Сверрир говорил хорошо. Постепенно плечи его распрямились, вначале его голос звучал смиренно, но потом он с трудом сдерживал гнев, наконец он склонил голову, показывая, что ему больше нечего сказать. Я, слегка склонившись, стоял на полшага сзади Сверрира и смотрел на ярла и, вместе с тем, мимо него, это было то особое двойное зрение, каким слуга должен смотреть на своего господина. В лице ярла не дрогнул ни один мускул. Но не исключено, что в набрякших от бессонных ночей глазах зажегся огонек радости, искра понимания, свидетельствующая о способности человека слышать невысказанное. Сперва ярл уронил несколько слов, выражавших его глубокое уважение к епископу Хрои, которого он никогда не встречал, но знал по дружеским рассказам епископа Вильяльма. Ярл медленно произносил эти слова, подыскивая другие, более весомые, более нужные, мы не двигались и ждали, давая ему время, но он так и не нашел их. Он сказал, что благодарен нам за наше сообщение и пока не назначен новый епископ и жизнь церкви, больше чем когда бы то ни было, вселяет в нас тревогу, мы должны каждый день возносить горячие молитвы за наших правителей, ярла Эрлинга и за его сына конунга. Да хранит их Всемогущий. Он может их сохранить, сказал ярл, а мы не можем…
   Он сделал почти незаметный знак, мы глубоко поклонились и, не знаю уж каким образом, тонкогубый священник снова оказался в покое. Мы еще раз поклонились и, не поворачиваясь к ярлу спиной, пошли прочь, у порога мы остановились и снова поклонились ярлу уже в последний раз.
   Больше мы его не видели, впрочем, через много лет, йомфру Кристин, ярл пересек море и склонился перед твоим отцом конунгом Сверриром.
   Слова прощения или слова непрощения, слова Гаута или слова Сигурда?..
***
   Мы вышли от ярла с тяжестью на душе, нас как будто обманули. У меня было такое чувство, словно под церковными сводами божественный гимн разодрали на части, не дав ему взлететь в небеса. Однако помню, я преисполнился глубокого уважения к Сверриру за его способность излагать правду так, что на ней появлялся как бы легкий налет неправды. Такие слова лучше защищали и того, кто получил весть, и того, кто ее принес. Ветер с моря дул сильнее и резче, чем до нашей встречи с ярлом.
   Тонкогубого священника мы встретили в тот же вечер. Мы зашли в церковь помолиться, он был там. Он с восторгом приветствовал нас и поблагодарил за то, что мы передали ярлу сообщение, которое должен был получить покойный епископ Вильяльм. Наверное, у этого человека был превосходный слух — он знал все, о чем говорилось в покое ярла после того, как его попросили оттуда уйти.
   — Я думаю, — сказал он, — что ярла особенно порадовало великодушное пожелание, чтобы мы возносили молитвы за наших правителей в Норвегии. Ярл всегда предпочитает молитву мечу, и за это ему уготовано место на небесах. Если он берется за меч, этому предшествуют долгие раздумья, в которых и проходит большая часть его жизни…
   Кроме того, он сказал, что когда-то считалось, будто книга, содержащая истину, находится здесь, в Киркьювоге, и что написана она на дорогой ослиной коже письменами, которые мало кто разбирает.
   — Когда я приехал сюда еще совсем молодым человеком, я верил этому, теперь уже не верю, но мне известно, что многие изучали непонятные буквы с большим рвением и покинули Оркнейские острова, унеся в своем сердце большую ученость…
   Его тонкие губы растянулись в улыбке, он благословил нас и слегка вперевалку пошел из церкви. Он обладал более острым умом, чем все остальные, и вдруг, без всякой причины, заговаривал о самых необычных вещах.
   В большом портале он остановился, задумавшись о чем-то, потом повернулся и снова подошел к нам.
   — Простите, что я отрываю вас от вашего благородного дела и от изучения Священного писания. Я, недостойный слуга ярла, буду счастлив, если два молодых человека, отдадут немного времени ежедневной молитве за ярла Харальда. Он очень добр, но у него есть один недостаток, в котором Всемогущий при Его способности проникать в человеческое сердце увидел бы величие. Нам же, людям, видно, что чувствительная и нежная совесть ярла доставляет ему страдания. Сейчас у него тяжело на душе от того, что он сам — имея на то полное право и даже не зная ярла Эрлинга — пожелал, чтобы его родич, сын его брата, был увезен за море. Этот молодой человек, как вам, должно быть, известно, по своему рождению имеет больше прав носить титул ярла, чем сам ярл. Однако ему не хватало ума и смирения, которые молодой должен оказывать старшему. А посему поминайте ярла Харальда в своей ежедневной горячей молитве, и, может, сердце его тогда обретет покой, которого он так заслуживает.
   Тонкогубый священник поклонился и ушел, мы тоже поклонились и остались в церкви — это было редкое мгновение, и я навсегда запомнил его, думаю, что и Сверрир всю жизнь помнил его. Думаю также, что Сверрир, твой отец конунг, извлек урок из этих встреч с ярлом и его священником, и даже знаю, какой именно.
   А ты знаешь?
   Когда началось лето, мы уехали обратно на Фарерские острова и там приняли решение. Это были тяжелые дни, и с тех пор радость была редкой гостьей в жизни твоего отца, и в моей тоже.
 
 

ГУННХИЛЬД

   Мы сошли на берег в Тинганесе, потому что должны были доставить туда груз зерна. Там мы встретили Унаса. Унас постарел за тот год, что нас не было на Фарерах. Он сказал:
   — Сюда приехали норвежцы.
   Мы не долго разговаривали с ним и в тот же день отправились через горы в Киркьюбё. Унас пошел с нами, он сказал, что приехавший на Фареры сборщик дани Карл привез с собой своего сына, его зовут Брюньольв. Мы промолчали и продолжали идти вперед, но теперь в горах было уже не так светло, как утром, когда мы причалили к берегу.
   Наконец внизу мы увидели Киркьюбё. У берега стояли корабли, один из них был нам знаком. Мы торопились изо всех сил, что-то заставляло нас спешить, но редко путь давался мне с таким трудом. Унас отстал от нас, он всегда уступал своим желаниям и не отличался сильной волей. В воротах епископской усадьбы стоял незнакомый нам страж. Раньше у нас стражей не было. Мы встретили епископа Хрои. Он сказал быстро и громко:
   — Сверрир, твоя мать тяжело больна, идемте к ней.
   Он ввел нас в покой, где обычно занимался делами, обнял, прижал на мгновение свое бледное, умное и усталое лицо к плечу Сверрира и заплакал. Потом выпрямился и сказал:
   — Добро пожаловать домой! Приветствую вас, сыны мои, у нас здесь все живы. Когда норвежцы уедут от нас, они возьмут с собой заложника.
   Первое, о чем я подумал: я недостаточно знатного рода. Сверрир сказал:
   — Епископа они заложником не возьмут, им приходится оказывать церкви больше уважения, чем они хотели бы.
   Епископ помолчал, потом медленно проговорил:
   — В эти дни меня сильнее, чем прежде, заботили мысли о моем добром брате Унасе, ведь я горячо люблю его. Думаю, я невольно дал это понять сборщику дани, наверное, Унас догадался об этом. Он бродит тут, как неприкаянный. И в нем нет радости, подобающей каждому свободному человеку.
   Твоя мать, Сверрир, занемогла в неподходящее время, но вряд ли Бог сейчас призовет ее к себе. Я поставил Астрид ухаживать за ней. Я тут заботился о твоей молодой жене, Сверрир, потому что норвежцы не оставили бы ее без внимания. Она одевается, как простая служанка. А наши требовательные гости особенно падки на хорошо одетых женщин.
   Мне епископ сказал, что мои родители чувствуют себя хорошо, в их сердцах нет зла, но они полны тревоги. Он помолчал, на долю этого человека выпало много испытаний, от рождения ему была дана добрая душа, и, думаю, он обрел частицу своего былого благородства, когда горе посетило его дом. Он сказал нам:
   — Вы увидите, что в церкви и в усадьбе кое-что изменилось. Не горюйте из-за этого и не удивляйтесь, но примите все радостно и благодарно. Случается, мы слишком привязываемся к своей земной собственности, из-за чего можно подумать, будто мы любим ее больше, чем Бога. Иногда даже хорошо лишиться вещей, которые могут ввести нас в искушение.
   Пока епископ говорил, в комнату вошла невысокая, неряшливо одетая женщина, легко и красиво она подошла к нам. Я узнал ее и отвернулся, однако от моего внимания не укрылось то, что происходило в комнате. Я видел эту встречу между мужем и женой. Во мне всколыхнулась нежность, о которой я не подозревал, и горечь, какую мне случалось испытывать в жизни всего несколько раз. Почему-то я думал, что когда Сверрир и Астрид встретятся снова, они будут холодны друг к другу, как обожженные корни на месте старого костра. Но все было не так.
   Мы с епископом отвернулись и продолжали разговаривать, он подробно расспрашивал меня о нашей поездке. Узнав о смерти епископа Вильяльма, он осенил себя крестным знамением и похвалил меня за то, что мы посетили оркнейского ярла и попросили, чтобы в его церкви возносились молитвы за ярла Эрлинга и его правление в Норвегии. Епископ сказал, что нам следует смириться с происходящим и не закрывать кошелек, если от нас потребуют, чтобы он был открыт. Мужчины и женщины будут жить на этих островах и после того, как норвежцы уедут обратно за море. Мы должны молить Всевышнего, чтобы он сохранил их корабли, — ведь их груз будет тяжелее, чем они могут нести.
   Теперь мы уже могли снова обернуться к Сверриру и его молодой жене.
   Тут нам сообщили о приходе сборщика дани Карла и он быстро вошел в комнату. Этот норвежец умел, как никто, напускать на себя вид хозяина даже там, где он был только гостем. Его сопровождал сын. Оба жили в епископской усадьбе и были нынче приглашены на трапезу к епископу Хрои. Мы учтиво приветствовали этих влиятельных мужей, и епископ назвал им наши имена и объяснил, откуда мы прибыли. Сборщик дани не выказал никакого радушия. Последнее нас встревожило, поэтому мы поклонились и ушли.
   Невеселый, полный дурных предчувствий, я пошел со Сверриром к Гуннхильд, она тоже состарилась за то время, что нас не было в Киркьюбё.
***
   Я недолго пробыл у постели больной Гуннхильд, Сверриру нужно было поговорить с матерью наедине. Но в тот же вечер за мной прислали и просили, чтобы я как можно скорее пришел к Гуннхильд — она хочет мне что-то сказать, медлить нельзя. Охваченный тревогой, я шел по пригоркам из каменного дома, где жили мои родители. Никто не попался мне по пути. Норвежцы, наверное, валялись пьяные на своих кораблях, и я полагал, что Сверрир и Астрид в этот поздний час нашли друг у друга то, чего жаждали. Вечер был красив, над Киркьюбё зажглись первые маленькие звезды. Море обмывало берег, где-то лаяла собака, помню, у меня было такое чувство, словно моя душа приподняла мою земную оболочку над землей, скалами и мхом. Однако сердце мое стучало тяжелее и тревожнее, чем до того, как я узнал, что в Киркьюбё прибыли норвежцы.
   В тесной каморке Гуннхильд я сразу понял, что что-то случилось. Ее черные глаза на бледном лице тлели, как угасающие угли. В них светилось безумие и ненависть, казалось, ей хочется вцепиться кому-то в глотку и задушить его голыми руками, но сил для этого у нее уже не было. Она была одна. Ни служанки, ни священника, она была наедине с тем, что жгло ей душу, и со смертью, которая словно приблизилась к ней, — так багряная красота звездного неба следует за ненастным днем. Гуннхильд поманила меня к себе. Что-то прошептала, и мне пришлось склониться к ее губам.
   — Этот сборщик дани… — проговорила она.
   Я знал, что сборщик дани Карл обошел сегодня все дома и закоулки епископской усадьбы, дабы оказать честь тем, кто был немощен, и порадовать каждую захворавшую служанку или бедного ребенка, лежавших в хлеву или в конюшне. Так, во всяком случае, говорили, но все знали, что сборщик дани предпочитает общаться с земными созданиями, а не с душами, чей путь лежит на небеса. Стало быть, Гуннхильд видела его.
   — Этот сборщик дани!.. — сказала она, Я молчал, в комнате пряно пахло целебными травами, Эйнар Мудрый, навещавший Гуннхильд, имел обыкновение заваривать и легко и тяжело пахнущие растения. Я наклонился к ее губам.
   — Этот сборщик дани когда-то надругался надо мной, — проговорила она.
   Железные тиски сдавили мне сердце, она приподнялась на своем ложе, положила голую ногу на край кровати и громко сказала, не боясь быть услышанной:
   — Этот сборщик дани Карл надругался надо мной в монастыре на Селье! Сегодня он заходил сюда, теперь он стал важным человеком, куда важнее, чем был в те времена, и обладает куда большей властью над людьми. Но, может, его способность взять женщину силой стала меньше? Большой живот, должно быть, мешает ему быть ловким в делах с женщиной. Тогда-то в нем было достаточно силы и жестокости, он был неприятный человек, но сильный. Он надругался надо мной.
   Сегодня он не узнал меня! Нет, нет, он давно забыл ту испуганную женщину, то бедное животное, что когда-то билось под ним, и потому не очень-то вглядывался в мои черты. К тому же на наших лицах давно заросли те некрасивые царапины, что я получила от него, а он — от меня. Его люди смеялись на другой день, увидев, как он исцарапан. Нет, он меня не узнал.
   Сегодня он обратился ко мне достойно и дружелюбно, я смотрела на него с нескрываемым удивлением и ненавистью. Я все расскажу тебе, Аудун…
   Должно быть, я отступил от нее на шаг, пока она говорила, я не понимал тогда и не понимаю теперь, только ли жажда мести заставила ее говорить. Кроме жажды мести, жило в ней, наверное, и стремление избавиться от зла, чувство, что ей нужно очистить все тайники своей души прежде, чем она встретит смерть. Ей хотелось рассказать правду, а вот почему она выбрала своим слушателем меня, я узнал уже потом.
   Она сказала:
   — Я попала в монастырь на Селье на маленьким судне, шедшем в Нидарос. Со мной был мой добрый жених, господин Унас. Мы не спешили, стояло позднее лето, совсем как сейчас, — светлые дни и теплые вечера. С севера туда прибыли воины, но я не знаю, какому конунгу они служили. Мы хотели укрыться от них в монастыре, однако вскоре поняли, что это нам не поможет. Тогда мы смело вышли им навстречу, я принесла воинам пива и еды, а монахи тем временем разделились на две группы. Одни пытались незаметно спрятать серебряные сосуды, что были в монастыре, а другие пошли в церковь и молили Всевышнего смилостивиться над нами. В монастыре на Селье была только одна женщина, не считая больной старухи, такой же, как я сейчас. Моя судьба была решена.
   Он захотел взять меня. Я уже сказала, что была обручена. Девственницей я не была, но до тех пор считалась честной и богобоязненной женщиной. Я не ложилась с кем попало, тем более по приказанию. Но вот пришел он и захотел взять меня силой. С ним пришли его люди.
   Все они были пьяные. Они увели меня с собой, втащили по каменным ступеням в пещеру на горе, в которой в прежние времена нашла пристанище, а потом и смерть святая Суннева, когда пришлые воины хотели надругаться над ней. Теперь я могла проверить, не подобрел ли Господь Бог со времен святой Сунневы. Они втащили меня в пещеру, он бросил меня на землю, я брыкалась и царапалась, тогда я была сильная, мне удалось ударить его ногой в пах и он с криком согнулся пополам, потом ударил меня, я вскочила и вцепилась ногтями ему в лицо. Его люди смеялись. Теперь для него было делом чести овладеть мной именно там, в двух шагах от священной раки, где покоился ее прах, недалеко от алтаря, перед которым набожные мужчины и женщины молятся этой святой женщине. И он овладел мной.
   Но сперва случилось нечто неожиданное. В монастыре работал человек по имени Гаут, кажется, он строил там церковь. Он услыхал мои вопли, прибежал и крикнул, чтобы они отпустили меня. Они держали меня, пока сборщик дани — тогда он еще не был сборщиком дани — взял то, что осталось от меня, взял, как собака, которая лижет дерьмо. Я лежала истерзанная и избитая, лишенная и сил и чести, они же тем временем решили, что Гауту надо отрубить ногу. Потом переменили свое решение: Лучше мы отрубим тебе руку, сказали они. С отрубленной рукой ты будешь умирать долго, а с отрубленной ногой умрешь сразу. Вот только кто это сделает?
   Один из них сказал, что надо заставить кого-нибудь из монахов. Но монахов они не нашли, зато нашли моего жениха Унаса. Он был пьян и еле держался на ногах, потом уже я догадалась, что он был поблизости, когда я боролась с ними и потерпела поражение, но у него не хватило мужества, чтобы броситься мне на помощь. Они привели его и сказали: Твоя рука или его! Была звездная ночь.
   Гаут не оказал сопротивления. Наверное, он понял, что это все равно не поможет, и полагал, что только его мужество способно заставить их почувствовать обиду, нанесенную ими другому, как свою собственную. Но подобные чувства были чужды этим людям. Итак, там был Гаут. И там был Унас. Я прекрасно видела, что ему хотелось бы уйти, сбежать, он притворялся более пьяным, чем был на самом деле, его ударили по лицу, он упал, потом ему сунули в руки меч и он снова оказался перед тем же выбором.
   Все было именно так. Чем больше они угрожали Унасу, тем более пьяным он притворялся, один воин ударил его, он упал на колени и остался лежать, двое других подняли его на ноги. Третий протянул ему меч. Он не хотел его брать. Они сказали: Твоя рука или его! И смеялись, Аудун, как страшно они смеялись! Гаут стоял перед ними, я лежала и старалась не смотреть на то, что происходит. Но они повернули мое лицо и заставили смотреть на руку Гаута, я закрыла глаза, они пальцами надавили мне на веки и мне пришлось открыть глаза. Гаут стоял перед ними, вытянув руку, словно опознавательный знак на ветру, под звездами, на берегу моря, меня трясло. И Унас, этот несчастный, поднял меч.
   Он нанес удар, Гаут упал, потом поднялся, защищаясь обрубком руки, и пополз вниз по лестнице из пещеры святой Сунневы.
   Думаю, он выжил. Я потом видела в Бьёргюне однорукого человека. Должно быть, Гаут остановил кровь, перетянув ремнем обрубок руки, он был силен в молитве. С тех пор я их не видела.
   Ни сборщика дани Карла, ни его воинов я не видела до нынешнего дня. Уже на другое утро его корабль покинул Селью, воины уплыли вместе с ним. Унаса я потом тоже долго не видела.
   Он уплыл на том же корабле, оставив меня с моим позором. Зимой того же года я приехала в Бьёргюн. Там он нашел меня. Есть мне было нечего, беспомощная, покрытая позором, я стала совсем другой женщиной, не той, какой была до того дня, когда сборщик дани Карл взял то, что ему не принадлежало. Тогда пришел Унас.
   Я приняла его, но мужской силы у него уже не было. Господь Всемогущий! Жалкий и немощный, он лежал рядом со мной и плакал. И я ушла от него.
   Но это еще не все, Аудун. Скоро во имя Всевышнего я расскажу тебе остальное. А сейчас ступай к моему сыну Сверриру и расскажи ему то, что ты узнал от меня, скажи также, что он узнает и остальное!
   Гуннхильд встала, она стояла передо мной, положив руки мне на плечи, худая, суровая, смертельно больная, неистовая, исполненная ненависти и непреклонная в своей жажде мести. Я склонил перед ней голову:
   — Я все расскажу ему…
   И ушел. Звезды над Киркьюбё еще не погасли, они отражались в Море, я смотрел на них, но они меня не радовали.
***
   Когда я вышел из дома, где лежала больная Гуннхильд, в усадьбе епископа не было видно ни одного человека. Слышались только пьяные крики с корабля сборщика дани. Но и они вскоре замерли, тысячи птиц на камнях и скалах молчали, и море, омывавшее берег тяжелыми волнами, лишь подчеркивало тишину, затаившуюся между каменными и бревенчатыми стенами. Я стоял под звездами, точно соляной столп, луна безмолвствовала над горами, и в сердце у меня не было мира.
   Через некоторое время я пошел к одному из жилых домов усадьбы и остановился под оконным проемом чердачной каморки, где, как я знал, устроились на ночь Сверрир и Астрид. Но вскоре я ушел оттуда, так и не позвав его, — у меня не хватило смелости, твердости и силы, необходимых тому, кто собирается воткнуть нож в сердце ближнему. Я покинул усадьбу и поднялся в гору, потом вернулся, подошел к церкви на берегу и хотел войти в нее. Но не посмел. Первый раз у меня не было в душе мира, а без него я не мог предстать перед ликом Спасителя, висевшего на кресте; кончилось тем, что я упал на одну из могил у церковной ограды и заплакал. Вскоре я узнал этот клочок голой земли — здесь был похоронен тот чужеземец, что прибыл к нам с кораблем два года назад. Я долго плакал.
   В эту мою Гефсиманскую ночь ко мне пришли мертвые, как иногда они приходят и являются живым. Мертвые, которых я помнил, потому что они жили среди нас, лица, знакомые с детства, — старший брат Эйнара Мудрого, моя бабушка, еще кое-кто. Я узнал их, они шли в своих серых одеждах, склонив головы, кое-кто распрямлялся, проходя мимо меня, и я видел его лицо, они были совсем рядом, и я тихо молил их: Просветите меня на своем пути! Но они молчали.
   Потом пришли более старые, знакомые мне по сагам и преданиям Эйнара Мудрого, которые он рассказывал, сидя у очага долгими зимними вечерами. Это были епископы, учившие слову Божьему здесь в Киркьюбё задолго до того, как епископ Хрои поднялся на церковную кафедру. Это были воины и бонды, первые поселенцы, прибывшие сюда через море из Норвегии, за их кораблями тянулись связанные из бревен плоты, матери, которых унесла чума, и дети, последовавшие за ними, когда в питавших их грудях не осталось больше молока. Все они прошли мимо меня, склонив головы к влажной осенней земле, их просветленные лица говорили о том, что по ту сторону смерти они увидели великий свет, и они снова возвращались туда. Я крикнул им: Просветите меня на своем пути! Но они молчали.
   И я понял: в час испытания в Гефсимане у тебя не остается ни друзей, ни недругов, в тот час лишь воля делает тебя человеком или нелюдью. Ты бросаешь на стол свое живое сердце и сам выбираешь между правильным и неправильным, между честью и бесчестьем, только ты сам! Я уверен, что мертвые, когда они приходят, могут передать нам мужество, которым они обладали при жизни, и мудрость, которую мы не замечаем из-за будничных дел. Но выбор мы должны сделать сами, и нам все равно придется его сделать.
   Я поднялся и покинул кладбище.
   Что-то нас ждет? В Киркьюбё был сборщик дани Карл, в Киркьюбё был Сверрир, его умирающая мать, когда-то изнасилованная этим сборщиком дани тоже была в Киркьюбё. Я знал твердость Сверрира, его безудержный гнев, его хитрость и злопамятность. Знал также, что все это он до поры до времени сдерживал железной волей, позволявшей ему выбрать подходящую минуту. Я знал его мстительность и обостренное отношение ко всему, что входит в понятие чести.
   Я бродил до утра, небо было скрыто облаками, звезды исчезли в серой дымке тумана, приползшего с моря. Прибежала собака и всю ночь ходила за мной, я не знал ее и хотел прогнать, ударил ногой, бросил камень, но она залаяла и глаза ее молили, чтобы ей позволили остаться. Я позволил ей ходить за мной. У дома моих родителей я стал бить в стену кулаками, я плакал и прижимался лбом к холодной каменной стене, чтобы остудить голову, потом крикнул родителям, чтобы они пошли и помогли Гуннхильд. В доме завозились. А я опять убежал в горы.
   Рано утром я снова подошел к оконному проему каморки на чердаке, где спал Сверрир. Наконец он проснулся и вышел из дома, отдохнувший, веселый, насладившийся женщиной, бесстрашный, молодой, сильный, готовый мужественно встретить все, что его ожидало. Астрид с ним не было. Она, наверное, еще спала.
   — Идем, — сказал я.
   Он глянул на меня, и, ни о чем не спросив, последовал за мной, я направил шаги к нашей церкви и теперь уже вошел внутрь. Сверрир открыл рот, чтобы задать вопрос, но сдержался. Мы стояли перед большим распятием, свет струился через маленькие оконца и исполненное муки лицо Спасителя медленно оживало. По-моему, слова, которые я хотел сказать, непроизнесенными передались из моего сердца в его. Я еще не успел заговорить, как его лицо сделалось старше и суровей, оно выражало боль, ставшую невидимым прологом к его жизни, проведенной в многолетней борьбе. Но собака уже убежала.
   Я повернулся к нему, взял его руки в свои и тихо сказал:
   — Я пришел от Гуннхильд, твоей матери.
   — Я это понял, Аудун.
   — Вот, что она мне рассказала…
   Я говорил, и он не прерывал меня, мы стояли лицом к распятому Христу, но когда я закончил, Сверрир не упал на колени, чтобы молиться. Он не плакал. И не говорил. Время шло, мы видели, как в маленькие оконца церкви вползает день, потом мы ушли, И Сверрир был уже не тем человеком, каким пришел сюда.
***
   Сверрир пошел к Астрид и сказал ей:
   — Перестань выдавать себя за служанку и одеваться, как пристало только рабыне. Ты — жена свободного человека, и пусть все смотрят на тебя, сколько хотят.