Давид смущенно отвернулся и опустился на свое место, чтобы целиком и полностью посвятить себя пятому уроку со всеми его «супер-лативами», «конъюнктивами», «императивами» и даже – как он их ненавидел! – «аблативами» [2]. Это далось ему не без труда.
   «Стелла, – думал он про себя и все снова и снова повторял: – Стелла…»
   Была ли это любовь? Он спросил бы у своей матери, если бы у него была мать. Но у него был лишь Квентин – с ним он мог говорить о многом, но только не об этом – странном, беспокойном ощущении, которое каждый раз пронизывало его тело, когда он вечером ложился в кровать с мыслями о Стелле.
   Этот монастырь, конечно, не был местом, которому он хотел бы посвятить всю свою жизнь. Он должен поговорить начистоту с Квентином, сказать, что собирается его покинуть после окончания школы, хотя пока он не имел ни малейшего представления, куда ему направиться и куда может привести его дальнейший путь. Ведь он еще никогда и нигде не был и не знал никого вне монастырских стен. Но как объяснить все это Квентину? И как открыться Стелле и сказать ей, что он ее любит?
   «Для приемного сына монаха в монастыре, – размышлял он про себя, – все это действительно не так-то просто. Особенно для такого безнадежного труса».
   Звонок на перемену прозвучал прежде, чем он смог определить первый «аблативус абсолютус» в своем переводе. Это тем более раздосадовало его, что Квентин достаточно рано начал заботиться, чтобы его приемный сын был на короткой ноге с латынью. И то, что он особенно ненавидел «аблативус», вовсе не означало, что он не умеет его определять и безошибочно ставить на место в нужной форме. Но Стелла, сама того не желая, мгновенно изменила некоторые привычные правила. Например, то, что после звонка и воцарявшегося вслед за ним в классе хаоса всегда первым, кто распахивал дверь и выскакивал в коридор, был Франк, хоть он и сидел на последней скамье. Он и на сей раз первым добежал до двери, но сегодня этот неотесанный верзила застыл у выхода, чтобы следить за Стеллой, которая обстоятельно и не торопясь складывала в сумку книжки и тетрадки. Он наблюдал за ней взглядом лягушки, подстерегающей муху. Давид также без особой спешки сложил свои вещи и поднялся со скамьи. Когда он поднял взгляд, Стелла стояла прямо против него.
   – Эй, Давид! – Несмотря на фамильярно-лаконичное обращение, она вновь одарила его улыбкой своих бездонных синих глаз. Он старался думать при этом о чем угодно, только не об этом свербящем ощущении в груди. – Тебе известно, что мы сегодня вечером устраиваем праздник? Или нет?
   Ее вопрос был чисто риторическим, ибо нужно было быть таким же слепым и глухим, как учителя, чтобы не догадаться по шепоту и перемигиваниям последних дней, что предстоит один из пользующихся дурной славой праздников, устраиваемых на большой поляне. Несмотря на это, она сунула ему в руку маленькую карточку с приглашением. Давид робко ответил на ее улыбку, и две другие девочки, которые еще оставались в классе вместе со Стеллой, весело захихикали.
   Он почувствовал, как кровь прилила к его щекам (он застыдился этого) и, как следствие, затем порозовели уши.
   – Да… Я знаю… – ответил он, запинаясь. Его колени слегка подкашивались. Внутренне он проклинал себя за смущение. В конце концов, она пригласила его на вечеринку, а не на их предсвадебную помолвку. Он должен наконец взять себя в руки.
   – Ну так как? Придешь? – Стелла чуть склонила голову набок, и к ее улыбке примешалось нечто, воспринятое им как легкая мольба. Возможно, в ней проглядывало также некоторое предвиденное ею заранее разочарование и легкий упрек, так как это было не первое приглашение, на которое он отвечал отказом.
   Почему, собственно? Если не принимать во внимание страх осрамиться перед соучениками, когда он в своей беспомощности скажет или сделает что-нибудь неподходящее к случаю и всех насмешит, а также уверенность, что Квентин хотя и не запретит ему, но даст почувствовать свое неодобрение, других серьезных причин для отказа у него не было.
   – Я обещал Квентину помочь в переводе, – ответил он и почувствовал, что лучше бы ему тут же провалиться на месте, хотя сделать это было не в его власти.
   Стелла в самом деле казалась не только разочарованной, но и уязвленной. Она вздохнула и смерила его настойчивым взглядом.
   – Мы совсем скоро заканчиваем школу, Давид, – сказала она, тряхнув красивой головкой. – Нам осталось не так много праздников, учти это.
   Давид медленно и обстоятельно закрыл свою сумку, чтобы не глядеть в глаза Стелле. Она права. Пройдет совсем немного времени, и их пути разойдутся. И он был достаточно взрослым, чтобы дать понять Квентину, что пора перерезать пуповину, если уж его приемный сын настолько труслив, что не может сказать ему об этом сам прямо в глаза. Давид явно собирался с духом.
   – Ну… да, – ответил он наконец и криво улыбнулся. – Возможно, я смогу все же на часок вырваться.
   – Сделай это! – Стелла просияла и повернулась, чтобы уйти, словно боялась, что его «возможно» превратится в «нет», если она даст ему время что-нибудь добавить. – Буду очень рада! До вечера!
   Ее подруги, продолжая хихикать, исчезли из классной комнаты. Стелла хотела последовать за ними, но Франк, все еще стоявший у выхода, прислонясь к дверному косяку, в позе, которую он считал крутой и эффектной, схватил ее за запястье, не давая пройти.
   – Только не говори, что ты втрескалась в это ничтожество, Стелла, – процедил он, задыхаясь от гнева, и, сморщив нос, указал на Давида.
   Стелла смерила его пренебрежительным взглядом и вырвала руку:
   – Тебе-то какое до этого дело, тупица? Давид улыбнулся и смотрел ей вслед, пока она не исчезла среди учеников, толпящихся в коридоре, но его улыбка застыла на губах, когда он заметил полный ненависти взгляд Франка.
   Фон Метц помнил о дне, когда крестили Давида, как будто это было вчера. В тот день было пролито немало крови, и поэтому Роберт все еще чувствовал себя в какой-то степени виноватым. Порой он спрашивал себя, не лучше ли было бы сделать это сразу же – убить маленького Давида непосредственно после его рождения. Но Лукреция запретила ему тогда всякое общение с сыном и надежно спрятала от него малыша. Само собой разумеется, она должна была это сделать. На ее месте он поступил бы так же. Она знала, что он намерен отнять у нее ребенка. В этом не было сомнений. Но он все же не хотел, чтобы ребенок умер, не получив Божьего благословения, и потому было правильнее дождаться того дня, когда священник окрестит мальчика.
   В те часы, когда все в нем начинало глухо роптать, Роберт приспособился успокаивать свою совесть привычными рассуждениями. Ведь те, кого они убили, тоже не были невинными овечками; они были бездушными палачами, убийцами, нанятыми Лукрецией. Кто знает, сколько загубленных человеческих жизней лежало на их совести, но они, видимо, привыкли к такому существованию – каждое утро вылезать из постели с мыслью, что вполне могут не дожить до вечера.
   Когда до Роберта дошло телефонное сообщение священника, он немедленно направился в Авиньон. Лукреция настаивала на том, чтобы крещение свершилось как можно скорее, так что священник после разговора с ней был вынужден уступить и назначил обряд на следующее же утро. Он был неплохим человеком, этот священник, и знал, что в жизни правильно и что ложно, но судьба не наделила его силой придерживаться этих правил. В результате у Роберта оказалось не слишком много времени для сборов и приготовлений, но в конце концов все прошло гладко.
   Почти гладко.
   Он сидел в маленьком уличном кафе в центре Авиньона и терпеливо ждал, в то время как его люди заняли позиции в непосредственной близости от церкви. Ему было нелегко скрыть нервозность и столь естественную для человека слабость при мысли о том, что от него потребуется, – вернее, что он сам от себя потребует! Именно поэтому, а также чтобы не быть случайно обнаруженным в последнюю минуту какой-нибудь комнатной собачонкой Лукреции, он прикрывал лицо газетой «Ле Монд» и лишь время от времени опускал ее, чтобы отхлебнуть глоток крепкого черного кофе, принесенного кельнером. Когда пробило одиннадцать часов, он отложил газету, так и не прочитав ни одной статьи, положил плату за кофе под сахарницу, чтобы веющий с утра бриз не подхватил легкую купюру, и направился к церковной площади. Если все пойдет по плану – а в этом он не сомневался, так как священник был человек надежный, – решающий момент близок.
   Как только он вышел из тени, отбрасываемой аркой ворот, и остановился на площади перед входом в церковь, его взгляд стал внимательно обшаривать все вокруг, и то, что он увидел, ему не очень понравилось. Было еще довольно рано. Несмотря на сверкающие солнечные лучи, воздух для второго июля был достаточно свежим. Однако на площади уже собралось много народу. Туристы любовались историческими постройками, прилежно фотографировали или, болтая, бродили парами вдоль сувенирных лавок. Наряду со взрослыми здесь было очень много детей: одни послушно шагали рядом с родителями или прочими спутниками, держа их за руки, другие с радостным визгом беспорядочно носились по всей площади, что немало мешало спокойному передвижению остальных. Фон Метц тихо вознес к небу молитву, чтобы, когда они начнут делать то, что задумали, им под руку не попался невинный ребенок.
   Черт подери! Все в нем противилось тому, что он считал своим' непременным долгом. Давид был плодом его греха – но все же он был и оставался его родным сыном, его плотью и кровью!
   Взгляд Роберта обратился к роскошному порталу в верхнем конце площади. Хотя он ничего другого и не ожидал, он невольно вздрогнул, увидев темные фигуры наемников рыцарского ордена Приоров, или, как их еще называли, Настоятелей Сиона. Они заняли позицию, позволявшую надежно просматривать примыкающее к церкви пространство. Их черные пиджаки были расстегнуты – и не без причины. Наметанный взгляд Роберта угадал сразу: под пиджаками заметно проступали ремни автоматов. Прямо перед ними был припаркован иссиня-черный «Ситроен», за рулем которого сидел еще один рыцарь ордена Приоров, также бросавший внимательные взгляды на передвигавшихся по площади людей.
   В человеке, нарочито спокойно лежавшем на капоте автомобиля, – раскинувшись на спине и небрежно разбросав руки в стороны, – Роберт далее на таком большом расстоянии сразу узнал Ареса Сен-Клера. Сен-Клер… Темноволосый, добрых сто девяносто сантиметров роста. Типичный Гунн, как его часто называли. Этот человек сразу же пробудил в нем неприятные воспоминания, которые он охотно выбросил бы из памяти. Арес был самым худшим из них. В некотором роде он был даже хуже и опаснее своей сестры, какой бы бесчеловечной, умно-изворотливой и безбожной ни была приоресса Лукреция. Арес был ее правой рукой, инструментом ее больных фантазий. Без своего братца она была бы никем.
   Сен-Клер считался превосходным бойцом. Это фон Метц уже не раз изведал на собственной шкуре. Он не стремился к новой конфронтации с этим «мастером меча», слепым орудием женщины, которую называл своим «тяжким грехом». Фон Метц не порывался сразиться с ним даже для того, чтобы отомстить за все то зло, что его сестра причинила ему и многим другим людям: любовь к поединкам и оружию не была свойственна его характеру. При этом нельзя сказать, что Роберт был слабым борцом – скорее наоборот: когда они пробивались в Западную Европу, он считался лучшим из лучших. С тех пор ничего не изменилось. Но он питал какое-то непобедимое отвращение к бряцанию мечей и нанесению ран, тем более – к убийствам и захвату кого-либо или чего-либо грубой силой, и отступал от этого своего принципа лишь тогда, когда обойтись без него было абсолютно невозможно.
   Как, например, сегодня, в этот июльский день. Его взгляд был устремлен сейчас через всю площадь перед церковным порталом на длинноволосого бородатого мужчину, который стоял у тележки с мороженым и в данную секунду был занят тем, что, улыбаясь, протягивал вафельный рожок с шоколадным мороженым маленькой девочке, в нетерпении переступавшей с ноги на ногу.
   «Итак, Папаль Менаш занял свой пост», – с облегчением констатировал фон Метц.
   Бородатый тоже его заметил и ответил на его взгляд. Фон Метц изобразил слабое подобие кивка и стал искать Уильяма Бланшфора – его он также ожидал здесь встретить. Этот третий тамплиер стоял спиной к церкви перед высокой, выше роста мужчины, витриной с почтовыми открытками – по виду беззаботный турист, разглядывающий виды Авиньона. Роберта он увидел еще раньше, чем тот его заметил, потому что, как только фон Метц его обнаружил, их взгляды мгновенно встретились. Теперь почти все были в сборе. Пока все шло по плану.
   – Цедрик? – прошептал Роберт в крошечный микрофон, который был спрятан у него под воротником.
   «Нет, – обычно считал он, – не так уж много достоинств у этого нового безумного столетия». Но одним из немногих ценных преимуществ, которыми наделила их эта эпоха, была удивительная техника. Роберту не нужно было долго высматривать Цедрика Чернэ, чтобы вычислить его местонахождение. Он тут же услышал, что Чернэ давно занял свою позицию в башне, стоящей против церкви, – на другой, деловой, стороне площади. Роберт смог увидеть краем глаза, как в этот момент большое круглое окно наполовину приоткрылось.
   – Готовы? – тихо спросил он всех.
   Дуло высокоточной многозарядной винтовки большого калибра, которое в темноте за окном воспринималось как неясная тень, легко качнулось из стороны в сторону и замерло, когда Чернэ с помощью оптического прицела определял для ствола оптимальную позицию.
   – Только прикажи, Роберт! – донесся возбужденный и слегка потрескивающий голос Цедрика из миниатюрного беспроволочного приемного устройства прямо в ухо фон Метца.
   Его взгляд еще раз скользнул к Папалю, стоявшему за тележкой с мороженым, и к Уильяму, который прогуливался около витрин с открытками. Их лица сигнализировали об их готовности без слов. Фон Метц отбросил последние сомнения в правильности своего намерения. Путь, который они выбрали, был ужасным. Но он был единственно возможным.
   – Пора! – прошептал он в микрофон.
   Секунда – и два наемника приоров, стоявшие перед церковным порталом, как подкошенные упали на землю.
   Выстрелов слышно не было. Цедрик снабдил многозарядное оружие глушителем. Только две круглые дырки диаметром в сантиметр, появившиеся на лбу у мужчин, неожиданно, без всякого внешнего повода рухнувших перед входом в церковь, выдавали причину их внезапной смерти.
   Чернэ был превосходным стрелком – лучшим из всех, кого Роберт знал. Однако ни глушитель, ни удивительная быстрота и меткость долговязого снайпера, который в течение кратчайшего времени дважды нажал на спусковой крючок, не помогли избежать паники. В тот момент, когда беззвучные выстрелы достигли цели, какая-то туристка находилась в непосредственной близости от церковного портала. Увидев мужчин, внезапно залившихся кровью и упавших на землю без всяких признаков жизни, она пронзительно закричала. А когда третья пуля Цедрика секунду спустя раздробила наполовину опущенное боковое стекло «Ситроена» и уверенно пробуравила лоб человека, сидевшего на водительском месте, церковная площадь в мгновение ока превратилась в кромешный ад.
   Такой поворот событий не был предусмотрен Робертом. Истерика никогда не приносит пользы и слишком часто и бессмысленно подвергает опасности совсем посторонних людей. Продавец воздушных шаров растерянно отпустил веревку, и все его надутые гелием разноцветные воздушные шарики беспорядочно устремились в летнее небо Авиньона. Маленькая девочка с испуганным писком выронила шоколадное мороженое и побежала вслед за родителями, которые в панике уже покинули площадь через дугообразные ворота слева от церкви.
   Папаль и Уильям вновь попались на глаза фон Метцу, когда мимо них с воплями бежали к выходу последние туристы, гиды и продавцы. Арес, который с проклятиями скатился с капота своего лимузина, увидев, что два первых приора упали на землю, удостоил их снисходительной улыбкой, когда они перед падением одновременно вытащили мечи из-под своих коротких плащей.
   – Тамплиеры… – презрительно произнес темноволосый Гунн, сделав небольшой шажок в сторону, и тысячекратно отработанным движением вытащил свой собственный клинок.
   Затем ход событий круто переменился. Несколькими размашистыми, шагами Арес приблизился к трем тамплиерам. Клинки Уильяма и фон Метца звонко ударились о клинок его богато украшенного меча, которым лучший боец приорессы Лукреции размахивал с такой завидной ловкостью и силой, которую трудно было предположить даже в столь мускулистом и крепком человеке. В результате блестящих маневров Арес энергично отбросил в сторону Роберта, так что тот едва смог удержаться на ногах. С поразительной легкостью, с почти веселым, заносчивым блеском в глазах богатырь успешно парировал удары Папаля; одновременно схватив свободной левой рукой Уильяма за воротник куртки, он нанес ему собственной головой такой удар в лицо, что тому пришлось заплетающейся походкой отступить назад. Фон Метц тем временем обрел равновесие и вновь со свистом обрушил свое стальное оружие на клинок Ареса, который и в этот раз с невероятной быстротой и твердостью отразил удар.
   Та доля секунды, когда их клинки с лязгом скрестились, вдруг представилась Роберту бесконечностью, в течение которой он совершил целое путешествие во времени. Их движения и все вокруг внезапно начало замирать, как бывает при замедленной съемке. Роберт неожиданно почувствовал, что его перенесло далеко-далеко назад, что он снова находится в катакомбах под храмом царя Соломона в тот самый момент, когда примерно тысячу лет тому назад они впервые вступили между собой в поединок. Более того, Роберт мысленно увидел вокруг себя других крестоносцев в кольчугах и высоких кожаных сапогах, и все они отчаянно сражались друг с другом. Арес уже тогда освоил эту свою снисходительную, непреклонную улыбку, для чего он во время борьбы растягивал концы губ. Блеск его глаз Роберт ненавидел больше всего остального.
   А между тем сейчас, в настоящем, Арес ударил его клинком по лицу и нанес ему довольно болезненную рану.
   Фон Метц проклял себя за то, что некоторое время не следил за ходом боя и за своим противником.
   Раздосадованный неудачей, он быстро отступил назад и замахнулся для нового удара. Но тут уж Папаль сумел не упустить тот краткий момент, когда Арес предавался гордым мыслям о своем триумфе, и поторопился вонзить острый как бритва клинок в плечо врага. С воплем, в котором звучало больше ярости, чем боли, Арес метнулся в сторону, когда Папаль, чей клинок так же легко проходил сквозь кости, сухожилия и мускулы, как нож проходит через масло, снова ухитрился его ударить и нанес ему глубокую, сильно кровоточащую рану. Фон Метц использовал это мгновение, чтобы прорваться мимо Ареса и распахнуть дверь в церковь.
   Лукреция и священник, стоя на коленях перед каменным алтарем, погрузились в молитву. Когда мощная створка с грохотом уперлась в стену, они одновременно обернулись и увидели Роберта. Тамплиер не мог истолковать мимики священника в тот момент, когда святой отец увидел его, перепачканного кровью, с мечом магистра тамплиеров в правой руке; в глазах же Лукреции он прочитал беспредельный ужас.
   Быстрыми, ловкими движениями фон Метц захлопнул за собой дверь и запер ее изнутри. Священник торопливо поднялся и поспешил к боковому выходу, Лукреция с маленьким Давидом на руках последовала за ним. Священник, однако, приоткрыл дверь настолько, чтобы протиснуться самому, а затем, к ужасу и растерянности невольно остановившейся женщины, закрыл дверь прямо перед ее носом. Через минуту стало слышно, как поворачивается большой ключ в старом латунном замке.
   Роберт не смог подавить вздоха невероятного облегчения. То, чего он ожидал от священника, было больше, чем способен вынести человек, каким бы богобоязненным и убежденным в правильности своего дела он ни был. Фон Метц не смог бы упрекнуть его, далее если бы тот в последнюю секунду встал перед ним, заслонив собой беззащитную мать и невинного ребенка, но священник принял правильное, с его точки зрения, решение. Он повернул ключ в замке и предоставил мать и ребенка их судьбе в образе фон Метца.
   Лукреция быстро все поняла. Она сделала единственное, что ей оставалось в ее положении: постаралась разрядить обстановку и перетянуть его на свою сторону, как она часто – слишком часто – поступала. Уже целый год прошел с тех пор, как он встречался с ней в последний раз. Год, в течение которого он имел достаточно времени, чтобы понять, что он допустил страшную, непростительную ошибку, которая должна теперь стоить жизни невинному младенцу, потому что фон Метц обязан сделать все, чтобы ограничить последствия того непоправимого вреда, который он уже причинил.
   Женщина не изменилась. Естественно, нет. Они оба и не могли измениться, так как ни один из них не был подвержен процессу старения. Лукреция была все так же немыслимо хороша. С кроткими карими глазами лани, мягкими золотистыми волосами, в белоснежном бархатном платье, которое она, видимо, решила надеть в честь праздника крещения сына, она казалась воплощенной невинностью.
   К несчастью, она слишком хорошо знала о том впечатлении, которое производит на людей, и изо всех сил стремилась использовать это ради своей выгоды. И на этот раз ей удалось не выдать страха, охватившего ее, когда перед ней появился Роберт. Она выдержала его взгляд и улыбнулась:
   – Я счастлива, что ты пришел на крещение нашего сына.
   Ее голос был таким же благозвучным, каким он сохранил его в своей памяти. Он бы ей поверил, если бы не знал, как лицемерны обычно бывают ее слова и уверения.
   – Я назвала его Давидом, – сказала она, кивнув на мальчика, лежавшего у нее на руках.
   – Отдай его мне! – Роберту стоило невероятных усилий произнести эти простые слова. Ему всегда было тяжело говорить с ней, тем более не соглашаться или даже восставать против нее. Ребенок на ее руках еще больше все осложнял: он мешал сохранять самообладание и придерживаться своего решения. Давид… Сегодня он в первый раз увидел сына, и он знал, что этот первый раз станет последним.
   – Мы одна семья, Роберт. – Лукреция пыталась демонстрировать спокойствие и невозмутимость. Она упорно старалась не показать ни своего страха, ни своей слабости, но в ее огромных карих глазах стояло что-то, что фон Метц воспринял как скрытую мольбу.
   Ему пришлось отвести взгляд, потому что он не мог этого вынести. Какой бы холодной и фанатичной она ни бывала в иные времена, в эти секунды она только мать, которой грозят отнять ее ребенка. Никогда прежде он не чувствовал себя таким подлым и отвратительным.
   – Давай жить вместе счастливой семьей, – прошептала Лукреция умоляюще. – Пожалуйста…
   Конец фразы был прерван удушающим кашлем, когда Цедрик, внезапно возникший словно из небытия, прижал к ее лицу платок, пропитанный хлороформом. Фон Метц был слишком поглощен созерцанием ее ангельской красоты и противоречивыми чувствами, чтобы заметить, как мягко к ним подкрался Цедрик Чернэ. В который уже раз в своей бесконечно долгой жизни Роберт проклинал себя, что слишком легко позволял себе отвлечься. Только сейчас он заметил, что боковая дверь, через которую исчез священник, распахнута настежь.
   Лукреция была не в силах сопротивляться поджарому, но при этом достаточно мускулистому тамплиеру, который напал на нее сзади. Она даже не могла больше кричать и звать на помощь. Ее глаза расширились от ужаса, она уже успела осознать, что сейчас произойдет то страшное, чему она до самого конца не верила и изо всех сил надеялась помешать: сейчас он, Роберт, отнимет у нее ребенка – ее сына! И затем, как видно, убьет его! В течение нескольких мучительных мгновений, пока она отчаянно пыталась сопротивляться, ее руки удерживали малыша. Затем ее тело обмякло. Фон Метц бросил меч и подхватил младенца, чтобы тот не упал на каменный пол вместе со своей потерявшей сознание матерью.
   Ему так хотелось прижать его к груди, ласкать и гладить маленького Давида, своего сына. Никогда и ни за что на свете он по своей воле не пожелал бы с ним расстаться. Но вместо этого он быстро, хотя и осторожно положил младенца между двумя серебряными подсвечниками на каменную плиту алтаря. Чем дольше он будет держать ребенка на руках – он осознал это самое позднее в ту секунду, когда вдохнул сладкий, нежный запах гладкой младенческой кожи, – тем труднее ему будет осуществить принятое решение.
   Он хотел насмотреться на него до того, как приставил клинок к маленькой груди, в которой равномерно и спокойно билось сердечко размером едва ли больше грецкого ореха. Давид встретил его взгляд с невинным любопытством ребенка, который видел в этом мире едва ли больше, чем материнскую грудь и круглые четки, которые он без устали крутил пальчиками. Его крошечные ручки схватили острый клинок и…
   О, проклятие! Роберт невольно отвел назад оружие – он не хотел, чтобы ребенок порезался. Нет, видимо, он не способен выполнить то, что задумал. Это же его родной сын, его кровь и плоть! Да простит его Святая Троица, но он не может этого сделать. Если бы отточенным клинком тамплиерского меча он пронзил сейчас грудную клетку малыша, его вовеки не простила бы его собственная душа и собственное сердце, которое бы разорвалось от горя.