Страница:
Елена Холмогорова, Михаил Холмогоров
Второстепенная суть вещей
«То вместе, то поврозь…»
Нам решительно не дано знать, что в нашей жизни главное, а что – второстепенное. Тем более что открывается это порой так поздно, что для размышлений остаются одни лишь последствия. К тому же, как бы ни был долог и прочен союз двоих, у каждого свое главное и свое второстепенное, свое сложное и простое.
Многолетнее сосуществование под одной крышей двух пишущих людей – предмет особого разговора. Но мы мало того, что живем рядом, ежедневно мучая друг друга свежеиспеченными кусочками будущих текстов, еще и умудряемся порой становиться соавторами, порождая у любопытствующих вопрос: «А как это вы пишете вместе?».
Отвечаем.
Сначала – разговоры. Идея, тема иногда вспыхивает в самый неожиданный момент как дитя случайной ассоциации. И мы враз замираем, словно гончие, почуявшие дичь. Совместная работа – первоисточник ссор, чуть не до крика («Я не могу ставить свою подпись под таким безобразием!», «Все, что ты говоришь, тысячу раз было!», «Да что с тобой?!» – и т. д.), трудных достижений консенсуса и, наконец, момента, ради которого и сели вдвоем за один компьютер – когда все муки окупаются, и написанная фраза если не кажется удачей, то по крайней мере не вызывает раздражения.
Бывает по-разному: один начинает писать что-то, показывает другому, а у того возникают свои соображения, требующие немедленного совместного воплощения. А иногда наоборот: садимся писать вместе, но мысли разбегаются в самом прямом смысле этого слова. Разбегаются и авторы – каждый к своему столу. А если одна и та же идея осенила обоих, начинают терзать сомнения: не общее ли это место?
Стоит задуматься о чем угодно, скажем, о важности мелочей, услужливая память подсовывает и цитатки к случаю: «всесильный бог деталей…», «…из какого сора», «Случайно на ноже карманном…» И сковывает мысль осознанием того, что все уже, в сущности, сказано и надо ли множить трюизмы? И отходишь от компьютера и думаешь не о мелочах, а о смысле жизни, что, как известно, малопродуктивно. Но это в повседневном быту малопродуктивно, а что касается текстов, то при неотвязности размышлений о смысле жизни они гонят назад, к компьютеру.
Да, нам решительно не дано знать, что в нашей жизни главное, а что второстепенное, что сложное, а что простое. Как часто дополнение, выраженное существительным мужского или среднего рода в винительном падеже, мы принимаем за само подлежащее! А что может быть проще фразы «Дуб украшает бор»? Или, «используя зеркало», пытаемся чисто произнести английский звук (e), руководствуясь инструкцией из учебника фонетики, гласящей, что для этого «масса языка должна находиться в передней части ротовой полости». Англичанину-то ничего не стоит переместить посреди разговора массу языка в переднюю часть ротовой полости. Он этого просто не заметит. И наша неимоверная трудность для него даже не мелочь. А вот заставьте того же англичанина правильно употребить русский падеж!
Или вот: экскурсия по шедевру архитектуры модерна Дворцу музыки в католической Барселоне. Указывая на сцену, с известной долей смущения гид предвосхищает неизбежный в ее представлении вопрос: «Вы, наверно, удивитесь, что здесь орган, ведь мы же не в соборе». И в этой проходной, вроде бы малозначащей реплике ярче, чем в иных трактатах, вдруг открывается культурная пропасть между двумя христианскими ветвями.
И вообще, сплошь и рядом бывает так: есть глубина, но нет объема. Объемность, может быть, и достигается не только и не столько умными рассуждениями, а как раз теми осадками «словесной руды» (куда мы без заемных слов?), осадками пустой породы разнообразных впечатлений. В старые и для кого-то добрые времена не было, кажется, ни одной неоновой вывески, чтобы в ней не перегорела буква. И магазин кулинарии на Трубной площади, обронив во тьму заглавную «О», гордо возглашал: «…беды на дом». Тут ведь, если вдуматься, высокая поэзия – дух захватывает от мысли, какие несчастья ты можешь принести в судке для супа, если воспользуешься столь любезным приглашением. Какой там Ящик Пандоры! Так что, наверное, нет, наверняка – не надо стыдиться говорить о мелочах, тем более курьезных.
Впрочем, эта книга, вопреки тому, что написано выше, далеко не только о мелочах. Просто серьезные темы не требуют обоснования своей уместности.
Наши вольные заметки охватывают не один год, и, составляя книгу, мы опасались, не окажется ли кое-что в них устаревшим: страна стремительно менялась, и возникало ощущение, будто люди вокруг нас тоже совершенно другие. Нет, и люди те же, и мы сами – ну разве что чуть постарели. Менялся антураж: где была булочная, разместился салон итальянской обуви, а в бывшем овощном расположился магазин «Белый ветер», а после него – банк. Но не момент нам дорог, а возникший на его острие повод поговорить на «вечные» темы.
Мы легко как данность принимаем тот факт, что каждый отдельный день состоит из разрозненных событий, переживаний, мыслей, впечатлений, а к жизни, сложенной из этих дней, склонны относиться как к некой целостности. И нужно определенное усилие воображения, чтобы увидеть в горстке разноцветных камушков мозаичное панно.
Так что эта книга, по сути – «собранье пестрых глав», из которых мы пытаемся сложить свою картину мира и докопаться до второстепенной сути вещей «то вместе, то поврозь, а то попеременно» (последняя на сегодня цитата).
Многолетнее сосуществование под одной крышей двух пишущих людей – предмет особого разговора. Но мы мало того, что живем рядом, ежедневно мучая друг друга свежеиспеченными кусочками будущих текстов, еще и умудряемся порой становиться соавторами, порождая у любопытствующих вопрос: «А как это вы пишете вместе?».
Отвечаем.
Сначала – разговоры. Идея, тема иногда вспыхивает в самый неожиданный момент как дитя случайной ассоциации. И мы враз замираем, словно гончие, почуявшие дичь. Совместная работа – первоисточник ссор, чуть не до крика («Я не могу ставить свою подпись под таким безобразием!», «Все, что ты говоришь, тысячу раз было!», «Да что с тобой?!» – и т. д.), трудных достижений консенсуса и, наконец, момента, ради которого и сели вдвоем за один компьютер – когда все муки окупаются, и написанная фраза если не кажется удачей, то по крайней мере не вызывает раздражения.
Бывает по-разному: один начинает писать что-то, показывает другому, а у того возникают свои соображения, требующие немедленного совместного воплощения. А иногда наоборот: садимся писать вместе, но мысли разбегаются в самом прямом смысле этого слова. Разбегаются и авторы – каждый к своему столу. А если одна и та же идея осенила обоих, начинают терзать сомнения: не общее ли это место?
Стоит задуматься о чем угодно, скажем, о важности мелочей, услужливая память подсовывает и цитатки к случаю: «всесильный бог деталей…», «…из какого сора», «Случайно на ноже карманном…» И сковывает мысль осознанием того, что все уже, в сущности, сказано и надо ли множить трюизмы? И отходишь от компьютера и думаешь не о мелочах, а о смысле жизни, что, как известно, малопродуктивно. Но это в повседневном быту малопродуктивно, а что касается текстов, то при неотвязности размышлений о смысле жизни они гонят назад, к компьютеру.
Да, нам решительно не дано знать, что в нашей жизни главное, а что второстепенное, что сложное, а что простое. Как часто дополнение, выраженное существительным мужского или среднего рода в винительном падеже, мы принимаем за само подлежащее! А что может быть проще фразы «Дуб украшает бор»? Или, «используя зеркало», пытаемся чисто произнести английский звук (e), руководствуясь инструкцией из учебника фонетики, гласящей, что для этого «масса языка должна находиться в передней части ротовой полости». Англичанину-то ничего не стоит переместить посреди разговора массу языка в переднюю часть ротовой полости. Он этого просто не заметит. И наша неимоверная трудность для него даже не мелочь. А вот заставьте того же англичанина правильно употребить русский падеж!
Или вот: экскурсия по шедевру архитектуры модерна Дворцу музыки в католической Барселоне. Указывая на сцену, с известной долей смущения гид предвосхищает неизбежный в ее представлении вопрос: «Вы, наверно, удивитесь, что здесь орган, ведь мы же не в соборе». И в этой проходной, вроде бы малозначащей реплике ярче, чем в иных трактатах, вдруг открывается культурная пропасть между двумя христианскими ветвями.
И вообще, сплошь и рядом бывает так: есть глубина, но нет объема. Объемность, может быть, и достигается не только и не столько умными рассуждениями, а как раз теми осадками «словесной руды» (куда мы без заемных слов?), осадками пустой породы разнообразных впечатлений. В старые и для кого-то добрые времена не было, кажется, ни одной неоновой вывески, чтобы в ней не перегорела буква. И магазин кулинарии на Трубной площади, обронив во тьму заглавную «О», гордо возглашал: «…беды на дом». Тут ведь, если вдуматься, высокая поэзия – дух захватывает от мысли, какие несчастья ты можешь принести в судке для супа, если воспользуешься столь любезным приглашением. Какой там Ящик Пандоры! Так что, наверное, нет, наверняка – не надо стыдиться говорить о мелочах, тем более курьезных.
Впрочем, эта книга, вопреки тому, что написано выше, далеко не только о мелочах. Просто серьезные темы не требуют обоснования своей уместности.
Наши вольные заметки охватывают не один год, и, составляя книгу, мы опасались, не окажется ли кое-что в них устаревшим: страна стремительно менялась, и возникало ощущение, будто люди вокруг нас тоже совершенно другие. Нет, и люди те же, и мы сами – ну разве что чуть постарели. Менялся антураж: где была булочная, разместился салон итальянской обуви, а в бывшем овощном расположился магазин «Белый ветер», а после него – банк. Но не момент нам дорог, а возникший на его острие повод поговорить на «вечные» темы.
Мы легко как данность принимаем тот факт, что каждый отдельный день состоит из разрозненных событий, переживаний, мыслей, впечатлений, а к жизни, сложенной из этих дней, склонны относиться как к некой целостности. И нужно определенное усилие воображения, чтобы увидеть в горстке разноцветных камушков мозаичное панно.
Так что эта книга, по сути – «собранье пестрых глав», из которых мы пытаемся сложить свою картину мира и докопаться до второстепенной сути вещей «то вместе, то поврозь, а то попеременно» (последняя на сегодня цитата).
ПРИНОШЕНИЕ ЭРАЗМУ
Е. Холмогорова. ПОХВАЛА ВЕРХОГЛЯДСТВУ
Первое, о чем предупредила нас многоопытная переводчица-итальянка: «В Италии uno momento совсем не то, что вы думаете, – это как минимум полчаса, здесь ничего не делается быстро». Правоту ее слов можно почувствовать в любом кафе. Но ритм улицы знаменитых городов Италии никак нельзя назвать неспешным: его задают туристы.
Человек, временно попавший в эту категорию, должен затвердить ряд правил, я бы даже сказала, заповедей. Первая и главная из них – полное подчинение гиду и слепая вера информации. Вот я прочитала в путеводителе, что во Флоренции самое вкусное в мире фисташковое мороженое, и уже считаю делом чести его попробовать. Я даже не пытаюсь вслушиваться в свои вкусовые рецепторы, я просто ем самое вкусное в мире фисташковое мороженое.
«Посмотрите налево, теперь направо. Как не увидели? Увы, мы уже проехали. Я всегда предупреждаю заранее…» Проникнувшись полным доверием к абсолютной компетенции гида (только так, сомнения тут неуместны), готова все воспринимать как истину в последней инстанции и восторгаться дежурной шуткой как остротой, только что родившейся в прелестной головке флорентийки (римлянки, венецианки – все звучит, как песня) и предназначенной только тебе.
Похоже, мы уже перешагнули через ненависть ко всему коллективному и готовы встать выше этого. Нет, пока еще не как японцы: вот группа в одинаковых жилетах, чтобы удобнее было отличать «своих», – прямо дворовая футбольная команда. А впрочем, вон американцы: у каждого на шее веселенький яркий платочек, завязанный наподобие пионерского галстука. И, конечно, все обвешаны аппаратурой, хотя то и дело нас предупреждают, что пользоваться ею нельзя. «Снимать и щелкать здесь запрещено», – говорит гид в музеях Ватикана. Мы улыбаемся, но нельзя не отметить точность формулировки: «снимают» на камеру больше, чем «щелкают» фотоаппаратом.
Мне хорошо в этой пестрой толпе. Я чувствую себя частичкой цивилизованного мира, не отягощенной клеймом «советский». И готовность подчиниться правилам коллективизма не угнетает, а возвышает, это мой выбор на ближайшую неделю, как ни парадоксально – новая степень свободы. Я принимаю правила игры, марафон начался, и с судьей не спорят.
Времени на то, чтобы присмотреться друг к другу, нет, поэтому очень быстро, повинуясь своего рода классовому чутью, группа разбивается на стайки; как показывает будущее, интуиция срабатывает точно. Но в любом стихийно возникшем коллективе неизбежно присутствие и чужеродных элементов.
Один из таковых «попал на бабки», лопухнулся, влип по-черному. Невысокий, крепкий, в адидасовском спортивном костюме, с массивной золотой цепью на шее, такой классический, но вроде бы изжитый уже персонаж. Ан нет, это в Москве вчерашний день. А он из черноморских курортных краев, хозяин гостиницы, между прочим, не последний человек. Но никак бедолага не ожидал такого несправедливого баланса между музеями и магазинами. При этом исправно ходит на все экскурсии – «Оплачено», но каждые минут десять, уловив паузу, заискивающе заглядывает в глаза гиду и робко спрашивает: «Еще долго?».
К счастью, нам не надо, как встарь, рыскать по магазинам, и в «свободное время», когда гид выпускает нас из-под неусыпной опеки, мы бесцельно бродим по улочкам средневековой Сиены или римским проспектам, где, как говорил долго живший там Гоголь, нас подстерегают «беспрерывные внезапности».
Оказывается, белье на римских улицах не специально развешивали для съемок неореалистических фильмов, оно просто сушится там каждый день. Остатки древних стен времен Марка Аврелия служат упорядочению довольно-таки хаотичного уличного движения: наш двухэтажный автобус не без труда, но привычно-плавно проезжает сквозь античную арку. А с огромных портретов, посмевших загородить часть фасада собора Святого Петра, как выясняется, смотрят новые святые, канонизированные накануне и пополнившие и без того необъятные католические святцы.
А вот «внезапности» лингвистические. Ей-богу, не предполагала, что название галереи Уффици происходит вовсе не от звучного имени собственного, а всего лишь от первоначального назначения здания – для учреждений, то бишь для офисов. Человек, получивший хотя бы начальное музыкальное образование, в Италии не будет страдать из-за языкового барьера: скажем, трамвайная остановка, конечно же, fermata. А, увидев из окна автобуса вывеску «agenzia funebri», догадываешься, что это похоронное бюро, просто-напросто по шопеновскому похоронному маршу, marshe funebre.
Кстати, о маршах. Однажды, пытаясь скоротать стояние в очередной московской пробке, я нажимала кнопочки магнитолы, пока не наткнулась на неизвестной мне дотоле радиоволне на квалифицированный и необыкновенно увлекательный рассказ о «Турецком марше» Моцарта. Об источниках восточных мотивов в творчестве тогдашних композиторов, о революции в ударной группе оркестров за счет появления экзотических инструментов и так далее. Увы, я не слышала начала передачи. Зато, продвинувшись метров на сто вперед, услышала ее окончание: «Это была передача „Мелодии твоего мобильника“.
Мы a priory презираем поверхностное знание. Мы острим, что бывает образование энциклопедическое, а бывает кроссвордовое, и снисходительно-ироничны, если кто-нибудь из родных и близких увлеченно заполняет клеточки. Мы откровенно потешаемся над незадачливыми участниками телешоу, которые упустили свой миллион, споткнувшись на элементарном для нас вопросе, не признаваясь в том, что вылетели бы на иных предыдущих. Нам претит словосочетание «обзорная экскурсия». Сколько же упущено и будет еще упущено из-за этого снобизма: «Ну что вы! В Рим надо ехать на месяц…» И никогда мы вслух не признаемся, сколько же мы услышали впервые из затверженной лекции экскурсовода. Получается, что для нас лучше быть неучами, чем недоучками. Мы резко утрачиваем даже чувство юмора, считаем своим долгом соответствовать великим творениям возвышенно-погруженным видом. Мы шикаем на сотоварища по группе, услышав у подножья пизанской башни его исполненный мечтательной зависти голос: «Один недоучка ошибся в расчетах, и весь город сколько веков этим кормится!».
Боясь общественного осуждения, мы стыдимся признаться, что не все хрестоматийные шедевры нам близки. И успокоить трепещущее от собственной смелости сознание может лишь ссылка на авторитеты: «Путешественники, которые обладают не только блестящим умом, но и мужеством, свойственным благородным натурам, откровенно признаются, что для них нет ничего скучнее картин и статуй». Это Стендаль, его «Прогулки по Риму». И там же: «Проходя мимо произведений, подписанных знаменитыми именами, мы испугались их количества и бежали из Ватикана: удовольствие, которое он предлагал нам, было слишком серьезным».
И впрямь. Чтобы не впасть в естественное отчаяние от ошеломляющего количества шедевров на квадратный метр, требуется известная доля легкомыслия. Оно, конечно, заманчиво было бы, как-нибудь взять да разогнать публику в Сикстинской капелле и в одиночестве проникаться гением Микеланджело сколько душе угодно. Но в нашем бешеном пробеге по Ватикану есть, как ни странно, своя прелесть: картины, скульптуры, фрески, схваченные жадным взглядом, врезаются в память, чтобы потом пробуждаться в унявшемся мозгу своими деталями и оживать, когда рассматриваешь репродукции в альбомах. Занятие это в кругах людей эстетически развитых почитается не вполне достойным, а зря: репродукции не «вместо», а «после» производят совершенно иное впечатление.
Только в спешке, только зная, что сейчас и никогда больше. Хотя монетка в фонтан Треви, конечно же, брошена, как положено, по всем туристским правилам «повернуться спиной и бросать правой рукой через левое плечо».
Но вот ведь какая крамола, страшно даже компьютеру поведать! Я, может быть, и не хочу сюда вернуться.
Мы все знаем про Венецию, нас ничто не может удивить, мы даже слегка презрительно кривим уголок рта: «На гондоле кататься? Ну, это же кич вроде русской тройки!». Сразу хочется спросить: приходилось ли проехаться по зимнему лесу в санях, когда легкий снег падает с еловой ветки тебе на лицо, чурбан? А Венеция оказывается совсем другой, в сто, в миллион раз прекраснее. Вот дама в белом кормит голубей на площади Сан-Марко. Они слетают с ее руки, и я вижу, что на рукаве остались мокрые трилистнички голубиных лапок. Яркое синее небо, а под ногами лужа. Боже мой, из щелей между плитами сочится вода, а молодые люди привычно быстро, но без суеты расставляют помосты. И пусть промокнут ноги, я это видела, мне повезло, вода заливает площадь! Я не хочу приезжать сюда опять, а вдруг это не повторится. Я не могу представить себе, что можно увидеть Венецию больше и лучше.
Вечером в гостинице падаешь на кровать. Ноги гудят, а закроешь глаза – плывут перед тобой дворцы, фрески, фонтаны… Как после проведенного в лесу дня все мерещатся грибы, грибы. Нет, я, конечно, слегка лукавлю: страшно нарушить образ города, а приехать, чтобы побродить по музеям, – это другое дело. Пожить во Флоренции и ходить, как на работу, в галерею Уффици на свидание то с Боттичелли, то с Рафаэлем. Облазить в Ватикане музей загадочных этрусков, застыть перед храмом Эскулапа на вилле Боргезе, всласть налюбоваться «Раем» Тинторетто над троном венецианского дожа. И тут со стыдом спохватываешься: который год планирую поехать в Петербург специально, чтобы день за днем, целенаправленно отправляться в Эрмитаж. Но и утешаешься: «беспрерывные внезапности» могут застигнуть и в родной Москве, когда из окна троллейбуса вдруг увидишь в огне заката стены и башни Ново-Спасского монастыря, и древнее княжество Московское выбьет на миг из современной реальности, чтобы остаться в тебе навсегда.
Нам все время твердили: «Вам повезло, сейчас не сезон». Как будто не специально выбирали! Тем не менее в станцах Рафаэля («не сезон»!) яблоку негде упасть. А ты будто одна. Это все твое. Только твое. И навсегда.
И во дворе дома Пакия Прокула в Помпеях, где на полу рвется с цепи мозаичный пес, а камешки надписи предостерегают: cavi canem, то есть осторожно, мол, злая собака, – и в том дворе никого не было. Ни до, ни после, ни одновременно со мной. Потому что в этом невероятном месте, которое, кажется, только-только покинули люди, где сплющилось время, для меня одной сместилось еще и пространство: ведь никто, кроме меня, не замер, потрясенный, увидев, как из-под античной стены пробивается родной желтый одуванчик.
И я, наконец, поняла: в путешествии не так важно увидеть все, главное – увидеть свое. И кто сказал, что степенное, неспешное, расслабленное созерцание даст тебе больше, чем сгущенное, нервное выхватывание «самого главного»? Почему-то принято считать, что главное непременно скрыто глубоко внутри и открывается лишь при долгом специальном вглядывании. Предрассудок это. Сила воздействия красоты измеряется не человеко-часами, потраченными на ее созерцание, и не числом прочитанных о ней страниц, а бог весть в каких единицах исчисляемой загадочной субстанцией, когда воспринимаешь не органами чувств, а всей поверхностью кожи. Причастность великому рождается мгновенно или вовсе не посещает.
Потому и не стоит клеймить за верхоглядство тех, кто несется «галопом по европам», руководствуясь, как всякий русский, Пушкиным:
Человек, временно попавший в эту категорию, должен затвердить ряд правил, я бы даже сказала, заповедей. Первая и главная из них – полное подчинение гиду и слепая вера информации. Вот я прочитала в путеводителе, что во Флоренции самое вкусное в мире фисташковое мороженое, и уже считаю делом чести его попробовать. Я даже не пытаюсь вслушиваться в свои вкусовые рецепторы, я просто ем самое вкусное в мире фисташковое мороженое.
«Посмотрите налево, теперь направо. Как не увидели? Увы, мы уже проехали. Я всегда предупреждаю заранее…» Проникнувшись полным доверием к абсолютной компетенции гида (только так, сомнения тут неуместны), готова все воспринимать как истину в последней инстанции и восторгаться дежурной шуткой как остротой, только что родившейся в прелестной головке флорентийки (римлянки, венецианки – все звучит, как песня) и предназначенной только тебе.
Похоже, мы уже перешагнули через ненависть ко всему коллективному и готовы встать выше этого. Нет, пока еще не как японцы: вот группа в одинаковых жилетах, чтобы удобнее было отличать «своих», – прямо дворовая футбольная команда. А впрочем, вон американцы: у каждого на шее веселенький яркий платочек, завязанный наподобие пионерского галстука. И, конечно, все обвешаны аппаратурой, хотя то и дело нас предупреждают, что пользоваться ею нельзя. «Снимать и щелкать здесь запрещено», – говорит гид в музеях Ватикана. Мы улыбаемся, но нельзя не отметить точность формулировки: «снимают» на камеру больше, чем «щелкают» фотоаппаратом.
Мне хорошо в этой пестрой толпе. Я чувствую себя частичкой цивилизованного мира, не отягощенной клеймом «советский». И готовность подчиниться правилам коллективизма не угнетает, а возвышает, это мой выбор на ближайшую неделю, как ни парадоксально – новая степень свободы. Я принимаю правила игры, марафон начался, и с судьей не спорят.
Времени на то, чтобы присмотреться друг к другу, нет, поэтому очень быстро, повинуясь своего рода классовому чутью, группа разбивается на стайки; как показывает будущее, интуиция срабатывает точно. Но в любом стихийно возникшем коллективе неизбежно присутствие и чужеродных элементов.
Один из таковых «попал на бабки», лопухнулся, влип по-черному. Невысокий, крепкий, в адидасовском спортивном костюме, с массивной золотой цепью на шее, такой классический, но вроде бы изжитый уже персонаж. Ан нет, это в Москве вчерашний день. А он из черноморских курортных краев, хозяин гостиницы, между прочим, не последний человек. Но никак бедолага не ожидал такого несправедливого баланса между музеями и магазинами. При этом исправно ходит на все экскурсии – «Оплачено», но каждые минут десять, уловив паузу, заискивающе заглядывает в глаза гиду и робко спрашивает: «Еще долго?».
К счастью, нам не надо, как встарь, рыскать по магазинам, и в «свободное время», когда гид выпускает нас из-под неусыпной опеки, мы бесцельно бродим по улочкам средневековой Сиены или римским проспектам, где, как говорил долго живший там Гоголь, нас подстерегают «беспрерывные внезапности».
Оказывается, белье на римских улицах не специально развешивали для съемок неореалистических фильмов, оно просто сушится там каждый день. Остатки древних стен времен Марка Аврелия служат упорядочению довольно-таки хаотичного уличного движения: наш двухэтажный автобус не без труда, но привычно-плавно проезжает сквозь античную арку. А с огромных портретов, посмевших загородить часть фасада собора Святого Петра, как выясняется, смотрят новые святые, канонизированные накануне и пополнившие и без того необъятные католические святцы.
А вот «внезапности» лингвистические. Ей-богу, не предполагала, что название галереи Уффици происходит вовсе не от звучного имени собственного, а всего лишь от первоначального назначения здания – для учреждений, то бишь для офисов. Человек, получивший хотя бы начальное музыкальное образование, в Италии не будет страдать из-за языкового барьера: скажем, трамвайная остановка, конечно же, fermata. А, увидев из окна автобуса вывеску «agenzia funebri», догадываешься, что это похоронное бюро, просто-напросто по шопеновскому похоронному маршу, marshe funebre.
Кстати, о маршах. Однажды, пытаясь скоротать стояние в очередной московской пробке, я нажимала кнопочки магнитолы, пока не наткнулась на неизвестной мне дотоле радиоволне на квалифицированный и необыкновенно увлекательный рассказ о «Турецком марше» Моцарта. Об источниках восточных мотивов в творчестве тогдашних композиторов, о революции в ударной группе оркестров за счет появления экзотических инструментов и так далее. Увы, я не слышала начала передачи. Зато, продвинувшись метров на сто вперед, услышала ее окончание: «Это была передача „Мелодии твоего мобильника“.
Мы a priory презираем поверхностное знание. Мы острим, что бывает образование энциклопедическое, а бывает кроссвордовое, и снисходительно-ироничны, если кто-нибудь из родных и близких увлеченно заполняет клеточки. Мы откровенно потешаемся над незадачливыми участниками телешоу, которые упустили свой миллион, споткнувшись на элементарном для нас вопросе, не признаваясь в том, что вылетели бы на иных предыдущих. Нам претит словосочетание «обзорная экскурсия». Сколько же упущено и будет еще упущено из-за этого снобизма: «Ну что вы! В Рим надо ехать на месяц…» И никогда мы вслух не признаемся, сколько же мы услышали впервые из затверженной лекции экскурсовода. Получается, что для нас лучше быть неучами, чем недоучками. Мы резко утрачиваем даже чувство юмора, считаем своим долгом соответствовать великим творениям возвышенно-погруженным видом. Мы шикаем на сотоварища по группе, услышав у подножья пизанской башни его исполненный мечтательной зависти голос: «Один недоучка ошибся в расчетах, и весь город сколько веков этим кормится!».
Боясь общественного осуждения, мы стыдимся признаться, что не все хрестоматийные шедевры нам близки. И успокоить трепещущее от собственной смелости сознание может лишь ссылка на авторитеты: «Путешественники, которые обладают не только блестящим умом, но и мужеством, свойственным благородным натурам, откровенно признаются, что для них нет ничего скучнее картин и статуй». Это Стендаль, его «Прогулки по Риму». И там же: «Проходя мимо произведений, подписанных знаменитыми именами, мы испугались их количества и бежали из Ватикана: удовольствие, которое он предлагал нам, было слишком серьезным».
И впрямь. Чтобы не впасть в естественное отчаяние от ошеломляющего количества шедевров на квадратный метр, требуется известная доля легкомыслия. Оно, конечно, заманчиво было бы, как-нибудь взять да разогнать публику в Сикстинской капелле и в одиночестве проникаться гением Микеланджело сколько душе угодно. Но в нашем бешеном пробеге по Ватикану есть, как ни странно, своя прелесть: картины, скульптуры, фрески, схваченные жадным взглядом, врезаются в память, чтобы потом пробуждаться в унявшемся мозгу своими деталями и оживать, когда рассматриваешь репродукции в альбомах. Занятие это в кругах людей эстетически развитых почитается не вполне достойным, а зря: репродукции не «вместо», а «после» производят совершенно иное впечатление.
Только в спешке, только зная, что сейчас и никогда больше. Хотя монетка в фонтан Треви, конечно же, брошена, как положено, по всем туристским правилам «повернуться спиной и бросать правой рукой через левое плечо».
Но вот ведь какая крамола, страшно даже компьютеру поведать! Я, может быть, и не хочу сюда вернуться.
Мы все знаем про Венецию, нас ничто не может удивить, мы даже слегка презрительно кривим уголок рта: «На гондоле кататься? Ну, это же кич вроде русской тройки!». Сразу хочется спросить: приходилось ли проехаться по зимнему лесу в санях, когда легкий снег падает с еловой ветки тебе на лицо, чурбан? А Венеция оказывается совсем другой, в сто, в миллион раз прекраснее. Вот дама в белом кормит голубей на площади Сан-Марко. Они слетают с ее руки, и я вижу, что на рукаве остались мокрые трилистнички голубиных лапок. Яркое синее небо, а под ногами лужа. Боже мой, из щелей между плитами сочится вода, а молодые люди привычно быстро, но без суеты расставляют помосты. И пусть промокнут ноги, я это видела, мне повезло, вода заливает площадь! Я не хочу приезжать сюда опять, а вдруг это не повторится. Я не могу представить себе, что можно увидеть Венецию больше и лучше.
Вечером в гостинице падаешь на кровать. Ноги гудят, а закроешь глаза – плывут перед тобой дворцы, фрески, фонтаны… Как после проведенного в лесу дня все мерещатся грибы, грибы. Нет, я, конечно, слегка лукавлю: страшно нарушить образ города, а приехать, чтобы побродить по музеям, – это другое дело. Пожить во Флоренции и ходить, как на работу, в галерею Уффици на свидание то с Боттичелли, то с Рафаэлем. Облазить в Ватикане музей загадочных этрусков, застыть перед храмом Эскулапа на вилле Боргезе, всласть налюбоваться «Раем» Тинторетто над троном венецианского дожа. И тут со стыдом спохватываешься: который год планирую поехать в Петербург специально, чтобы день за днем, целенаправленно отправляться в Эрмитаж. Но и утешаешься: «беспрерывные внезапности» могут застигнуть и в родной Москве, когда из окна троллейбуса вдруг увидишь в огне заката стены и башни Ново-Спасского монастыря, и древнее княжество Московское выбьет на миг из современной реальности, чтобы остаться в тебе навсегда.
Нам все время твердили: «Вам повезло, сейчас не сезон». Как будто не специально выбирали! Тем не менее в станцах Рафаэля («не сезон»!) яблоку негде упасть. А ты будто одна. Это все твое. Только твое. И навсегда.
И во дворе дома Пакия Прокула в Помпеях, где на полу рвется с цепи мозаичный пес, а камешки надписи предостерегают: cavi canem, то есть осторожно, мол, злая собака, – и в том дворе никого не было. Ни до, ни после, ни одновременно со мной. Потому что в этом невероятном месте, которое, кажется, только-только покинули люди, где сплющилось время, для меня одной сместилось еще и пространство: ведь никто, кроме меня, не замер, потрясенный, увидев, как из-под античной стены пробивается родной желтый одуванчик.
И я, наконец, поняла: в путешествии не так важно увидеть все, главное – увидеть свое. И кто сказал, что степенное, неспешное, расслабленное созерцание даст тебе больше, чем сгущенное, нервное выхватывание «самого главного»? Почему-то принято считать, что главное непременно скрыто глубоко внутри и открывается лишь при долгом специальном вглядывании. Предрассудок это. Сила воздействия красоты измеряется не человеко-часами, потраченными на ее созерцание, и не числом прочитанных о ней страниц, а бог весть в каких единицах исчисляемой загадочной субстанцией, когда воспринимаешь не органами чувств, а всей поверхностью кожи. Причастность великому рождается мгновенно или вовсе не посещает.
Потому и не стоит клеймить за верхоглядство тех, кто несется «галопом по европам», руководствуясь, как всякий русский, Пушкиным:
И пред созданьями искусств и вдохновенья
Трепеща радостно в восторгах умиленья.
Е. Холмогорова, М. Холмогоров. ПОХВАЛА ПРАЗДНОСТИ
Глобальное потепление грянуло внезапно, превратившись минувшей осенью для каждого жителя средней России из абстрактного научного термина в реальность. Небывалая, дивная погода казалась подарком природы лично тебе, и ты, как ждущий казни, открывая поутру глаза и первым делом видя пляску пылинок в косой солнечной полосе, вздыхал: «Ну уж этот-то день точно последний…» А она длилась и длилась, почти утомив, потому что умиление, восторг и восхищение не предполагают такой протяженности – это чувства сильные, яркие, а стало быть, не могущие долго сохранять накал.
Да еще наши городские корни сыграли злую шутку. Когда сжатые и перепаханные поля вдруг к сентябрю зазеленели, мы в первую минуту решили, что мир перевернулся и то ли времена года смешались, то ли время вовсе пошло вспять. Оказалось, просто-напросто взошел озимый овес.
Осень – единственное время года, наступающее точно по календарю. Во всяком случае, за городом. Увозят подросших детей в школу, и сразу веет бесприютностью, дома сереют. В «детское время», когда только что везде кипела жизнь, падает непроглядная тьма, а утром шагаешь с крыльца в туман, как самолет – в облако, и почему-то хочется тушенки с картошкой и меда, глаза не смотрят на огурцы с помидорами, а душа не принимает парного молока.
Один из признаков осени – бусы из грибов, сохнущих на печке. Нынешний небывалый «грибной лом» примирил местных жителей с пустой забавой «дачников» – заготовками в промышленных количествах занялись и они, а посему дискуссии о пропорциях гвоздики и корицы в маринаде на время уравняли крестьян, сведущих в тонкостях ремесла копчения сала и повышения жирности молока, с «городскими бездельниками».
Кстати о «городских бездельниках». В общении с аборигенами мы тщимся доказать, что работаем, работаем, не разгибая спины, что никакие мы не дачники, а такие же каторжники, как непьющие крестьяне. Не верят. А мы как заведенные садимся-таки ежеутренне за стол. И отпуск для нас – это не время безалаберной праздности, а окошко в году, чтобы поработать «на себя». Но убедить привычного к труду физическому в том, что грузить слова в компьютер ничуть не легче, чем навоз в прицеп трактора, невозможно. Душа трудится неустанно, изнурительно и незаметно чужому глазу.
Но в такой роскошный день ну никак она не желает трудиться. А может, и не надо? Может, не надо одолевать лень, мучиться проклятыми вопросами, на которые все равно нет ответа? И над порядком слов душа не хочет трудиться. Что ей нынче порядок слов? Солнышко светит!
Праздношататься! Тем более что оправдания искать долго не требуется: будут потом «зимние заметки о летних впечатлениях», дали классики пример, все пойдет в дело.
Однако от себя не убежишь. Писатель М., к зависти писателя Е., закончил роман. Писатель Е., к зависти писателя М., погружен целиком в новый замысел.
Голова писателя М. почти пуста, в ней бродят ненаписанные эпизоды, упущенные возможности, досады о непроясненных истинах. Хочется высказаться прямо и в лоб. А проза лобовых атак не терпит. Она предпочитает долгие и терпеливые осады, когда «поэт издалека заводит речь, поэта далеко заводит речь», а он, заведенный собственной речью в глухие дебри, даже и не старается понять, куда его занесло.
Голова писателя Е., напротив, так бессистемно переполнена, что тоже практически пуста. Эмбрионы доброго десятка новых сочинений разом толпятся, и заранее жаль тех, что падут жертвой в борьбе видов. Роковой борьбе.
Но пока – в лес. Дорога идет в подъем, по этой причине горизонт совсем рядом, и видимая земля кончается в полукилометре. Дальше она опускается на восток – и, по глобусу судя, вот-вот будет Урал, за ним Сибирь, Чукотка, Аляска и так далее. Нам так далеко не надо – через триста метров к полю подступит лесной клин с яркими багровыми вспышками осины. Это дерево, все лето безликое (куда его зеленоватой коре до воспетой в тысячах песен, стихов и патриотических гимнов и псалмов сметанной бересты!), вдруг вступает в соперничество со всей растительностью. И эти триста метров мы одолеваем неспешно, то и дело застывая в восхищении.
Наше продвижение, какое ни медленное, тоже меняет окружающий мир, мы незаметно подошли к вершине холма, известной тем, что здесь мобильный телефон берет Москву при любой погоде. Осенними вечерами, мгновенно превратившимися в ночь, сюда, к стогам, как жуки-светляки на одинокий пень, сходится полдеревни с фонариками и мобильниками. Прогресс! Он, кстати, еще и в том, что стога – давно уже не стога в привычном смысле – это рулоны овсяной соломы, собранной комбайнами на зимний прокорм коровам колхоза «Сознательный». Вот-вот наступит день, и загонят наших буренок в зимние коровники, где всего одна утеха – праздно и бездумно жевать, жевать, жевать. И чувствовать полное счастье.
Вот, кстати, отличие живого существа «человек» от живого существа «корова». Почему-то человек, отважившийся предаться праздности, вечно вынужден оправдываться. «Праздность – мать пороков», – сказано в собрании русских пословиц Даля. А с народной мудростью спорить – последнее дело.
Гений праздности Илья Ильич Обломов с легкой руки критика Добролюбова, прицепившего к его благородной фамилии оскорбительный в XIX веке и расстрельный в ХХ суффикс «-щина», ославлен на века. И напрасно. Он человек, одаренный талантом, на первый взгляд, не знающим применения. На самом же деле Обломов принадлежит тому типу русских умов, которыми и движется искусство. Они пустыми на трезвый взгляд прагматика, праздными разговорами выстраивают и обозначают критерии, предлагают темы, сообщают направление художественной мысли.
Рискнем утверждать, что искусство во всех своих видах складывается по преимуществу именно из праздного общения небесталанных людей, но лишь единицам удается преодолеть завышенный уровнем разговора критерий (ах, можно ль пером, смычком или кистью прикоснуться к высокому, о коем сотрясали воздух всю ночь!), отчаяние от невозможности приблизиться к вымечтанному идеалу и тьму прочих комплексов, отважиться и запечатлеть-таки пресловутые «никчемные» разговоры о том о сем. Мы ж еще из школьной литературы привыкли к характеристике «писатель Икс является выразителем идей некоего слоя общества, скажем, Игрек». Даже игнорируя пресловутый классовый подход, задаешься вопросом: а что за люди объединены символом Игрек? Ответ до удивления прост: это неудостоенные славы собеседники, по уровню интеллекта отнюдь не уступающие своим выразителям. Не каждому прилично фланировать по Невскому или Тверской в ветхом рубище с яркой заплатой.
Праздность – мать вдохновения. Без нее не придешь к той ясности ума, которая способствует единственно точному расположению слов в предложении. Они неведомо как накапливаются в тебе, до поры не удосуживаясь выразить себя хоть звуком. Идешь, вглядываешься вдаль, а спроси, о чем думаешь, что видишь перед собой, и ни словечка не найдешь, чтобы ответить…
Взгляд постепенно опускается все ближе долу – у самого острия лесного языка надо всматриваться в траву, опавшую листву, в пролысинки голой земли, и трудно разобрать, что действует в полную силу – внимание или воображение: уже мерещится красная головка подосиновика… Нет, обманка – это красный лист костяники так улегся между палыми березовыми, что принимаешь его за честную добычу. А честная добыча – вот она, и так укрылась, что только и остается дивиться самому себе – как умудрился увидеть?
Оглядываемся – еще парочка молодых и крепких подосиновичков и кое-что повидавший на своем веку подберезовик. Его брать не будем – размякнет, пока донесешь. Когда это пренебрегали подберезовиками? В прошлом засушливом году ценился б что твой алмаз! В отместку за пижонство лес прячет сокровища, и как ни всматриваешься – одни мухоморы на радость писателя Пелевина.
Мы расправляем спины, вдыхаем влажные запахи осени, ею дышат небеса, вроде бы такие же высокие и голубые, как в летний ясный день, но ощущение какой-то непрочности, зыбкости, и этот запах отжившей свое листвы, и легкая зябкость на кончиках пальцев спорят с самой погодой, вроде бы похожей на августовскую, не оставляют надежд на долгое наслаждение. Надо, надо ловить момент.
И мы бросаем грибное место ради места заведомо пустого, зато прелестного и, как всегда ранней осенью, день за днем возвращающего солнцу набранное за лето золото.
Ели и сосны здесь поднимаются над зарослями папоротника, со школьных лет возбуждающего картины доисторических дебрей вместе с хвощами и плаунами. Воображение мгновенно уравнивает в росте траву с деревьями, за шелестом ветра чудится движение бронтозавра, но, уняв иронической насмешкой фантазию, и без того оказываешься в сказочном лесу. За наше двухдневное отсутствие вдруг побурели папоротники, все вокруг окрасив бледной охрой. Сквозь густую тьму хвойных проглядывает вдали желтизна деревьев лиственных, а небо открыто, высоко и ясно.
Да еще наши городские корни сыграли злую шутку. Когда сжатые и перепаханные поля вдруг к сентябрю зазеленели, мы в первую минуту решили, что мир перевернулся и то ли времена года смешались, то ли время вовсе пошло вспять. Оказалось, просто-напросто взошел озимый овес.
Осень – единственное время года, наступающее точно по календарю. Во всяком случае, за городом. Увозят подросших детей в школу, и сразу веет бесприютностью, дома сереют. В «детское время», когда только что везде кипела жизнь, падает непроглядная тьма, а утром шагаешь с крыльца в туман, как самолет – в облако, и почему-то хочется тушенки с картошкой и меда, глаза не смотрят на огурцы с помидорами, а душа не принимает парного молока.
Один из признаков осени – бусы из грибов, сохнущих на печке. Нынешний небывалый «грибной лом» примирил местных жителей с пустой забавой «дачников» – заготовками в промышленных количествах занялись и они, а посему дискуссии о пропорциях гвоздики и корицы в маринаде на время уравняли крестьян, сведущих в тонкостях ремесла копчения сала и повышения жирности молока, с «городскими бездельниками».
Кстати о «городских бездельниках». В общении с аборигенами мы тщимся доказать, что работаем, работаем, не разгибая спины, что никакие мы не дачники, а такие же каторжники, как непьющие крестьяне. Не верят. А мы как заведенные садимся-таки ежеутренне за стол. И отпуск для нас – это не время безалаберной праздности, а окошко в году, чтобы поработать «на себя». Но убедить привычного к труду физическому в том, что грузить слова в компьютер ничуть не легче, чем навоз в прицеп трактора, невозможно. Душа трудится неустанно, изнурительно и незаметно чужому глазу.
Но в такой роскошный день ну никак она не желает трудиться. А может, и не надо? Может, не надо одолевать лень, мучиться проклятыми вопросами, на которые все равно нет ответа? И над порядком слов душа не хочет трудиться. Что ей нынче порядок слов? Солнышко светит!
Праздношататься! Тем более что оправдания искать долго не требуется: будут потом «зимние заметки о летних впечатлениях», дали классики пример, все пойдет в дело.
Однако от себя не убежишь. Писатель М., к зависти писателя Е., закончил роман. Писатель Е., к зависти писателя М., погружен целиком в новый замысел.
Голова писателя М. почти пуста, в ней бродят ненаписанные эпизоды, упущенные возможности, досады о непроясненных истинах. Хочется высказаться прямо и в лоб. А проза лобовых атак не терпит. Она предпочитает долгие и терпеливые осады, когда «поэт издалека заводит речь, поэта далеко заводит речь», а он, заведенный собственной речью в глухие дебри, даже и не старается понять, куда его занесло.
Голова писателя Е., напротив, так бессистемно переполнена, что тоже практически пуста. Эмбрионы доброго десятка новых сочинений разом толпятся, и заранее жаль тех, что падут жертвой в борьбе видов. Роковой борьбе.
Но пока – в лес. Дорога идет в подъем, по этой причине горизонт совсем рядом, и видимая земля кончается в полукилометре. Дальше она опускается на восток – и, по глобусу судя, вот-вот будет Урал, за ним Сибирь, Чукотка, Аляска и так далее. Нам так далеко не надо – через триста метров к полю подступит лесной клин с яркими багровыми вспышками осины. Это дерево, все лето безликое (куда его зеленоватой коре до воспетой в тысячах песен, стихов и патриотических гимнов и псалмов сметанной бересты!), вдруг вступает в соперничество со всей растительностью. И эти триста метров мы одолеваем неспешно, то и дело застывая в восхищении.
Наше продвижение, какое ни медленное, тоже меняет окружающий мир, мы незаметно подошли к вершине холма, известной тем, что здесь мобильный телефон берет Москву при любой погоде. Осенними вечерами, мгновенно превратившимися в ночь, сюда, к стогам, как жуки-светляки на одинокий пень, сходится полдеревни с фонариками и мобильниками. Прогресс! Он, кстати, еще и в том, что стога – давно уже не стога в привычном смысле – это рулоны овсяной соломы, собранной комбайнами на зимний прокорм коровам колхоза «Сознательный». Вот-вот наступит день, и загонят наших буренок в зимние коровники, где всего одна утеха – праздно и бездумно жевать, жевать, жевать. И чувствовать полное счастье.
Вот, кстати, отличие живого существа «человек» от живого существа «корова». Почему-то человек, отважившийся предаться праздности, вечно вынужден оправдываться. «Праздность – мать пороков», – сказано в собрании русских пословиц Даля. А с народной мудростью спорить – последнее дело.
Гений праздности Илья Ильич Обломов с легкой руки критика Добролюбова, прицепившего к его благородной фамилии оскорбительный в XIX веке и расстрельный в ХХ суффикс «-щина», ославлен на века. И напрасно. Он человек, одаренный талантом, на первый взгляд, не знающим применения. На самом же деле Обломов принадлежит тому типу русских умов, которыми и движется искусство. Они пустыми на трезвый взгляд прагматика, праздными разговорами выстраивают и обозначают критерии, предлагают темы, сообщают направление художественной мысли.
Рискнем утверждать, что искусство во всех своих видах складывается по преимуществу именно из праздного общения небесталанных людей, но лишь единицам удается преодолеть завышенный уровнем разговора критерий (ах, можно ль пером, смычком или кистью прикоснуться к высокому, о коем сотрясали воздух всю ночь!), отчаяние от невозможности приблизиться к вымечтанному идеалу и тьму прочих комплексов, отважиться и запечатлеть-таки пресловутые «никчемные» разговоры о том о сем. Мы ж еще из школьной литературы привыкли к характеристике «писатель Икс является выразителем идей некоего слоя общества, скажем, Игрек». Даже игнорируя пресловутый классовый подход, задаешься вопросом: а что за люди объединены символом Игрек? Ответ до удивления прост: это неудостоенные славы собеседники, по уровню интеллекта отнюдь не уступающие своим выразителям. Не каждому прилично фланировать по Невскому или Тверской в ветхом рубище с яркой заплатой.
Праздность – мать вдохновения. Без нее не придешь к той ясности ума, которая способствует единственно точному расположению слов в предложении. Они неведомо как накапливаются в тебе, до поры не удосуживаясь выразить себя хоть звуком. Идешь, вглядываешься вдаль, а спроси, о чем думаешь, что видишь перед собой, и ни словечка не найдешь, чтобы ответить…
Взгляд постепенно опускается все ближе долу – у самого острия лесного языка надо всматриваться в траву, опавшую листву, в пролысинки голой земли, и трудно разобрать, что действует в полную силу – внимание или воображение: уже мерещится красная головка подосиновика… Нет, обманка – это красный лист костяники так улегся между палыми березовыми, что принимаешь его за честную добычу. А честная добыча – вот она, и так укрылась, что только и остается дивиться самому себе – как умудрился увидеть?
Оглядываемся – еще парочка молодых и крепких подосиновичков и кое-что повидавший на своем веку подберезовик. Его брать не будем – размякнет, пока донесешь. Когда это пренебрегали подберезовиками? В прошлом засушливом году ценился б что твой алмаз! В отместку за пижонство лес прячет сокровища, и как ни всматриваешься – одни мухоморы на радость писателя Пелевина.
Мы расправляем спины, вдыхаем влажные запахи осени, ею дышат небеса, вроде бы такие же высокие и голубые, как в летний ясный день, но ощущение какой-то непрочности, зыбкости, и этот запах отжившей свое листвы, и легкая зябкость на кончиках пальцев спорят с самой погодой, вроде бы похожей на августовскую, не оставляют надежд на долгое наслаждение. Надо, надо ловить момент.
И мы бросаем грибное место ради места заведомо пустого, зато прелестного и, как всегда ранней осенью, день за днем возвращающего солнцу набранное за лето золото.
Ели и сосны здесь поднимаются над зарослями папоротника, со школьных лет возбуждающего картины доисторических дебрей вместе с хвощами и плаунами. Воображение мгновенно уравнивает в росте траву с деревьями, за шелестом ветра чудится движение бронтозавра, но, уняв иронической насмешкой фантазию, и без того оказываешься в сказочном лесу. За наше двухдневное отсутствие вдруг побурели папоротники, все вокруг окрасив бледной охрой. Сквозь густую тьму хвойных проглядывает вдали желтизна деревьев лиственных, а небо открыто, высоко и ясно.