Страница:
О родина, счастливый
И неисходный час!
Нет лучше, нет красивей
Твоих коровьих глаз.
Процесс революции представляется Есенину как смешение неба с землею, совершаемое в грозе и буре:
Плечьми трясем мы небо,
Руками зыбим мрак
И в тощий колос хлеба
Вдыхаем звездный злак.
О Русь, о степь и ветры,
И ты, мой отчий дом.
На золотой повети
Гнездится вешний гром.
Овсом мы кормим бурю,
Молитвой поим дол,
И пашню голубую
Нам пашет разум-вол.
Грядущее, то, что "больше революции", - есть уже рай на земле, - и в этом раю - мужик:
Осанна в вышних!
Холмы поют про рай.
И в том раю я вижу
Тебя, мой отчий край.
Под Маврикийским дубом
Сидит мой рыжий дед,
И светит его шуба
Горохом частых звезд.
И та кошачья шапка,
Что в праздник он носил,
Глядит, как месяц, зябко
На снег родных могил.
***
Все, что в 1917-1918 годах левыми эсерами и большевиками выдавалось за "контрреволюцию", было, разумеется, враждебно Есенину. Временное правительство и Корнилов, Учредительное собрание и монархисты, меньшевики и банкиры, правые эсеры и помещики, немцы и французы - все это одинаково была "гидра", готовая поглотить загоревшуюся "Звезду Востока". Возглашая, что
В мужичьих яслях
Родилось пламя
К миру всего мира,
Есенин искренно верил, например, что именно Англия особенно злоумышляет против:
Сгинь ты, английское юдо,
Расплещися по морям!
Наше северное чудо
Не постичь твоим сынам!
Ему казалось, что Россия страдает, потому что темные силы на нее ополчились:
Господи, я верую!
Но введи в Свой рай
Дождевыми стрелами
Мой пронзенный край.
Так начинается поэма "Пришествие". Она примечательна в творчестве Есенина. В дальнейших строках Русь ему представляется тем местом, откуда приходит в мир последняя истина:
За горой нехоженой,
В синеве долин,
Снова мне, о Боже мой,
Предстает твой сын.
По тебе томлюся я
Из мужичьих мест;
Из прозревшей Руссии
Он несет свой крест.
Далее силы и события, которые, как сдается Есенину, мешают пришествию истины, даны им в образе воинов, бичующих Христа, отрекающегося Симона Петра, предающего Иуды и, наконец, Голгофы. Казалось бы, дело идет, с несомненностью, о Христе. В действительности это не так. Если мы внимательно перечтем революционные поэмы Есенина, предшествующие "Инонии", то увидим, что все образы христианского мифа здесь даны в измененных (или искаженных) видах, в том числе образ самого Христа. Это опять, как и в ранних стихах, происходит оттого, что Есенин пользуется евангельскими именами, произвольно вкладывая в них свое содержание. В действительности, в полном согласии с основными началами есенинской веры, мы можем расшифровать его псевдохристианскую терминологию и получим следующее:
Приснодева = земле = корове = Руси мужицкой.
Бог-отец = небу = истине.
Христос = сыну неба и земли = урожаю = телку = воплощению небесной истины = Руси грядущей.
Для есенинского Христа распятие есть лишь случайный трагический эпизод, которому лучше бы не быть и которого могло бы не быть, если бы не... "контрреволюция". Примечательно, что в "Пришествии" подробно описаны бичевание, отречение Петра и предательство Иуды, а самое распятие, то есть хоть и временное, но полное торжество врагов, - только робко и вскользь упомянуто: это именно потому, что контрреволюция, с которой, так сказать, как с натуры, Есенин писал муки своего Христа - в действительности ни секунды не торжествовала. Так что, в сущности, есенинский Христос и не распят: распятие упомянуто ради полноты аналогии, для художественной цельности, но - вопреки исторической и религиозной правде (имею в виду религию Есенина).
Потому-то "Пришествие" и кончается как будто парадоксальным, но для Есенина вполне последовательным образом:
Холмы поют о чуде,
Про рай звенит песок.
О, верю, верю - будет
Телиться твой восток!
В моря овса и гречи
Он кинет нам телка...
Но долог срок до встречи,
А гибель так близка!
То есть верю, что постреволюция будет, но боюсь контрреволюции.
Потому и понятно есенинское восклицание в начале следующей поэмы:
Облака лают,
Ревет златозубая высь...
Пою и взываю:
Господи, отелись!
Последний стих в свое время вызвал взрыв недоумения и негодования. И то и другое напрасно. Нечего было недоумевать, ибо Есенин даже не вычурно, а с величайшей простотой, с точностью, доступной лишь крупным художникам, высказал свою главную мысль. Негодовать было тоже напрасно или, по крайней мере, поздно, потому что Есенин обращался к своему языческому богу - с верою и благочестием. Он говорил: "Боже мой, воплоти свою правду в Руси грядущей". А что он узурпировал образы и имена веры Христовой - этим надо было возмущаться гораздо раньше, при первом появлении не Есенина, а Клюева.
Несомненно, что и телок есенинский, как ни неприятно это высказать, есть пародия Агнца. Агнец - закланный, телок же благополучен, рыж, сыт и обещает благополучие и сытость:
От утра и от полудня
Под поющий в небе гром,
Словно ведра, наши будни
Он наполнит молоком.
И от вечера до ночи,
Незакатный славя край,
Будет звездами пророчить
Среброзлачный урожай.
Таково будет царство телка. И оно будет - новая Русь, преображенная, иная: не Русь, а Инония.
***
Прямых проявлений вражды к христианству в поэзии Есенина до "Инонии" не было - потому что и не было к тому действительных оснований. По-видимому, Есенин даже считал себя христианином. Самое для него ценное, вера в высшее назначение мужицкой Руси, и в самом деле могла ужиться не только с его полуязычеством, но и с христианством подлинным. Если и сознавал Есенин кое-какие свои расхождения, то только с христианством историческим. При этом он, разумеется, был уверен, что заблуждения исторического христианства ему хорошо известны и что он, да Клюев, да еще кое-кто очень даже способны вывести это христианство на должный путь. Что для этого надо побольше знать и в истории, и в христианстве - с этим он не считался, как вообще не любят считаться с такими вещами даровитые русские люди. Полагался он больше на связь с "народом" и с "землей", на твердую уверенность, что "народ" и "земля" это и суть источники истины, да еще на свою интуицию, которою обладал в сильной степени. Но интуиция бесформенна, несвязна и противоречива. Отчасти чувствуя это, за связью, за оформлением шел Есенин к другим. В поисках мысли, которая стройно бы облекла его чувство, - подпадал под чужие влияния.
В 1917 году влияние Клюева, по существу близкого Есенину, сменилось левоэсеровским. Тут Есенину объяснили, что грядущая Русь, мечтавшаяся ему, это и есть новое государство, которое станет тоже на религиозной основе, но не языческой и не христианской, а на социалистической: не на вере в спасающих богов, а на вере в самоустроенного человека. Объяснили ему, что "есть Социализм и социализм". Что социализм с маленькой буквы - только социально-политическая программа, но есть и Социализм с буквы заглавной: он является "религиозной идеей, новой верой и новым знанием, идущим на смену знанию и старой вере христианства... Это видят, это знают лучшие даже из профессиональных христианских богословов". "Новая вселенская идея (Социализм) будет динамитом, она раскует цепи, еще крепче прежнего заклепанные христианством на теле человечества". "В христианстве страданиями одного Человека спасался мир: в Социализме грядущем - страданиями мира спасен будет каждый человек".
Эти цитаты взяты из предисловия Иванова-Разумника к есенинской поэме. Хронологически статья писана после "Инонии", но внутренняя последовательность их, конечно, обратная. Не "Инония" навела Иванова-Разумника на высказанные в его статье новые или не новые мысли, а "Инония" явилась ярким поэтическим воплощением всех этих мыслей, привитых Есенину Ивановым-Разумником.
Не устрашуся гибели,
Ни копий, ни стрел дождей.
Так говорит по Библии
Пророк Есенин Сергей.
Тут Есенин заблуждался. "Инонию" он писал лишь в смысле некоторых литературных приемов по Библии. По существу же вернее было сказать не "по Библии", а "по Иванову-Разумнику".
Есенин, со своей непосредственностью, перестарался. Поэма получилась открыто антихристианская и грубо кощунственная. По каким-то соображениям Иванов-Разумник потом старался затушевать и то и другое, свалив с больной головы на здоровую. Он уверяет, что Есенин "борется" не с Христом, а с тем лживым подобием его, с тем "Анти-Христом", "под властной рукой которого двадцать (?) веков росла и ширилась историческая церковь". По Иванову-Разумнику выходит, что они-то с Есениным и пекутся о вере Христовой. Правда, он тут же и проговаривается, что эта вера им дорога только как предшественница большей истины, грядущего Социализма, который и ее самое окончательно исправит и тем самым... упразднит, чтобы отныне мир больше уж не спасался "страданиями одного Человека"... Нет уж, честное антихристианство Есенина в "Инонии" больше располагает к себе, чем его ивановская интерпретация.
Не будем играть словами. Есенин в "Инонии" отказался от христианства вообще, не только от "исторического", а то, что свою истину он продолжал именовать Исусом, только "без креста и мук", - с христианской точки зрения было наиболее кощунственно. Отказался, быть может, с наивной легкостью, как перед тем наивно считал себя христианином, - но это не меняет самого факта.
Другое дело - литературные достоинства "Инонии". Поэма очень талантлива. Но для наслаждения ее достоинствами надобно в нее погрузиться, обладая чем-то вроде прочного водолазного наряда. Только запасшись таким нарядом, читатель духовно безнаказанно сможет разглядеть соблазнительные красоты "Инонии".
***
"Инония" была лебединой песней Есенина как поэта революции и чаемой новой правды. Заблуждался он или нет, сходились или не сходились в его писаниях логические концы с концами, худо ли, хорошо ли, - как ни судить, а несомненно, что Есенин высказывал, "выпевал" многое из того, что носилось в тогдашнем катастрофическом воздухе. В этом смысле, если угодно, он действительно был "пророком". Пророком своих и чужих заблуждений, несбывшихся упований, ошибок, - но пророком. С "Инонией" он высказался весь, до конца. После нее ему, в сущности, сказать было нечего. Слово было за событиями. Инония реальная должна была настать - или не настать. По меньшей мере, Россия должна была к ней двинуться - или не двинуться.
Весной 1918 года я познакомился в Москве с Есениным. Он как-то физически был приятен. Нравилась его стройность; мягкие, но уверенные движения; лицо не красивое, но миловидное. А лучше всего была его веселость, легкая, бойкая, но не шумная и не резкая. Он был очень ритмичен. Смотрел прямо в глаза и сразу производил впечатление человека с правдивым сердцем, наверное - отличнейшего товарища.
Мы не часто встречались и почти всегда - на людях. Только раз прогуляли мы по Москве всю ночь, вдвоем. Говорили, конечно, о революции, но в памяти остались одни незначительные отрывки. Помню, что мы простились, уже на рассвете, у дома, где жил Есенин, на Тверской, возле Постниковского пассажа. Прощались довольные друг другом. Усердно звали друг друга в гости - да так оба и не собрались. Думаю - потому, что Есенину был не по душе круг моих друзей, мне же - его окружение.
Вращался он тогда в дурном обществе. Преимущественно это были молодые люди, примкнувшие к левым эсерам и большевикам, довольно невежественные, но чувствовавшие решительную готовность к переустройству мира. Философствовали непрестанно, и непременно в экстремистском духе. Люди были широкие. Мало ели, но много пили. Не то пламенно веровали, не то пламенно кощунствовали. Ходили к проституткам проповедовать революцию - и били их. Основным образом делились на два типа. Первый - мрачный брюнет с большой бородой. Второй белокурый юноша с длинными волосами и серафическим взором, слегка "нестеровского" облика. И те и другие готовы были ради ближнего отдать последнюю рубашку и загубить свою душу. Самого же ближнего - тут же расстрелять, если того "потребует революция". Все писали стихи, и все имели непосредственное касательство к че-ка. Кое-кто из серафических блондинов позднее прославился именно на почве расстреливания. Думаю, что Есенин знался с ними из небрезгливого любопытства и из любви к крайностям, каковы бы они ни были.
Помню такую историю. Тогда же, весной 1918 года, Алексей Толстой вздумал справлять именины. Созвал всю Москву литературную: "Сами приходите и вообще публику приводите". Собралось человек сорок, если не больше. Пришел и Есенин. Привел бородатого брюнета в кожаной куртке. Брюнет прислушивался к беседам. Порою вставлял словцо - и неглупое. Это был Блюмкин11, месяца через три убивший графа Мирбаха, германского посла. Есенин с ним, видимо, дружил. Была в числе гостей поэтесса К.12 Приглянулась она Есенину. Стал ухаживать. Захотел щегольнуть - и простодушно предложил поэтессе:
- А хотите поглядеть, как расстреливают? Я это вам через Блюмкина в одну минуту устрою.
Кажется, жил он довольно бестолково. В ту пору сблизился и с большевицкими "сферами".
Еще ранее, чем "Инонию", написал он стихотворение "Товарищ", вещь очень слабую, но любопытную. В ней он впервые расширил свою "социальную базу", выведя рабочих. Рабочие вышли довольно неправдоподобны, но важно то, что в число строителей новой истины включался теперь тот самый пролетариат, который вообще трактовался крестьянскими поэтами как "хулиган" и "шпана". Перемена произошла с разительной быстротой и неожиданностью, что опять-таки объясняется теми влияниями, под которые подпал Есенин.
В начале 1919 года13 вздумал он записаться в большевицкую партию. Его не приняли, но намерение знаменательно. Понимал ли Есенин, что для пророка того, что "больше революции", вступление в РКП было бы огромнейшим "понижением", что из созидателей Инонии он спустился бы до роли рядового устроителя РСФСР? Думаю - не понимал. В ту же пору с наивной гордостью он воскликнул: "Мать моя родина! Я большевик".
"Пророческий" период кончился. Есенин стал смотреть не в будущее, а в настоящее.
***
Если бы его приняли в РКП, из этого бы не вышло ничего хорошего. Увлечение пролетариатом и пролетарской революцией оказалось непрочно. Раньше, чем многие другие, соблазненные дурманом военного коммунизма, он увидел, что дело не идет не только к Социализму с большой буквы, но даже и с самой маленькой. Понял, что на пути в Инонию большевики не попутчики. И вот он бросает им горький и ядовитый упрек:
Веслами отрубленных рук
Вы гребете в страну грядущего!
У него еще не хватает мужества признать, что Инония не состоялась и не состоится. Ему еще хочется надеяться, он вновь обращает все упования на деревню. Он пишет "Пугачева", а затем едет куда-то в деревню - прикоснуться к земле, занять у нее новых сил.
Деревня не оправдала надежд. Есенин увидел, что она не такова, какой он ее воспел. Но, по слабости человеческой, он не захотел заметить внутренних, органических причин, по которым она и после "грозы и бури" не двинулась по пути к Инонии. Он валит вину на "город", на городскую культуру, которой большевики, по его мнению, отравляют деревянную Русь. Ему кажется, что виноват прибежавший из города автомобиль, трубящий в "погибельный рог". По какой-то иронии судьбы, только теперь, когда заводы и фабрики фактически остановились, он вдруг их заметил, и ему чудится, будто они слишком близко стали к деревне - и отравляют ее:
О, электрический восход,
Ремней и труб глухая хватка,
Се изб бревенчатый живот
Трясет стальная лихорадка.
И промчавшийся поезд, за которым смешно и глупо гонится жеребенок, он проклинает:
Черт бы взял тебя, скверный гость!
Наша песня с тобой не сживется.
Жаль, что в детстве тебя не пришлось
Утопить, как ведро в колодце.
Хорошо им стоять и смотреть,
Красить рты в жестяных поцелуях,
Только мне, как псаломщику, петь
Над родимой страной Аллилуйя.
Оттого-то, в сентябрьскую склень,
На сухой и холодный суглинок,
Головой размозжась о плетень,
Облилась кровью ягод рябина.
Оттого-то вросла тужиль
В переборы тальянки звонкой,
И соломой пропахший мужик
Захлебнулся лихой самогонкой.
Надвигающаяся власть города вызывает в нем безнадежность и озлобление:
Мир таинственный, мир мой древний,
Ты, как ветер, затих и присел,
Вот сдавили за шею деревню
Каменные руки шоссе.
Он сравнивает себя, "последнего поэта деревни", с затравленным волком, который бросается на охотника:
Как и ты, я всегда наготове,
И хоть слышу победный рожок,
Но отпробует вражеской крови
Мой последний смертельный прыжок.
Он вернулся в Москву в угнетенном состоянии. "Нет любви, ни к деревне, ни к городу". Избы и дома ему одинаково не милы. Ему хочется стать бродягой:
Оттого, что в полях забулдыге
Ветер громче поет, чем кому.
Он готов прикрыть свою скорбь юродством, чудачествами
Оттого, что без этих чудачеств
Я прожить на земле не могу.
Так пророк несбывшихся чудес превращается в юродивого, но это еще не последнее падение. Последнее наступило, когда Есенин загулял, запил. Ему чудится, что вся Россия запила с горя, оттого же, отчего и он сам: оттого, что не сбылись ее надежды на то, что "больше революции", "левее большевиков"; оттого, что былое она сгубила, а к тому, о чем мечтала, - не приблизилась:
Снова пьют здесь, дерутся и плачут
Под гармоники желтую грусть.
Проклинают свои неудачи,
Вспоминают московскую Русь.
И я сам, опустясь головою,
Заливаю глаза вином,
Чтоб не видеть лицо роковое,
Чтоб подумать хоть миг об ином.
.................................................................
Что-то злое во взорах безумных,
Непокорное в громких речах.
Жалко им тех дурашливых, юных,
Что сгубили свою жизнь сгоряча.
Где ж вы, те, что ушли далече?
Ярко ль светят вам наши лучи?
Гармонист спиртом сифилис лечит,
Что в киргизских степях получил.
Нет, таких не подмять. Не рассеять.
Бесшабашность им гнилью дана.
Ты, Рассея моя... Рассея...
Азиатская сторона!
С этой гнилью, с городскими хулиганами, Есенину все же легче, нежели с благополучными мещанами советской России. Теперь ему стали мерзки большевики и те, кто с ними. Опостылели былые приятели, занявшие более или менее кровавые, но теплые места:
Я обманывать себя не стану,
Залегла забота в сердце мглистом.
Отчего прослыл я шарлатаном?
Отчего прослыл я скандалистом?
Не злодей я и не грабил лесом,
Не расстреливал несчастных по темницам.
Я всего лишь уличный повеса,
Улыбающийся встречным лицам.
.................................................................
Средь людей я дружбы не имею.
Я иному покорился царству.
Каждому здесь кобелю на шею
Я готов отдать мой лучший галстук.
К опозорившим себя революционерам он не пристал, а от родной деревни отстал.
Да! теперь решено! Без возврата
Я покинул родные поля.
.................................................................
Я читаю стихи проституткам
И с бандитами жарю спирт.
..................................................................
Я уж готов. Я робкий.
Глянь на бутылок рать!
Я собираю пробки
Душу мою затыкать.
В литературе он примкнул к таким же кругам, к людям, которым терять нечего, к поэтическому босячеству. Есенина затащили в имажинизм, как затаскивали в кабак. Своим талантом он скрашивал выступления бездарных имажинистов, они питались за счет его имени, как кабацкая голь за счет загулявшего богача.
Падая все ниже, как будто нарочно стремясь удариться о самое дно, прикоснуться к последней грязи тогдашней Москвы, он женился. На этой полосе его жизни я не буду останавливаться подробно. Она слишком общеизвестна. Свадебная поездка Есенина и Дункан превратилась в хулиганское "турнэ" по Европе и Америке, кончившееся разводом. Есенин вернулся в Россию. Начался его последний период, характеризуемый быстрой сменой настроений.
Прежде всего Есенин, по-видимому, захотел успокоиться и очиститься от налипшей грязи. Зазвучала в нем грустная примиренность, покорность судьбе и мысли, конечно, сразу обратились к деревне:
Я усталым таким еще не был.
В эту серую морозь и слизь
Мне приснилось рязанское небо
И моя непутевая жизнь.
....................................................................
И во мне, вот по тем же законам,
Умиряется бешеный пыл.
Но и все ж отношусь я с поклоном
К тем полям, что когда-то любил.
В те края, где я рос под кленом,
Где резвился на желтой траве,
Шлю привет воробьям и воронам,
И рыдающей в ночь сове.
Я кричу им в весенние дали:
"Птицы милые, в синюю дрожь
Передайте, что я отскандалил..."
.....................................................................
Он пишет глубоко задушевное "Письмо к матери":
Пишут мне, что ты, тая тревогу,
Загрустила шибко обо мне,
Что ты часто ходишь на дорогу
В старомодном, ветхом шушуне.
И тебе в вечернем синем мраке
Часто видится одно и то ж:
Будто кто-то мне в кабацкой драке
Саданул под сердце финский нож.
...................................................................
Не буди того, что отмечталось,
Не волнуй того, что не сбылось,
Слишком раннюю утрату и усталость
Испытать мне в жизни привелось.
Наконец он и в самом деле поехал в родную деревню, которой не видал много лет. Тут ждало его последнее разочарование - самое тяжкое, в сравнении с которым все бывшие раньше - ничто.
***
Перед самой революцией, в декабре 1916 года, крестьянский поэт Александр Ширяевец14, ныне тоже покойный, прислал мне свой сборник "Запевки", с просьбой высказать о нем мое мнение. Я прочел книжку и написал Ширяевцу, указав откровенно, что не понимаю, как могут "писатели из народа", знающие мужика лучше, чем мы, интеллигенты, изображать этого мужика каким-то сказочным добрым молодцем, вроде Чурилы Пленковича15, в шелковых лапотках. Ведь такой мужик, какого живописуют крестьянские поэты, - вряд ли когда и был, - и, уж во всяком случае, больше его нет и не будет. 7 января 1917 года Ширяевец мне ответил таким письмом:
"Многоуважаемый Владислав Фелицианович!
Очень благодарен Вам за письмо Ваше. Напрасно думаете, что буду "гневаться" за высказанное Вами, - наоборот, рад, что слышу искренние слова.
Скажу кое-что в свою защиту. Отлично знаю, что такого народа, о каком поют Клюев, Клычков, Есенин и я, скоро не будет, но не потому ли он и так дорог нам, что его скоро не будет?.. И что прекраснее: прежний Чурила в шелковых лапотках, с припевками да присказками, или нынешнего дня Чурила, в американских щиблетах, с Карлом Марксом или "Летописью"16 в руках, захлебывающийся от открываемых там истин?.. Ей-Богу, прежний мне милее!.. Знаю, что там, где были русалочьи омуты, скоро поставят купальни для лиц обоего пола, со всеми удобствами, но мне все же милее омуты, а не купальни... Ведь не так-то легко расстаться с тем, чем жили мы несколько веков! Да и как не уйти в старину от теперешней неразберихи, ото всех этих истерических воплей, называемых торжественно "лозунгами"... Пусть уж о прелестях современности пишет Брюсов, а я поищу Жар-Птицу, пойду к тургеневским усадьбам, несмотря на то, что в этих самых усадьбах предков моих били смертным боем. Ну как не очароваться такими картинками?..*
И этого не будет! Придет предприимчивый человек и построит (уничтожив мельницу) какой-нибудь "Гранд-отель", а потом тут вырастет город с фабричными трубами... И сейчас уж у лазоревого плеса сидит стриженая курсистка, или с Вейнингером17 в руках, или с "Ключами счастья"18.
Извините, что отвлекаюсь, Владислав Фелицианович. Может быть, чушь несу я страшную, это все потому, что не люблю я современности окаянной, уничтожившей сказку, а без сказки какое житье на свете?..
Очень ценны мысли Ваши, и согласен я с ними, но пока потопчусь на старом месте, около мельниковой дочери, а не стриженой курсистки. О современном, о будущем пусть поют более сильные голоса, мой слаб для этого..."**
Когда Ширяевец мне писал: "Отлично знаю, что такого народа, о каком поют Клюев, Клычков, Есенин и я, скоро не будет", - знал ли он, что в действительности не только скоро не будет, а уже нет, а вернее - совершенно такого былинно-песенного "народа" никогда и не было? Думаю, знал, - но старался эту мысль гнать от себя: жил верою в идеального мужика, в "сказку", - "а без сказки какое житье на свете?".
Ширяевец не напрасно упомянул Есенина: весь пафос есенинской поэзии был основан на вере в этот воображаемый "народ". И Есенин жил "в сказке", лучшей страницей которой была Инония, светлый град, воздвигаемый мужиком.
Первый удар мечте нанесен был еще до женитьбы Есенина. Но мы уже видели, что тогда Есенин не отважился признать правду: все несоответствие между мечтой и действительностью он не только свалил на вторжение города в жизнь деревни, но и продолжал верить, будто это вторжение лишь механично и ничего не меняет в сущности деревни. Ему даже мерещилось, что придет пора деревня захочет и сумеет за себя постоять. Теперь, после долгого отсутствия, вновь приехав в деревню, Есенин увидел всю правду. "Вновь посетив родимые места", он с ужасом замечает:
Какое множество открытий
За мною следовало по пятам!
Сперва он не узнает местности. Потом - не сразу находит дом матери. Потом, встретив прохожего, не узнает в нем родного деда, того самого, которого он некогда так ясно себе представлял сидящим в раю "под Маврикийским дубом". Потом узнает, что сестры стали комсомолками, что "на церкви комиссар снял крест". Пришли домой - он видит: "на стенке календарный Ленин". И вот
И неисходный час!
Нет лучше, нет красивей
Твоих коровьих глаз.
Процесс революции представляется Есенину как смешение неба с землею, совершаемое в грозе и буре:
Плечьми трясем мы небо,
Руками зыбим мрак
И в тощий колос хлеба
Вдыхаем звездный злак.
О Русь, о степь и ветры,
И ты, мой отчий дом.
На золотой повети
Гнездится вешний гром.
Овсом мы кормим бурю,
Молитвой поим дол,
И пашню голубую
Нам пашет разум-вол.
Грядущее, то, что "больше революции", - есть уже рай на земле, - и в этом раю - мужик:
Осанна в вышних!
Холмы поют про рай.
И в том раю я вижу
Тебя, мой отчий край.
Под Маврикийским дубом
Сидит мой рыжий дед,
И светит его шуба
Горохом частых звезд.
И та кошачья шапка,
Что в праздник он носил,
Глядит, как месяц, зябко
На снег родных могил.
***
Все, что в 1917-1918 годах левыми эсерами и большевиками выдавалось за "контрреволюцию", было, разумеется, враждебно Есенину. Временное правительство и Корнилов, Учредительное собрание и монархисты, меньшевики и банкиры, правые эсеры и помещики, немцы и французы - все это одинаково была "гидра", готовая поглотить загоревшуюся "Звезду Востока". Возглашая, что
В мужичьих яслях
Родилось пламя
К миру всего мира,
Есенин искренно верил, например, что именно Англия особенно злоумышляет против:
Сгинь ты, английское юдо,
Расплещися по морям!
Наше северное чудо
Не постичь твоим сынам!
Ему казалось, что Россия страдает, потому что темные силы на нее ополчились:
Господи, я верую!
Но введи в Свой рай
Дождевыми стрелами
Мой пронзенный край.
Так начинается поэма "Пришествие". Она примечательна в творчестве Есенина. В дальнейших строках Русь ему представляется тем местом, откуда приходит в мир последняя истина:
За горой нехоженой,
В синеве долин,
Снова мне, о Боже мой,
Предстает твой сын.
По тебе томлюся я
Из мужичьих мест;
Из прозревшей Руссии
Он несет свой крест.
Далее силы и события, которые, как сдается Есенину, мешают пришествию истины, даны им в образе воинов, бичующих Христа, отрекающегося Симона Петра, предающего Иуды и, наконец, Голгофы. Казалось бы, дело идет, с несомненностью, о Христе. В действительности это не так. Если мы внимательно перечтем революционные поэмы Есенина, предшествующие "Инонии", то увидим, что все образы христианского мифа здесь даны в измененных (или искаженных) видах, в том числе образ самого Христа. Это опять, как и в ранних стихах, происходит оттого, что Есенин пользуется евангельскими именами, произвольно вкладывая в них свое содержание. В действительности, в полном согласии с основными началами есенинской веры, мы можем расшифровать его псевдохристианскую терминологию и получим следующее:
Приснодева = земле = корове = Руси мужицкой.
Бог-отец = небу = истине.
Христос = сыну неба и земли = урожаю = телку = воплощению небесной истины = Руси грядущей.
Для есенинского Христа распятие есть лишь случайный трагический эпизод, которому лучше бы не быть и которого могло бы не быть, если бы не... "контрреволюция". Примечательно, что в "Пришествии" подробно описаны бичевание, отречение Петра и предательство Иуды, а самое распятие, то есть хоть и временное, но полное торжество врагов, - только робко и вскользь упомянуто: это именно потому, что контрреволюция, с которой, так сказать, как с натуры, Есенин писал муки своего Христа - в действительности ни секунды не торжествовала. Так что, в сущности, есенинский Христос и не распят: распятие упомянуто ради полноты аналогии, для художественной цельности, но - вопреки исторической и религиозной правде (имею в виду религию Есенина).
Потому-то "Пришествие" и кончается как будто парадоксальным, но для Есенина вполне последовательным образом:
Холмы поют о чуде,
Про рай звенит песок.
О, верю, верю - будет
Телиться твой восток!
В моря овса и гречи
Он кинет нам телка...
Но долог срок до встречи,
А гибель так близка!
То есть верю, что постреволюция будет, но боюсь контрреволюции.
Потому и понятно есенинское восклицание в начале следующей поэмы:
Облака лают,
Ревет златозубая высь...
Пою и взываю:
Господи, отелись!
Последний стих в свое время вызвал взрыв недоумения и негодования. И то и другое напрасно. Нечего было недоумевать, ибо Есенин даже не вычурно, а с величайшей простотой, с точностью, доступной лишь крупным художникам, высказал свою главную мысль. Негодовать было тоже напрасно или, по крайней мере, поздно, потому что Есенин обращался к своему языческому богу - с верою и благочестием. Он говорил: "Боже мой, воплоти свою правду в Руси грядущей". А что он узурпировал образы и имена веры Христовой - этим надо было возмущаться гораздо раньше, при первом появлении не Есенина, а Клюева.
Несомненно, что и телок есенинский, как ни неприятно это высказать, есть пародия Агнца. Агнец - закланный, телок же благополучен, рыж, сыт и обещает благополучие и сытость:
От утра и от полудня
Под поющий в небе гром,
Словно ведра, наши будни
Он наполнит молоком.
И от вечера до ночи,
Незакатный славя край,
Будет звездами пророчить
Среброзлачный урожай.
Таково будет царство телка. И оно будет - новая Русь, преображенная, иная: не Русь, а Инония.
***
Прямых проявлений вражды к христианству в поэзии Есенина до "Инонии" не было - потому что и не было к тому действительных оснований. По-видимому, Есенин даже считал себя христианином. Самое для него ценное, вера в высшее назначение мужицкой Руси, и в самом деле могла ужиться не только с его полуязычеством, но и с христианством подлинным. Если и сознавал Есенин кое-какие свои расхождения, то только с христианством историческим. При этом он, разумеется, был уверен, что заблуждения исторического христианства ему хорошо известны и что он, да Клюев, да еще кое-кто очень даже способны вывести это христианство на должный путь. Что для этого надо побольше знать и в истории, и в христианстве - с этим он не считался, как вообще не любят считаться с такими вещами даровитые русские люди. Полагался он больше на связь с "народом" и с "землей", на твердую уверенность, что "народ" и "земля" это и суть источники истины, да еще на свою интуицию, которою обладал в сильной степени. Но интуиция бесформенна, несвязна и противоречива. Отчасти чувствуя это, за связью, за оформлением шел Есенин к другим. В поисках мысли, которая стройно бы облекла его чувство, - подпадал под чужие влияния.
В 1917 году влияние Клюева, по существу близкого Есенину, сменилось левоэсеровским. Тут Есенину объяснили, что грядущая Русь, мечтавшаяся ему, это и есть новое государство, которое станет тоже на религиозной основе, но не языческой и не христианской, а на социалистической: не на вере в спасающих богов, а на вере в самоустроенного человека. Объяснили ему, что "есть Социализм и социализм". Что социализм с маленькой буквы - только социально-политическая программа, но есть и Социализм с буквы заглавной: он является "религиозной идеей, новой верой и новым знанием, идущим на смену знанию и старой вере христианства... Это видят, это знают лучшие даже из профессиональных христианских богословов". "Новая вселенская идея (Социализм) будет динамитом, она раскует цепи, еще крепче прежнего заклепанные христианством на теле человечества". "В христианстве страданиями одного Человека спасался мир: в Социализме грядущем - страданиями мира спасен будет каждый человек".
Эти цитаты взяты из предисловия Иванова-Разумника к есенинской поэме. Хронологически статья писана после "Инонии", но внутренняя последовательность их, конечно, обратная. Не "Инония" навела Иванова-Разумника на высказанные в его статье новые или не новые мысли, а "Инония" явилась ярким поэтическим воплощением всех этих мыслей, привитых Есенину Ивановым-Разумником.
Не устрашуся гибели,
Ни копий, ни стрел дождей.
Так говорит по Библии
Пророк Есенин Сергей.
Тут Есенин заблуждался. "Инонию" он писал лишь в смысле некоторых литературных приемов по Библии. По существу же вернее было сказать не "по Библии", а "по Иванову-Разумнику".
Есенин, со своей непосредственностью, перестарался. Поэма получилась открыто антихристианская и грубо кощунственная. По каким-то соображениям Иванов-Разумник потом старался затушевать и то и другое, свалив с больной головы на здоровую. Он уверяет, что Есенин "борется" не с Христом, а с тем лживым подобием его, с тем "Анти-Христом", "под властной рукой которого двадцать (?) веков росла и ширилась историческая церковь". По Иванову-Разумнику выходит, что они-то с Есениным и пекутся о вере Христовой. Правда, он тут же и проговаривается, что эта вера им дорога только как предшественница большей истины, грядущего Социализма, который и ее самое окончательно исправит и тем самым... упразднит, чтобы отныне мир больше уж не спасался "страданиями одного Человека"... Нет уж, честное антихристианство Есенина в "Инонии" больше располагает к себе, чем его ивановская интерпретация.
Не будем играть словами. Есенин в "Инонии" отказался от христианства вообще, не только от "исторического", а то, что свою истину он продолжал именовать Исусом, только "без креста и мук", - с христианской точки зрения было наиболее кощунственно. Отказался, быть может, с наивной легкостью, как перед тем наивно считал себя христианином, - но это не меняет самого факта.
Другое дело - литературные достоинства "Инонии". Поэма очень талантлива. Но для наслаждения ее достоинствами надобно в нее погрузиться, обладая чем-то вроде прочного водолазного наряда. Только запасшись таким нарядом, читатель духовно безнаказанно сможет разглядеть соблазнительные красоты "Инонии".
***
"Инония" была лебединой песней Есенина как поэта революции и чаемой новой правды. Заблуждался он или нет, сходились или не сходились в его писаниях логические концы с концами, худо ли, хорошо ли, - как ни судить, а несомненно, что Есенин высказывал, "выпевал" многое из того, что носилось в тогдашнем катастрофическом воздухе. В этом смысле, если угодно, он действительно был "пророком". Пророком своих и чужих заблуждений, несбывшихся упований, ошибок, - но пророком. С "Инонией" он высказался весь, до конца. После нее ему, в сущности, сказать было нечего. Слово было за событиями. Инония реальная должна была настать - или не настать. По меньшей мере, Россия должна была к ней двинуться - или не двинуться.
Весной 1918 года я познакомился в Москве с Есениным. Он как-то физически был приятен. Нравилась его стройность; мягкие, но уверенные движения; лицо не красивое, но миловидное. А лучше всего была его веселость, легкая, бойкая, но не шумная и не резкая. Он был очень ритмичен. Смотрел прямо в глаза и сразу производил впечатление человека с правдивым сердцем, наверное - отличнейшего товарища.
Мы не часто встречались и почти всегда - на людях. Только раз прогуляли мы по Москве всю ночь, вдвоем. Говорили, конечно, о революции, но в памяти остались одни незначительные отрывки. Помню, что мы простились, уже на рассвете, у дома, где жил Есенин, на Тверской, возле Постниковского пассажа. Прощались довольные друг другом. Усердно звали друг друга в гости - да так оба и не собрались. Думаю - потому, что Есенину был не по душе круг моих друзей, мне же - его окружение.
Вращался он тогда в дурном обществе. Преимущественно это были молодые люди, примкнувшие к левым эсерам и большевикам, довольно невежественные, но чувствовавшие решительную готовность к переустройству мира. Философствовали непрестанно, и непременно в экстремистском духе. Люди были широкие. Мало ели, но много пили. Не то пламенно веровали, не то пламенно кощунствовали. Ходили к проституткам проповедовать революцию - и били их. Основным образом делились на два типа. Первый - мрачный брюнет с большой бородой. Второй белокурый юноша с длинными волосами и серафическим взором, слегка "нестеровского" облика. И те и другие готовы были ради ближнего отдать последнюю рубашку и загубить свою душу. Самого же ближнего - тут же расстрелять, если того "потребует революция". Все писали стихи, и все имели непосредственное касательство к че-ка. Кое-кто из серафических блондинов позднее прославился именно на почве расстреливания. Думаю, что Есенин знался с ними из небрезгливого любопытства и из любви к крайностям, каковы бы они ни были.
Помню такую историю. Тогда же, весной 1918 года, Алексей Толстой вздумал справлять именины. Созвал всю Москву литературную: "Сами приходите и вообще публику приводите". Собралось человек сорок, если не больше. Пришел и Есенин. Привел бородатого брюнета в кожаной куртке. Брюнет прислушивался к беседам. Порою вставлял словцо - и неглупое. Это был Блюмкин11, месяца через три убивший графа Мирбаха, германского посла. Есенин с ним, видимо, дружил. Была в числе гостей поэтесса К.12 Приглянулась она Есенину. Стал ухаживать. Захотел щегольнуть - и простодушно предложил поэтессе:
- А хотите поглядеть, как расстреливают? Я это вам через Блюмкина в одну минуту устрою.
Кажется, жил он довольно бестолково. В ту пору сблизился и с большевицкими "сферами".
Еще ранее, чем "Инонию", написал он стихотворение "Товарищ", вещь очень слабую, но любопытную. В ней он впервые расширил свою "социальную базу", выведя рабочих. Рабочие вышли довольно неправдоподобны, но важно то, что в число строителей новой истины включался теперь тот самый пролетариат, который вообще трактовался крестьянскими поэтами как "хулиган" и "шпана". Перемена произошла с разительной быстротой и неожиданностью, что опять-таки объясняется теми влияниями, под которые подпал Есенин.
В начале 1919 года13 вздумал он записаться в большевицкую партию. Его не приняли, но намерение знаменательно. Понимал ли Есенин, что для пророка того, что "больше революции", вступление в РКП было бы огромнейшим "понижением", что из созидателей Инонии он спустился бы до роли рядового устроителя РСФСР? Думаю - не понимал. В ту же пору с наивной гордостью он воскликнул: "Мать моя родина! Я большевик".
"Пророческий" период кончился. Есенин стал смотреть не в будущее, а в настоящее.
***
Если бы его приняли в РКП, из этого бы не вышло ничего хорошего. Увлечение пролетариатом и пролетарской революцией оказалось непрочно. Раньше, чем многие другие, соблазненные дурманом военного коммунизма, он увидел, что дело не идет не только к Социализму с большой буквы, но даже и с самой маленькой. Понял, что на пути в Инонию большевики не попутчики. И вот он бросает им горький и ядовитый упрек:
Веслами отрубленных рук
Вы гребете в страну грядущего!
У него еще не хватает мужества признать, что Инония не состоялась и не состоится. Ему еще хочется надеяться, он вновь обращает все упования на деревню. Он пишет "Пугачева", а затем едет куда-то в деревню - прикоснуться к земле, занять у нее новых сил.
Деревня не оправдала надежд. Есенин увидел, что она не такова, какой он ее воспел. Но, по слабости человеческой, он не захотел заметить внутренних, органических причин, по которым она и после "грозы и бури" не двинулась по пути к Инонии. Он валит вину на "город", на городскую культуру, которой большевики, по его мнению, отравляют деревянную Русь. Ему кажется, что виноват прибежавший из города автомобиль, трубящий в "погибельный рог". По какой-то иронии судьбы, только теперь, когда заводы и фабрики фактически остановились, он вдруг их заметил, и ему чудится, будто они слишком близко стали к деревне - и отравляют ее:
О, электрический восход,
Ремней и труб глухая хватка,
Се изб бревенчатый живот
Трясет стальная лихорадка.
И промчавшийся поезд, за которым смешно и глупо гонится жеребенок, он проклинает:
Черт бы взял тебя, скверный гость!
Наша песня с тобой не сживется.
Жаль, что в детстве тебя не пришлось
Утопить, как ведро в колодце.
Хорошо им стоять и смотреть,
Красить рты в жестяных поцелуях,
Только мне, как псаломщику, петь
Над родимой страной Аллилуйя.
Оттого-то, в сентябрьскую склень,
На сухой и холодный суглинок,
Головой размозжась о плетень,
Облилась кровью ягод рябина.
Оттого-то вросла тужиль
В переборы тальянки звонкой,
И соломой пропахший мужик
Захлебнулся лихой самогонкой.
Надвигающаяся власть города вызывает в нем безнадежность и озлобление:
Мир таинственный, мир мой древний,
Ты, как ветер, затих и присел,
Вот сдавили за шею деревню
Каменные руки шоссе.
Он сравнивает себя, "последнего поэта деревни", с затравленным волком, который бросается на охотника:
Как и ты, я всегда наготове,
И хоть слышу победный рожок,
Но отпробует вражеской крови
Мой последний смертельный прыжок.
Он вернулся в Москву в угнетенном состоянии. "Нет любви, ни к деревне, ни к городу". Избы и дома ему одинаково не милы. Ему хочется стать бродягой:
Оттого, что в полях забулдыге
Ветер громче поет, чем кому.
Он готов прикрыть свою скорбь юродством, чудачествами
Оттого, что без этих чудачеств
Я прожить на земле не могу.
Так пророк несбывшихся чудес превращается в юродивого, но это еще не последнее падение. Последнее наступило, когда Есенин загулял, запил. Ему чудится, что вся Россия запила с горя, оттого же, отчего и он сам: оттого, что не сбылись ее надежды на то, что "больше революции", "левее большевиков"; оттого, что былое она сгубила, а к тому, о чем мечтала, - не приблизилась:
Снова пьют здесь, дерутся и плачут
Под гармоники желтую грусть.
Проклинают свои неудачи,
Вспоминают московскую Русь.
И я сам, опустясь головою,
Заливаю глаза вином,
Чтоб не видеть лицо роковое,
Чтоб подумать хоть миг об ином.
.................................................................
Что-то злое во взорах безумных,
Непокорное в громких речах.
Жалко им тех дурашливых, юных,
Что сгубили свою жизнь сгоряча.
Где ж вы, те, что ушли далече?
Ярко ль светят вам наши лучи?
Гармонист спиртом сифилис лечит,
Что в киргизских степях получил.
Нет, таких не подмять. Не рассеять.
Бесшабашность им гнилью дана.
Ты, Рассея моя... Рассея...
Азиатская сторона!
С этой гнилью, с городскими хулиганами, Есенину все же легче, нежели с благополучными мещанами советской России. Теперь ему стали мерзки большевики и те, кто с ними. Опостылели былые приятели, занявшие более или менее кровавые, но теплые места:
Я обманывать себя не стану,
Залегла забота в сердце мглистом.
Отчего прослыл я шарлатаном?
Отчего прослыл я скандалистом?
Не злодей я и не грабил лесом,
Не расстреливал несчастных по темницам.
Я всего лишь уличный повеса,
Улыбающийся встречным лицам.
.................................................................
Средь людей я дружбы не имею.
Я иному покорился царству.
Каждому здесь кобелю на шею
Я готов отдать мой лучший галстук.
К опозорившим себя революционерам он не пристал, а от родной деревни отстал.
Да! теперь решено! Без возврата
Я покинул родные поля.
.................................................................
Я читаю стихи проституткам
И с бандитами жарю спирт.
..................................................................
Я уж готов. Я робкий.
Глянь на бутылок рать!
Я собираю пробки
Душу мою затыкать.
В литературе он примкнул к таким же кругам, к людям, которым терять нечего, к поэтическому босячеству. Есенина затащили в имажинизм, как затаскивали в кабак. Своим талантом он скрашивал выступления бездарных имажинистов, они питались за счет его имени, как кабацкая голь за счет загулявшего богача.
Падая все ниже, как будто нарочно стремясь удариться о самое дно, прикоснуться к последней грязи тогдашней Москвы, он женился. На этой полосе его жизни я не буду останавливаться подробно. Она слишком общеизвестна. Свадебная поездка Есенина и Дункан превратилась в хулиганское "турнэ" по Европе и Америке, кончившееся разводом. Есенин вернулся в Россию. Начался его последний период, характеризуемый быстрой сменой настроений.
Прежде всего Есенин, по-видимому, захотел успокоиться и очиститься от налипшей грязи. Зазвучала в нем грустная примиренность, покорность судьбе и мысли, конечно, сразу обратились к деревне:
Я усталым таким еще не был.
В эту серую морозь и слизь
Мне приснилось рязанское небо
И моя непутевая жизнь.
....................................................................
И во мне, вот по тем же законам,
Умиряется бешеный пыл.
Но и все ж отношусь я с поклоном
К тем полям, что когда-то любил.
В те края, где я рос под кленом,
Где резвился на желтой траве,
Шлю привет воробьям и воронам,
И рыдающей в ночь сове.
Я кричу им в весенние дали:
"Птицы милые, в синюю дрожь
Передайте, что я отскандалил..."
.....................................................................
Он пишет глубоко задушевное "Письмо к матери":
Пишут мне, что ты, тая тревогу,
Загрустила шибко обо мне,
Что ты часто ходишь на дорогу
В старомодном, ветхом шушуне.
И тебе в вечернем синем мраке
Часто видится одно и то ж:
Будто кто-то мне в кабацкой драке
Саданул под сердце финский нож.
...................................................................
Не буди того, что отмечталось,
Не волнуй того, что не сбылось,
Слишком раннюю утрату и усталость
Испытать мне в жизни привелось.
Наконец он и в самом деле поехал в родную деревню, которой не видал много лет. Тут ждало его последнее разочарование - самое тяжкое, в сравнении с которым все бывшие раньше - ничто.
***
Перед самой революцией, в декабре 1916 года, крестьянский поэт Александр Ширяевец14, ныне тоже покойный, прислал мне свой сборник "Запевки", с просьбой высказать о нем мое мнение. Я прочел книжку и написал Ширяевцу, указав откровенно, что не понимаю, как могут "писатели из народа", знающие мужика лучше, чем мы, интеллигенты, изображать этого мужика каким-то сказочным добрым молодцем, вроде Чурилы Пленковича15, в шелковых лапотках. Ведь такой мужик, какого живописуют крестьянские поэты, - вряд ли когда и был, - и, уж во всяком случае, больше его нет и не будет. 7 января 1917 года Ширяевец мне ответил таким письмом:
"Многоуважаемый Владислав Фелицианович!
Очень благодарен Вам за письмо Ваше. Напрасно думаете, что буду "гневаться" за высказанное Вами, - наоборот, рад, что слышу искренние слова.
Скажу кое-что в свою защиту. Отлично знаю, что такого народа, о каком поют Клюев, Клычков, Есенин и я, скоро не будет, но не потому ли он и так дорог нам, что его скоро не будет?.. И что прекраснее: прежний Чурила в шелковых лапотках, с припевками да присказками, или нынешнего дня Чурила, в американских щиблетах, с Карлом Марксом или "Летописью"16 в руках, захлебывающийся от открываемых там истин?.. Ей-Богу, прежний мне милее!.. Знаю, что там, где были русалочьи омуты, скоро поставят купальни для лиц обоего пола, со всеми удобствами, но мне все же милее омуты, а не купальни... Ведь не так-то легко расстаться с тем, чем жили мы несколько веков! Да и как не уйти в старину от теперешней неразберихи, ото всех этих истерических воплей, называемых торжественно "лозунгами"... Пусть уж о прелестях современности пишет Брюсов, а я поищу Жар-Птицу, пойду к тургеневским усадьбам, несмотря на то, что в этих самых усадьбах предков моих били смертным боем. Ну как не очароваться такими картинками?..*
И этого не будет! Придет предприимчивый человек и построит (уничтожив мельницу) какой-нибудь "Гранд-отель", а потом тут вырастет город с фабричными трубами... И сейчас уж у лазоревого плеса сидит стриженая курсистка, или с Вейнингером17 в руках, или с "Ключами счастья"18.
Извините, что отвлекаюсь, Владислав Фелицианович. Может быть, чушь несу я страшную, это все потому, что не люблю я современности окаянной, уничтожившей сказку, а без сказки какое житье на свете?..
Очень ценны мысли Ваши, и согласен я с ними, но пока потопчусь на старом месте, около мельниковой дочери, а не стриженой курсистки. О современном, о будущем пусть поют более сильные голоса, мой слаб для этого..."**
Когда Ширяевец мне писал: "Отлично знаю, что такого народа, о каком поют Клюев, Клычков, Есенин и я, скоро не будет", - знал ли он, что в действительности не только скоро не будет, а уже нет, а вернее - совершенно такого былинно-песенного "народа" никогда и не было? Думаю, знал, - но старался эту мысль гнать от себя: жил верою в идеального мужика, в "сказку", - "а без сказки какое житье на свете?".
Ширяевец не напрасно упомянул Есенина: весь пафос есенинской поэзии был основан на вере в этот воображаемый "народ". И Есенин жил "в сказке", лучшей страницей которой была Инония, светлый град, воздвигаемый мужиком.
Первый удар мечте нанесен был еще до женитьбы Есенина. Но мы уже видели, что тогда Есенин не отважился признать правду: все несоответствие между мечтой и действительностью он не только свалил на вторжение города в жизнь деревни, но и продолжал верить, будто это вторжение лишь механично и ничего не меняет в сущности деревни. Ему даже мерещилось, что придет пора деревня захочет и сумеет за себя постоять. Теперь, после долгого отсутствия, вновь приехав в деревню, Есенин увидел всю правду. "Вновь посетив родимые места", он с ужасом замечает:
Какое множество открытий
За мною следовало по пятам!
Сперва он не узнает местности. Потом - не сразу находит дом матери. Потом, встретив прохожего, не узнает в нем родного деда, того самого, которого он некогда так ясно себе представлял сидящим в раю "под Маврикийским дубом". Потом узнает, что сестры стали комсомолками, что "на церкви комиссар снял крест". Пришли домой - он видит: "на стенке календарный Ленин". И вот