"Чтобы уничтожить опасность иностранной капиталистической интервенции, нужно уничтожить капиталистическое окружение". На этой фразе можно было бы и остановиться, но этот автор, как всегда, разжевывает до последней крошки: "Конечно, советский народ и его Красная Армия при правильной политике Советской власти сумеют дать надлежащий отпор новой иностранной капиталистической интервенции так же, как они дали отпор первой капиталистической интервенции в 1918- 1920 годах. Но это еще не значит, что этим будет уничтожена опасность новых капиталистических интервенций. Поражение первой интервенции не уничтожило опасность новой интервенции, так как источник опасности интервенции - капиталистическое окружение - продолжает существовать. Не уничтожит опасности интервенции и поражение новой интервенции, если капиталистическое окружение будет все еще существовать" {2}.
   То есть ни о каком мирном сосуществовании с остальными государствами не может быть и речи до тех пор, пока они не будут переделаны по нашему образу и подобию. Это в общем-то ни для кого не было секретом. Например, в 1937 году во ВГИКе на совещании кинематографистов, посвященном фильму С. Эйзенштейна "Бежин луг", Д. С. Марьян говорил: "После мировой гражданской войны, после того, как кончится пролетарская революция во всем мире, после того, как власть придет к нам (очевидно, во всем мире.-П. X.), после установления бесклассового общества, когда начнется последний, окончательный бой человека с природой и человек будет одерживать победу за победой - мы будем воспевать только одно человека" {3}. Таковы были самые обычные, широко распространенные представления. Они внушались и пропагандировались официально. Прогрессивная мысль о мировом господстве не являлась изобретением лично Сталина. Не только в 30-е, но и на всем протяжении 20-х годов вся партия была уверена, что текущий мирный период - лишь передышка, за которой последует всемирное сражение за уничтожение капитализма. Тут не было ни разногласий, ни дискуссий с оппозициями и уклонами. Разберем для примера очень важную и интересную статью одного из главных политических соперников Сталина - Г. Зиновьева, опубликованную журналом "Большевик" в 1929 году {4}. Автор к тому же моменту уже потерял всякую власть в партии и государстве, но его статус старого партийца и теоретика пока не оспаривался, и статья носила программный характер. По привычке делать выводы не из жизни, а из цитат "классиков" Зиновьев начинает со слов Ленина, оказавшихся последним, предсмертным указанием Владимира Ильича по вопросам внешней политики: "Обеспечить наше существование до следующего военного столкновения между контрреволюционным империалистическим Западом и революционным и националистическим Востоком, между цивилизованнейшими государствами мира и государствами по-восточному отсталыми, которые, однако, составляют большинство" {5}. В 20-е годы эта цитата приводилась весьма часто, и лишь со временем, когда вся сила ленинского предвидения стала очевидной, про нее постарались забыть. Но и в словах Ленина нет хотя бы оттенка, который бы позволил заподозрить намерение предотвратить войну. Речь идет лишь о выжидании этой войны и, очевидно, о подготовке к ней. И Зиновьев в 1929 году понимает международную обстановку все так же; время, проведенное у власти, не продиктовало ему новых идей и оценок: "Мы обязаны готовиться к худшему для нас варианту. Ленин считал, что на очереди второй тур войн именно против нас, против Советской власти... Нам надо каждую минуту "передышки" использовать для лучшей подготовки нашего социалистического отечества на случай войны" {6}
   В контексте этих установок так называемая "борьба за мир" оборачивается чистейшей воды пропагандой - она не может определить политический курс, ибо война неизбежна и, более того, нужна для уничтожения капиталистического окружения, каковое уничтожение - не больше, не меньше как наша "основная функция", основная цель на данном историческом этапе. "Борьба за мир" призвана лишь внушать массам мысль о нашем миролюбии. В точности так и представляет ее себе Зиновьев. "Наша политика есть политика мира... Мы должны вести себя так, чтобы эту истину поняли рабочие, крестьяне, все трудящиеся не только СССР, но и всего мира; так, чтобы в этом не могло быть сомнения ни у одного честного труженика; так, чтобы это было аксиомой, непреложной истиной для всего международного пролетариата"{7} Автору не приходит в голову, что мы должны вести себя так, чтобы войны не было; или там - "сделать все от нас зависящее", чтобы ее не было... Нет, мы только дадим понять народам, что мы за мир, а на самом деле в глубине души мы реалисты, знаем, что предстоит решающая схватка на уничтожение и готовимся к ней.
   Такое видение мира было стереотипным для всей партии. Не будем далеко ходить: в том же номере "Большевика", что и статья Зиновьева, были опубликованы следующие рассуждения И. Мингулина: "Банковско-монополистическая плутократия... все усиленней развивает и развязывает все чудовищные фурии всемирной (курсив мой.- П. X.) и небывалой бойни. Никакие пацифистские разговоры и планы не способны затушевать этот основной факт. Бешеная подготовка этой бойни стала уже ясной и конкретно и практически решенной задачей для ее основных империалистических партнеров, а безответственность и мишурный характер пацифистской болтовни настолько очевидной и всеми этими партнерами молчаливо принятой формой прикрытия военно-политической подготовки и ее орудием, что мы в последнее время являемся свидетелями лихорадочной конкуренции и в изобретении всяческих "самых лучших" пацифистских планов" {8}. Эмоциональный, исполненный ненависти стиль, возложение всей (до последнего грамма) ответственности за будущие трагедии исключительно на других, недопущение даже мысли о возможной собственной вине или неправоте - все это, однако, лишь подтверждает факт: человеку с таким мышлением никакие пацифистские (то есть мирные) планы и замыслы вообще не нужны. Он их отбрасывает заведомо с порога.
   Советские военные деятели также сделали много ответственных и совершенно недвусмысленных заявлений в этом духе. Еще в 1925 году М. В. Фрунзе говорил о Советском Союзе: "Мы имеем перед собой государство, которое находится в глубочайшем, совершенно непримиримом противоречии с остальным окружающим нас капиталистическим миром... В будущих военных столкновениях нам придется иметь против себя объединенную силу всего империалистического лагеря... На нас, на военных работниках, лежит задача подготовки именно к такому военному столкновению... Ограниченных целей войны уже ставиться не будет. Дело будет идти не о том, чтобы оттянуть у противника ту или другую территорию, тот или другой кусок земли... Война будет идти не на живот, а на смерть столкнувшихся между собой сторон"{9}.
   А вот слова Буденного: "Будущие неизбежные войны явятся последними схватками труда с издыхающим в судорогах капиталом" {10}. Нет расхождений с таким мнением и у Ворошилова. Он говорит: "Сосуществование двух миров, двух друг другу противоположных политико-экономических систем до бесконечности продолжаться не может, и угроза войны будет постоянно висеть над нами"{11}
   Единодушная вера в неизбежность тотальной мировой войны между "нами" и "остальными", совпадение в оценках целей и характера будущего кровопролития, почти не скрываемое презрение ко всему, что кажется "пацифизмом",- настроение по-своему естественное. Такой образ войны был одной из несущих конструкций официальной идеологии еще в гражданскую.
   Сталин мыслил в том же русле, что подтверждают его слова, сказанные 1 октября 1938 года на закрытом обсуждении "Краткого курса" о большевиках: "Они вовсе не против наступления, не против всякой войны. Все государства маскируются: с волками живешь, по-волчьи приходится выть. Глупо было бы все свое нутро выворачивать и на стол выложить. Сказали бы, что дураки" {12}. Как мы убедимся ниже, "по-волчьи выть" означало для него по-волчьи планировать. Пока же можем констатировать, что наш неистовый газетный пацифизм 30-х годов, к несчастью, нельзя принимать всерьез, ибо его не принимали всерьез (и не руководствовались им в своих действиях) сами его духовные отцы и организаторы. Доля искренности в нашей "борьбе за мир" появилась лишь с XX съезда, на котором впервые после 1917 года был отброшен миф о неизбежности новой мировой войны и твердо заявлено, что в принципе война предотвратима. Это - еще одна огромная заслуга Хрущева. Но вернемся к статье Зиновьева. Он пишет: "Раз иностранные хищники объединяются, то наша задача использовать любое противоречие между ними и в то же время 1) организовывать наши силы в их собственных государствах и 2) абсолютно обеспечить свой собственный тыл правильной, т. е. строго классовой внутренней политикой" {13}. Обращает на себя внимание идея создания наших сил в ненаших государствах. Термин "невмешательство во внутренние дела" был к 1929 году уже давно изобретен, и Зиновьев не мог его не знать. Но и в этом случае мы имеем дело не с фантазией одиночки, а с устоявшимся и общепринятым в партии мнением. Под "нашими силами" подразумевались зарубежные компартии, входившие в Коммунистический Интернационал (КИ). Его деятельностью руководил Исполком Коминтерна (ИККИ), находившийся в Москве. Компартии разных стран обычно называли "секциями Коминтерна" - "Русская секция", "Французская секция" и т. п. Само это слово наводит на мысль о несамостоятельности этих партий. В действительности положение иностранных секций Коминтерна было сложным и переменчивым: не слишком богатый Кремль финансировал и поддерживал их, но вместе с тем нередко принимал за них и без них ключевые решения, которые зарубежные коммунисты должны были, в идеале, безропотно проводить в жизнь. В большинстве партий существовало стремление к самостоятельности, что вызывало бесконечные конфликты и дискуссии с Москвой на протяжении 20-х и в начале 30-х годов. Для нас же важно, что Москва и не мыслила иностранные секции Коминтерна как самостоятельные организации, с независимым мышлением и политикой. Иноземная компартия представлялась не союзником, не равноправным партнером, но послушным взводом своих солдат. Так, в сентябре 1927 года Сталин, полемизируя со своими внутрипартийными оппонентами, нарисовал прямо-таки неприличную картину: "Одна часть оппозиции требовала в апреле 1927 года немедленной организации Советов в Китае для низвержения гоминдана в Ухане (Троцкий). Одновременно с этим другая часть оппозиции требовала тоже немедленной организации Советов для поддержания гоминдана в Ухане, а не его свержения (Зиновьев). Это называется у них линией!{14} Сталина не удивляет и не шокирует странное положение, в которое поставлены китайские коммунисты: они, вероятно, тоже имели мнение насчет того, что именно нужно организовать у них на родине и с какой целью.
   И китайская компартия не была исключением. Например, в уже цитировавшейся выше статье И. Мингулина об американской компартии говорилось так: "Наша коммунистическая партия в Америке работает на аванпостах борьбы с мировым империализмом... Напряжение, с которым партия должна проводить большевизацию своих рядов, должно быть поэтому значительно большим. Большевистские требования к партии должны быть удвоены... Эта линия должна с особой непримиримостью проводиться в американской партии. Наша американская партия... есть глаз и слух Коминтерна в этом решающем месте" {15}. Американцев то инструктируют, как маленьких детей, то сердито отчитывают на языке не совсем русском ("ошибки хвостистского порядка" и тому подобные перлы присутствуют у Мингулина в изобилии). Дело доходит до обвинений просто анекдотических: "При ясной линии Коммунистического Интернационала партийное руководство в одной части фактически грубейшим образом извращает линию КП, а в другой делает оговорки в американском вопросе"{16} Ну что за наглость: американская партия позволила себе оговорки в американском вопросе. Под критические стрелы попадает американский коммунистический лидер товарищ Пеппер, написавший после одного из московских пленумов Исполкома Коминтерна, давшего оценку ходу событий в мире: "Резолюции пленума о повороте объективной ситуации и в тактике ИККИ относятся ко всем главным странам, за исключением Америки" {17}. Невольно вспоминается ироническая повесть Фазиля Искандера "Созвездие Козлотура", в которой абхазский председатель колхоза говорит корреспонденту газеты, что навязываемое ему "сверху" животное козлотур - "хорошее начинание, но не для нашего климата".
   Осознание неуместности армейской дисциплины в межпартийных отношениях имело место и внутри ВКП(б). Один из лидеров "рабочей оппозиции" Сергей Медведев писал в 1924 году своим единомышленникам в Баку: "Во всех... средне-европейских странах... из общей массы организованных сил пролетариата были вырваны силы коммунистической частицы его". Эти попытки приводят буквально к дезорганизации рабочего движения... насаждению материально немощных "коммунистических" секций и к содержанию их за счет того достояния российских рабочих масс... которое для себя они использовать не могут... На деле создаются оравы мелкобуржуазной челяди, которая за русское золото изображает себя самих за пролетариат и представительствует в Коминтерне как более "революционные рабочие" {18}.
   Иностранные компартии то и дело норовили выйти из-под опеки, и в 1937-1938 годах Сталин "прополол" Коминтерн с той же тщательностью, что и советские парткомы всех уровней: подавляющее большинство иностранных товарищей исчезло, и тогдашний глава Коминтерна Георгий Димитров писал письма в НКВД, пытаясь доказать, что они не шпионы.
   Рисовавшийся Сталину образ будущей мировой войны представлял собой трансформированный образ мировой революции, в пришествии которой большевики были уверены еще в первые годы XX века. Теперь, правда, она должна была стать менее стихийной: революция не просто назревала сама по себе, ее готовили "наши силы" - секции Коминтерна. Будущая война представлялась как цепь восстаний во вражьем стане и войн с отдельными капиталистическими странами, завершающаяся всемирной победой социализма. Ее не только не собирались предотвращать, но рассчитывали, при удобном случае, и начать по собственной инициативе. В уже упоминавшейся выше речи о "Кратком курсе" был и такой элемент: "Сталин, говоря о позиции большевиков по вопросу о войне, разъяснял, что они не просто пацифисты, которые вздыхают о мире и потом начинают браться за оружие только в том случае, если на них напали. Неверно это. Бывают случаи, когда большевики сами будут нападать"{19}. Надо сказать, такая установка весьма разумна и даже неизбежна, если всех ближних и дальних соседей по земному шару считать "хищниками" или "волками". Планы войны логично и естественно следовали из оценки ситуации.
   . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
   {1}Большевик. 1938. No 20. С. 60.
   {2}Там же С. 62.
   {3}Искусство кино. 1988. No 8. С. 77 -78.
   {4}Большевик. 1929. No 2. С. 50
   {5}Там же. С. 54-55.
   {6}Там же. С. 60.
   {7}Там же. С. 62.
   {8}Там же. С. 49.
   {9}Красная звезда. 1925. 1 марта.
   {10}Там же, 1925, 28 марта.
   {11}Известия. 1930. 17 июня.
   {12}Вопросы истории КПСС, 1990. No 5. С. 95.
   {13}Большевик. 1929. No 2. С. 61
   {14}Коммунистический Интернационал. 1927. No 41. С. 19.
   {15}Большевик. 1929. No 2. С. 46.
   {16}Там же. С. 49.
   {17}Большевик. 1929. No 2, С. 54.
   {18}Правда, 1926, 10 июля.
   {19}Вопросы истории КПСС. No 5. С. 95.
   Образ страны социализма
   Итак, у нас нет сомнений, что наедине с собой Сталин осуществлял долгосрочное планирование своих действий, и его политика никогда не была просто экспромтом. Также не приходится сомневаться, что еще в середине 20-х годов он вместе со всей партией предвидел будущую грандиозную войну и сознавал необходимость подготовки к ней страны и армии. Очевидно, эта задача в его воображении не отделялась от задачи создания (построения) социалистического общества. Но для того чтобы из года в год на протяжении достаточно долгого времени что-то строить, надо иметь хоть какой-то образ конечного результата-пусть не детальный, но все-таки устойчивый и ясный.
   По-моему, не стоит искать желанный образ страны социализма, каким он виделся Сталину в воображении, в официальных пятилетних планах: во-первых, он сам начинал ломать их в сторону "повышения", "ускорения" и т. д. на второй день их жизни; во-вторых, эти планы слишком многословны, подробны и широки, а цель, которую человек сам себе ставит, обычно проста и легко представима.
   Какой же образ общества - принципиально нового, самого сильного и передового, "готового к труду и обороне", мог носить в себе Сталин?
   Образ социализма был, как и все основные представления Сталина о мире, полуинтуитивным, основанным на эмоциональных впечатлениях и иллюзиях, кажущихся очевидной истиной. Какими могли быть эти иллюзии и представления? Естественно предположить, что они сложились у Сталина еще до прихода к власти, Сталин родился, рос, формировался в эпоху, когда ощущение происходящего прогресса не могло миновать никого, за исключением разве что монастырских, ушедших от мира, братьев и сестер. О прогрессе можно было даже не говорить, жизнь даже могла становиться не лучше, а хуже,- но ощущение прогресса и предчувствие наступающей новой эпохи, неведомой и захватывающей, все равно было, потому что в будни и в праздники раз за разом вторгалась невиданная чудесная техника, будто шутя разрешавшая неразрешимые проблемы, делавшая невозможное возможным. Для детей и взрослых (и не только провинциалов) впервые увиденная электрическая лампочка или железная дорога становились потрясением на всю жизнь. А щедрое время преподносило все новые и новые сюрпризы: телефон, трамвай, самолет, радио... Постепенно рос и укоренялся бессознательный, спонтанный культ машины. Все живое, естественное, рождающееся и растущее само собой казалось слабым и обреченным на вымирание. Все сделанное искусственное, изобретенное "от" и "до" рисовалось могучим, устремленным в будущее. Паровоз несравненно сильнее и полезнее лошади. Самолет неизмеримо лучше птицы. Отсюда возникло безотчетное ожидание нового машинообразного общества и машинообразного человека. "Идея правильной организации бытия пронизывала духовную атмосферу того времени",- замечает доктор философских наук Г. С. Батыгин{1}. Нетрудно обнаружить такие настроения и в литературе 20-х и 30-х годов. Для этого не обязательно обращаться к механистическим фантазиям Маяковского и других футуристов. Восторженное уподобление живого человека чему-то сделанному, какой-то машине или детали встречалось сплошь и рядом. Язык оккупировали словосочетания типа: "железный нарком", "железная дисциплина", "железный конь".
   Забытый ныне поэт Петр Орешин метко сформулировал господствовавшее настроение: "Вся земля пьяна железным хмелем". Это слова из его стихотворения "Через сто лет", описывавшего будущий 2024 год:
   Под Москвой - стеклянные туннели,
   Поезда - как вольные стрижи.
   Вся земля пьяна железным хмелем,
   Спят в железе зданий этажи.
   Шумный город вспыхивал в тумане
   Золотым прожекторным крылом.
   А в Кремле, железном и стеклянном,
   Заседал, как прежде, Совнарком.
   Выше я уже цитировал с энтузиазмом произносившиеся слова об "окончательном бое человека с природой", Бухарин открыто объявлял, что советскую интеллигенцию новая власть будет штамповать, как фабричную продукцию. Поэт Луговской писал:
   Наполни приказом мозг
   И ветром наполни рот,
   Возьми меня переделай
   И вечно веди вперед...
   "Переделай меня" - звучит, если вслушаться, дико, по-мазохистски. Однако это было в духе времени и мало кого удивляло. Самые разные граждане и гражданки со страниц газет пели на одной ноте: "Я хочу быть винтиком..." И Сталин впоследствии назвал их винтиками без издевки. Переделай меня - ибо человек не рождается деталью машины, и необходимо совершить насилие над ним, чтобы сделать винтиком. И сам Ленин, не задумываясь, употреблял в своих работах выражение "государственная машина", хотя система, состоящая из людей, мертвой машиной не бывает - это всегда живой организм, и не учитывать эту тонкость опасно.
   Если мы предположим, что Сталин задался целью построить общество-машину, то сразу становятся объяснимыми многие поразительные странности его политики и террора: он резал по живому, надеясь переделать ногу - в колесо, руку - в ковш экскаватора, сердце - в "пламенный мотор", как пелось тогда в одной песне. Убивая, он пытался устранить разницу между живым организмом и мертвым механизмом. В чем эта разница состоит? Приведем краткий набор наиболее очевидных отличий и спроецируем их на картину террора 30-х годов.
   Человек всегда обладает полным проектом машины. Говоря упрощенно, ему о ней все известно или все может быть известно. У влаельца есть чертежи, на которых указаны все детали, все сцепления между ними. Машина не может содержать никаких неизвестных человеку связей и узлов. Организм же, напротив, не познан до конца, он хранит в себе до поры незамечаемые реакции, ресурсы, резервы.
   Зачем надо было с крайней жестокостью уничтожать кружки эсперантистов и филателистов? Зачем запрещать художникам стоять на Красной площади и рисовать Спасскую башню? Анна Ахматова вспоминала, что люди дарили друг другу книги без надписей: любая дружеская связь могла быть поставлена в вину как "контрреволюционная организация". Почему? Зачем требовали публичных отречений от родителей и друзей, от жен и от любовниц - не только арестованных, но и просто выходцев "не из тех слоев"? Почему брались под подозрение домашние театры и бесшабашные литературные компании?
   Потому, что в обществе должны были остаться только санкционированные сверху связи: зарегистрированные браки, трудовые коллективы и т. д. Это было нереально, но этого добивались с тщетной беспощадностью. Общество не имело права преподнести никакую неожиданность, оно все насквозь должно было быть предсказуемым. Иначе оно было бы плохой машиной.
   Все живое дышит, то есть постоянно обменивается атомами с внешним миром, с окружающей средой. Машина, наоборот, может существовать без обмена веществами со своим окружением. Те атомы, те материалы, которые составляют ее механизм, в принципе можно четко и однозначно отделить от остального мира. Для живого существа это невозможно.
   Сталин как раз и пытался четко отделять тот человеческий материал, который составлял его государство-машину, от прочего человечества. В 1937-1938 годах он организовал массовое уничтожение заграничных резидентов советской разведки, вызывая их для этого в Москву и арестовывая. Это кажется мировым рекордом абсурда, не поддающимся объяснению. В действительности в данном случае рациональные основания были: он стремился раз и навсегда отсеять "чужих" от "своих". Главную проблему при этом представляла масса людей, которых, как всегда бывает в жизни, трудно причислить к друзьям или к врагам. Кстати, "неопределенным" людям Сталин посвятил несколько враждебно-презрительных фраз водной из своих речей 1937 года {2}. Он на всякий случай убивал "неопределенных", рассчитывая оставить только заведомо своих, абсолютно, немыслимо надежных. Говоря словами Александра Галича,
   Ты же честный, ты же честный, как кристалл,
   Начал делать, так уж делай, чтоб не встал...
   Слова "кто не с нами, тот против нас" в 1937 году наши газеты, не стесняясь, выносили в заголовок. Сталин ликвидировал своих же разведчиков, так как не доверял человеческим атомам, которые организм страны "выдыхал" в силу служебной необходимости за границу - и затем "вдыхал" обратно. Он относил их к "неопределенным". Машина не должна дышать. Если же она все-таки дышит - тем хуже для тех, кем она дышит, кто выступает посредником между нею и внешним миром. Как известно, после войны, обвинений в шпионаже не избежали даже Молотов и Микоян - министры иностранных дел и внешней торговли соответственно, члены Политбюро. И дело могло закончиться для них трагически, если бы не смерть Сталина.
   Каждый винтик машины функционирует одновариантно, он крутится, и все. Крутится быстрее или медленнее - но без всякого выбора. И именно к такому существованию и к такой работе Сталин стремился принудить всех и каждого. В романе Н. Нарокова "Мнимые величины" можно прочесть крайне интересный диалог, касающийся этой темы. Автор сам прошел через тюрьмы и лагеря 30-х годов и, по-видимому, мучительно пытался постичь смысл ежовщины - небывалого спектакля абсурда. Беседуют два героя романа, сотрудники НКВД:
   "-...Я чуть ли не два десятка разных объяснений выслушал и в конце концов вижу: если сейчас самого Ежова или Сталина спросить, зачем они этот погром устраивают, то они и сами ничего объяснить не сумеют. Потому что тут не разум и не план, а вроде как бы инстинкт.
   - Что же? Сам-то ты как понимаешь?
   - Я-то? Я так понимаю: послушание. А еще вернее - подчинение.
   - Подчинение? - переспросил Супрунов.- Чье подчинение? Кому?..
   - Вообще! Не чье, а вообще... Скажем, возьмем стахановщину." Ты думаешь, ее для повышения производительности труда ввели? Повышение, конечно, правильная цель, но", не настоящая! Настоящее, Павлуша, в том, чтобы рабочий знал: должен он работать вот так-то, то есть по-стахановски, а не как-нибудь иначе, не по-своему. Надо ему в башку вбить, что никакого "по-своему" у него нет и быть не может, совсем нет, никогда нет. Настолько нет, что никакое "по-своему" ему и сниться не должно... А дальше ничего и нету, все. Но только в этом уж подлинно все. Настоящее, оно в том, чтобы 180 миллионов человек к подчинению привести, чтобы каждый знал: нет его!.. Настолько нет, что сам он это знает: его нет, он пустое место, а над ним все"{3}.