочем, конечно дело-то не в нем, а в нас, во мне, да и что он теперь? Да и что он тогда? Ведь были и другие, с Богом, но знаешь, Умка, вы уж простите, что я на ты, мы все-таки, ах, опять не то, не надо бы это "мы" вовсе употреблять, потому что именно из-за этого "мы" все и происходит, но отчего же я не боялся Бога-то, да очень понятно, - теперь старик как-то обрадовался, будто наконец обрел нежные слова, - потому что не было Его, понимаешь, какая подлость, не было Бога, его и нет совсем!
Старик замолчал или остановился, но вовсе не для эффекта, а казалось, именно сейчас до него самого доходит смысл своих слов.
- Если не веришь, что он есть, то нет, ей-богу, нет!
Даша подошла к плачущему старику и обняла его голову:
- Ничего, ничего, Георгий Афанасьевич, все уже прошло, успокойтесь.
Мы теперь на Ленинских Горах, вы же так хотели здесь побывать.
- Нет, нет, Дашенька, ничего не прошло, все только начинается, я не думал, что так скоро, то есть я забыл уже, и вдруг, вы, молодой человек, не обижайтесь на меня, я так рад, что вы мне позволили...
Андрей ничего не понимал.
- Ведь, я не у вас руку поцеловал, у него...
- У кого?
- У вашего отца, - выдохнул старик.
31
Доктор прочел первый абзац и ничего страшного не произошло. Впрочем, именно это его и насторожило. И еще, рассказ был набран предательски крупным шрифтом, и конец его казался далеким. Он оторвался от смертельного рассказа и, подышав на шариковую ручку, записал на листках "Для заметок": "Текст чем-то напоминает популярную статью, когда автор заведомо знает больше, чем читатель, во всяком случае, он так думает, и это его знание предполагается настолько сложным, что его следует упростить, расцветить и как-то донести читателю. Но главное, умный популяризатор знает, что результатом прочтения должно стать не понимание предмета, а такое радостное впечатление, будто предмет стал понятен. Пишет монологически, то есть безо всяких лишних словоблудий и борьбы идей, короткими, уверенными фразами. Держит дистанцию и долбит в одно место. Кроме того, персонифицирован.
Читающий чувствует, что обращаются именно к нему. Здесь применяются так называемые места общего пользования, успешно эксплуатируемые экстрасенсами, астрологами и обычными психоаналитиками. Например, если сказать, что вы "человек не злой, а просто вспыльчивый", или "общительный, но в сущности одинокий", или "у вас так много дел, и только занятость мешает вам иногда прийти на помощь", и читатель сразу поймет, что речь идет лично о нем." Доктор специально писал подробно, не заботясь о стиле, стараясь точно передать свои впечатления. Потом опять начал читать. Теперь его мнение укрепилось.
Стали появляться имена философов, мыслителей, перемежаемые элементарной похабщиной, психологически точно вкрапленной в единственно нужные места. Это было страшно и дико, и еще его охватила твердая уверенность, что где-то он уже это видел, что-то до боли знакомое, но нет, не из литературы, но тоже где-то прочитанное, то есть испытанное при прочтении, и ему стало не по себе.
Он хотел тут же об этом записать на пустых листках. Кстати, наличие этих пустых листов в книге, предназначенной убить читателя, произвели на доктора какое-то особое гнетущее его душу впечатление и, так и не записав очередных мыслей, он решил сначала дочитать до конца и этот абзац, но увлекшись, проскочил красную строку...
Его поразило не то, что писавший обращается именно к нему, а то, что тот использует его собственные мысли, причем некоторые из них были даже еще не продуманы до конца, а здесь уже блистали как новенькие жигули, сошедшие с конвейера. Как ездят жигули - известно, но это было уже и неважно. Доктор увлекся. Так увлекаются горением сухие сосновые щепки, когда их поджигают для развода. Мысль о щепках, и тем более о костре, рядом с дымящимся еще зданием его родной клиники, вполне была объяснима, тем более что как раз именно благодаря пожару он и мог читать. Но странно было другое, отчего это Михаил Антонович свободной рукой будто искал в кармане спичечный коробок. Да вот же он, подумал доктор и чиркнул серной головкой.
Вокруг стало совсем не то. Поликлиника стояла цела целехонькая, и даже лучше, чем до пожара. И щепок никаких не было, правда, спичка еще горела. Он поднес ее к обгорелому и когда-то затушенному бычку.
Хм, усмехнулся доктор, а ведь я бросил курить. Впрочем, он часто бросал курить. Он оглянулся опять, не понимая, почему вокруг свет и тепло. И зелень, свежая, сочная, такая бывает только в мае, с клейкими листочками, с прелыми запахами, с тревогами и надеждами.
- Да точно май, - вскрикнул доктор обнаружив веселый птичий щебет. Или все-таки снова сон? Он стал внимательнее присматриваться, будто искал какую-нибудь мелкую деталь, какую писатели обычно добавляют для наивного читателя, что-то вроде бутылочного осколка, блеснувшего в грязи. Мол, если будет какая бумажка грязная на газоне или, на худой конец, монетка стертая... Ах ты черт, - доктор заметил изогнутое пивное стеклышко прямо рядом со скамейкой. Да нет, разве ж это критерий, ведь кажется именно это стеклышко всегда и лежало здесь в прошлой реальной жизни. Господи, да ведь не заграница, чтоб удивляться мусору. Здесь Россия, и деталей этих пруд пруди на каждом углу - никаких дворников убирать не хватит.
Да, уж доктор успокоился и теперь радовался вновь. Ни костров, ни ветра, ни самокопателей. Господи помилуй, неужели ж осталась жизнь ни с чем не сравненная прекрасная дребедень! Он от удовольствия хлопнул себя по колену. Вокруг полным ходом шла реабилитация. Мужики стучали по столу косточками. Женщины эти косточки перемалывали, и все было как и положено. И его никто не трогает, понимают, хирургу мешать нельзя, пусть посидит, отдохнет. Ведь, это наше дело в домино стучать, а у него работа серьезная - спасти и сохранить.
Да, он любил свою работу, потому что лечить - это дело с результатом. Конечно, не всегда успешно - ведь не Бог, да кое-что умеет. Он поиграл тонкими красивыми пальцами и испытал удовлетворение.
Доктору не сиделось. Ему хотелось с кем-нибудь обязательно поделиться своим знанием. Как раз по аллее шел сухой, как заключение о смерти, мужчина. То был профессор-физик с тяжелым, третьим инфарктом. Уж он-то должен понять меня.
- Здравствуйте, Владимир Михайлович, как самочувствие?
- Отлично доктор, добрый день! Профессор очень приятно улыбнулся.
Вообще, надо сказать, он больше был похож не на профессора, а на студента, только не молодого. Да и было ему лет сорок пять.
- Знаете, профессор, я тут на скамеечке заснул и приснилась мне какая-то философская чепуха, но не просто метафизика, а конкретная довольно неприятная комбинация, впрочем, даже жуткая и страшная.
- Бывает. А что конкретно, извините, если вторгаюсь?
- Да конкретно долго рассказывать... Я в этой связи хотел спросить.
В чем все-таки состоит единство картины мира?
- Физической? - профессионально уточнил профессор.
- Ну, например, да.
- Единство физической картины мира состоит в том, что разные студенты, решая одинаковые задачки, часто получают один и тот же ответ. - Владимир Михайлович улыбнулся.
- А без шуток? - доктор еще не совсем отошел от сна, а чувство юмора по-видимому просыпается в человеке последним.
- Знаете, доктор, без шуток, можно много чего наговорить, и про критерий истины, и про копенгагенскую школу, но, лично для меня, по самому большому счету именно это и является доказательством существования мира. Во всяком случае, меня это очень радует. Радует и в тоже время настораживает.
- Поясните вашу мысль.
- Ну, возьмем, например сердце человека.
- А, это ближе.
Доктор вначале обрадовался, но потом насторожился.
- Сердце человека, с физической точки зрения - это насос, сокращаясь, оно создает перепад давления в полном соответствии с законом Бойля-Мариота... - профессор с сомнением посмотрел на врача, и даже как-то извинительно улыбнулся, будто он грязно выругался.
- Да, да, - понимающе кивнул доктор, - фамилию припоминаю.
- ...под действием которого кровь гонится по сосудам, кстати, и в голову, - продолжил Владимир Михайлович. - Так вы знаете, что замечательно - хотя сердец столько же, сколько людей, и у каждого из этих людей свой взгляд на мир, зачастую весьма далекий от крайнего материализма, несмотря на все это сердца бьются в точном соответствии с законами Бойля-Мариотта. Меня этот факт просто настораживает.
- Настораживает? То есть вас как физика?
- Как человека! - профессор улыбнулся, - Ну и как физика, конечно, впрочем, я не могу вам точно сказать, где эта физическая часть у меня конкретно расположена, знаете ли, все эти границы весьма условны.
- И что...
- Так вот, представьте на минуту, такой странный мир, в котором у каждого человека, внутри свой личный закон Бойля-Мариота.
- Тяжеловато лечить в таком мире.
- Не то слово, но гораздо хуже то, что так и должно было быть, если бы мир действительно был дикой неодушевленной природой.
- Ну, это как-то странно слышать из уст естественника.
- Отнюдь, - уверенно возразил Владимир Михайлович, - А ели бы я вам сказал, что это не мои слова, а слова Альберта Эйнштейна...
- Право не знаю.
- Да не важно, Эйнштейн тоже ошибался, но, правда, не всегда.
- То есть, вы хотите сказать, что закон этих Бойля с Мариоттом потому существует, что кто-то специально его настроил?
- У вас светлая голова, доктор, очень рад за нашу медицину. Только курите вы зря.
Михаил Антонович виновато улыбнулся.
- Да, странно мир устроен, - вдруг профессор переменился, Мы вот говорим о философии, спорим, весело пикируемся, бренчим на гитарах, поругиваемся, а меня все один студент мой мучает, то есть теперь уж бывший мой студент. - Профессор помрачнел,
- Я почему-то все время думаю о нем.
- А что, интересный студент?
- Да, необычайно интересный человек, талантливый, умница, но очень, как бы это сказать вам, без кожи, что ли, казалось бы, чего теперь в тоску впадать, живи, работай, а он, знаете ли, начитался Кастанеды, и стал миром управлять.
- То есть как управлять, - опять насторожился доктор.
- Ну как, не знаю уж точно, не силен я в этом, да ведь я и не знал толком ничего, вот только уж потом... - профессор будто оправдывался.
- Потом ? После чего?
- Он, представьте, с закрытыми глазами поперек Ленинского проспекта пошел...
- И что?
Доктор замер, а профессор прямо поглядел ему в глаза и выдохнул:
- Погиб.
- Но может быть, он был предрасположен? Знаете ли, бывают такие впечатлительные натуры.
- Бывают, и нередко, ведь их было на самом деле двое таких у меня...
- Как? А что, второй тоже?
- Нет, пока нет...
- Я, кажется, знаю, о ком идет речь...
Они не говоря ни слова с пониманием посмотрели друг на друга.
- Что же делать? - доктор задал вечный вопрос.
- А я уже сделал, - профессор хитро улыбнулся, - Конечно, все зависит от него самого, но кое-что я предпринял, нет не спрашивайте, то есть не поверите, если скажу, да вот и скажу, я в книгу написал.
- То есть вы оговорились? - доктор опять насторожился, когда услышал про книгу.
- Нет, именно не книгу, хотя я книгу тоже написал и не одну, а на этот раз написал точно в книгу. Представляете профессора московского университета, воровато пробирающегося в ночи к одной из монументальных чугунных скульптур, вы наверное знаете, у высотного здания, в таком очень социалистическом духе исполнены.
Доктор живо представил чугунных студентов, расставленных вокруг университета с высочайшего благословения Иосифа Виссарионовича.
- Кстати, понимаете, какая хитрая штука, ведь он и нас спасти бы мог...
- Нас-то зачем? - удивился доктор.
Теперь он заметил как по зеленеющему газону спешит сестричка. Девушка в стерильно-белых одеждах еще издалека крикнула ему:
- Доктор, с Михаил Антоновичем, кажется инфаркт, - протянула свиток, почему-то пергаментный, с красной изрезанной линией, - Вот кардиограмма.
Он внимательно посмотрел на зазубрины, черканул вокруг некоторых большой прописное "О" и уверенно скомандовал:
- Готовьте к операции, - и, обратившись к профессору, развел руками.
- Извините, работа.
- Понимаю, - как-то странно улыбнулся Владимир Михайлович, точно как при упоминании Бойля-Мариота.
- Не скажу, что вы меня успокоили, но все равно спасибо.
- Не стоит, - коротко отрезал профессор и пошел дальше по аллее, которая теперь казалось бесконечной.
Доктор посмотрел в московское небо цвета берлинской лазури и подумал, а хорошо бы махнуть с сестричкой на Оку, там он знал отличные места, с золотистыми песчаными отмелями, с рыбалкой, с отдельными домиками санатория "Заречный". В операционной все уже было готово. Больной был накрыт по грудь белой простыней. Зачем они белое-то постелили, подумал доктор и как можно уверенней посмотрел в глаза пациенту. Тот был бледен. Беспокойно следил за всяким движением хирурга.
- Ну что, братец, сердечко пошаливает? - он похлопал Михаила Антоновича по плечу и оптимистически улыбнулся.
Доктор действовал смело и решительно, то есть автоматически, сам же все продолжал обдумывать диалог у скамейки. Наверняка физик пошутил.
- Ну-ка сейчас поглядим, что у нас с законом Бойля-Мариотта.
Он одним движением резанул больного и вскрикнул от боли.
- Черт, что же они без наркоза режут? - Подумал Михаил Антонович. А впрочем, некогда, ситуация критическая. В глазах пошли разноцветные круги, из которых постепенно возникли кадры Бондарчука "Война и Мир", но не батальная сцена, а именно взгляд из телеги смертельно ранеными глазами Андрея Волконского. Доктор не любил Толстого, и ему было обидно смотреть эту картину именно сейчас. Впрочем, небо стало как-то тяжело крениться, и появился кусок Бородинского поля. Оно было видно сквозь тонкие сухие стебли овса, подложенного для мягкости в телегу. Полки наступали, конница обходила флангом, на пригорке в белых обтягивающих толстенные икры панталонах сидел император. Но все это было скорее в его голове, а на самом деле сражение уже покрывалось дымкой, будто его телега была аэропланом. Вскоре в сиреневом тумане покрытый показался город. Отсюда он напоминал Москву.
- Пристегните ремни, - послышался голос с неба. - Через несколько минут наша телега совершит посадку в городе Париже.
- Но как же Париж? - удивился доктор, - Там Эйфелева, а здесь Останкинская! В небе кто-то засмеялся и пояснил:
- Ах, Михаил Антонович, право, как же так, всю жизнь мечтали, а когда мечта замаячила, не признали. Да ведь это и есть, доктор, наш Будущий Париж!
- Но отчего он так пульсирует.
Доктор видел, как вся панорама стала подергиваться, будто их телега попала в турбулентный слой.
- Так ведь Париж этот в вашем сердце, Михаил Антонович.
- Отлично, - быстро вспомнил доктор и уверенно щелкнул ремнем, - Я знал что, так и будет.
32
Куда идти? Без разницы, все и так при нем. Слепые московские окна и их негасимая квадратная чернота. Сейчас Москва ему представлялась геометрической проекцией прошлого на плоскость настоящего, подвешенную в неведомой пустоте перпендикулярно линии времени.
Неоспоримым доказательством этого были названия московских улиц. Его всегда забавляли московские улицы. Где еще, в каком мире или в каких временах могли бы пересечься Ломоносов с Ганди или Ленин с Лобачевским? Уж конечно, не в Нью-Йорке, и даже не в Париже, хотя, хотя, вот, например, во Флоренции есть улица Гагарина, и пересекает ее какая-нибудь виа Гарибальди. Но здесь столпотворение характеров и лиц похлеще. Интересно, понимает ли еще кто-нибудь, сколько красивых мыслей возникает на московских перекрестках?
Куда не пойди, везде есть над чем задуматься. Да он и в самом деле уже не стоял, а шел, и как-то даже слишком быстро. Во всяком случае, пес не плелся, а бежал трусцой за хозяином. Впрочем, что значит быстро? Сколько лет можно пройти за пять минут? Да и зачем считать, если времени нет. Да и не помнит он ничего, забыл, стер, убил, нет, впрочем, если он и забыл, то ноги-то помнят! Вот удивительно, что в сию минуту он посмотрел на себя со стороны, и увидел две бодро шагающие конечности. Где у них располагается память? Слышишь, Умка, ноги сами шлепают, не признавая головного мозга. Пес почему-то заскулил, как-то очень тревожно. Уже далеко позади осталась Манежная площадь, как и все остальное, сильно опустевшая. Даже из ночных работниц было раз два и обчелся. Все-таки не зря всеобщее образование народа происходило.
Старая площадь тоже была позади, а с ней Маросейка, и все-все Бульварное кольцо, как странно, когда все позади, а что же тогда впереди? Что может быть там, ТАМ, впереди, если ВСЕ позади? Пустота.
Он присмотрелся, задумался, остановился, то есть не задумался, а наоборот, перестал думать, впрочем, черт с ним, все слова, от которых только суета и несварение мозгов. Он оглянулся. Вокруг теперь было совсем не то, что раньше. Оно было огромным, нежным, сладким, и одновременно тревожным и даже страшным. Он попытался припомнить нечто подобное, найти какую-то остроумную метафору, как обычно это и делал, стараясь расчленить на более простые и понятные части, но оно не хотело ни на что и ни с кем делиться. Оно желало быть только самим собой, и в то же время поглощало все остальное, включая и пса, и особенно его хозяина. Нет, нет, кажется, и в нем есть прорехи, сейчас мелькнуло что-то и в нем свое... Вадим похлопал по карманам, будто что-то искал. Да нет, стихи не могли быть в карманах. Они могли быть только в голове, в памяти, а там все позади. Оно, кажется, насторожилось и слегка отодвинулось, освободив небольшой проем или, лучше сказать, промежуток, куда сразу устремилась его фантазия.
Наверное, так же в неизлечимых палатах на минуту отступает раковая опухоль, когда кто-нибудь расскажет анекдот. Дурацкая и мерзкая аналогия. Я вовсе не болен, во всяком случае не безнадежно, вот он мой проемчик, вот щель, вот промежуток, подпол, стена , уступ, холодный серый камень, как много в этом звуке для сердца, в сердце пламень едва горел подобно детским ищущим в ночи ребро седьмое цифра семь трамвайным счастьем движется к мостам Санкт-Петербурга кренясь, ломая вертикаль и освещая черный медленный буксир, кричащий о душе, что помнит смену караула у главного поста, где ночь и день передают судьбу, как палочку, атлеты... жизнь, жизнь прошла, остановите, стойте, раз сомкните разъединенные черты, пусть будет все ОНО, без швов и узелков, я с ним хочу лицом к лицу без страха и расчета, как есть стоять в ночи, сомкнись же надо мной, высокая река, я рыба для тебя, ты мне - рука, запястье и плечо, ах, плечико какое и ключица, но плечико прекрасней, ведь оно - ОНО, тоскует по устам, тепла ли в них еще моя граница, моя поверхность, под которой бьется кровь всех раненых в сердца...
Нет, не то, стихи не то, рифма убивает жизнь, хотя в ней так много пустоты... В ком? В чем? Неважно, важно не поддаваться, но как же хочется рабства, приди, приди, заполни все не занятое пустотой, без тебя она не слишком пуста. Так исчезают звезды, когда является солнце, что я несу, подумал Вадим, пусть просто встанет рядом, и я скажу, моя девочка, посмотри вокруг - здесь только мы, я и этот ободранный пес, и эта Москва, все притихло и ждет твоего слова, впрочем, ветер, но ветер принесет что-нибудь, другое, забытое, и желанное, как первый снег.
Проем исчез, сошел на нет, и Вадим слился с серой холодной поверхностью. Он чувствовал себя теперь не властелином мира, ни гуру, а просто архитектурным излишеством на китайской стене советского реализма. Конечно, здесь минутная слабость, уговаривал он себя, но как сладко длится эта прелестная минутка, он так и назвал ее про себя прелестной минуткой, в безлунном мраке московской ночи, в тени теней, в нижнем правом углу черного проема парадной двери. Прыгая с обрыва, не забудь захватить кого-нибудь с собой, - хотелось написать на стене рядышком с мемориальной доской. Послышались шаги. Цок. Цок. Цок.
Темно. Неясная фигура на коне замаячила на спуске, приостановилась, наверное, заметила. Щелкнул затвор, как маленький карабинчик, на дамской сумочке. Двинулась к нему. Характер известный, с пути не свернет.
- Ты? - донеслось до него.
Почему, злился на себя Вадим, именно в ее присутствии становлюсь безвольным мальчишкой? С этим надо кончать.
- Я, моя ласточка. - Бодренько, сказал он и самому стало противно.
В чем ему теперь сомневаться, когда все свершилось, и он сам руководит всем. Катерина рассмеялась.
- Я ждал тебя, а ты все не приходила, отчего? Неужели тебе еще нужны какие-то доказательства моей любви? Посмотри, - он показал на серый бордюр, - Видишь здесь нарисована ласточка и стоит моя подпись.
На шершавой поверхности виднелся только перевернутый птичий хвост, напоминавший логотип московского метрополитена. Рядом стояли инициалы В.Н.
- Ты все исполнил, чего же еще не достает?
Вадим усмехнулся. Наверное, даже приторно, и от этого стал ерничать и лебезить.
- Поговори со мной.
- Как, и все? Неужто одним разговором удовлетворишься?
- Им, им одним, моя девочка, несравненная, на что же еще мне, негодяю, рассчитывать? Ведь я тогда от самой дачи шел, видел, как ты падала в грязь, поднималась, хваталась испачканными руками за свои прекрасные волосы, вот, кстати, и заколочка твоя, смотри, - он разжал ладонь, - видишь, запотела, а вообще, как новая. Блеснул платиновый полумесяц в брильянтовых искорках.