— Но почему, скажите на милость, он явился ко мне так поздно?
— Он не мог объясниться, мог только привести вас, рискуя собственной жизнью, и не раньше, чем уберутся наши приятели. Они уезжали в одиннадцать с вокзала Виктория, почти не оставляя ему шансов, но сводить их к нулю было, конечно, излишним. Однако не забывайте, что за минуту, на которую эта парочка опрометчиво оставила нас, мы обменялись лишь несколькими словами.
Оборванный герой таращил свой единственный глаз, будто понимая, что речь идет о нем. Вдруг он что-то горячо забормотал, испуганно заламывая руки и едва не падая на колени. Раффлс мягко его успокоил, судя по тону, и повернулся ко мне, сочувственно пожав плечами.
— Он говорит, что долго искал наш дом, Кролик, и я ему верю. Я успел попросить его об одном: разыскать вас и так или иначе привести сюда, и с этим он справился. Теперь же бедняга решил, что вы на него сердитесь и собираетесь выдать каморре.
— Я сержусь не на него, — честно признался я, — а на двух других мерзавцев и… и на вас, старина. Неужели вас не трогает, что презренные негодяи, которые сейчас благополучно подплывают к Франции, смеются последними?
Взгляд Раффлса сделался чрезвычайно внимательным, что бывало лишь в самые серьезные, моменты. Наверное, мое высказывание обидело его. В конце концов, для него в этом деле смешного было мало.
— Подплывают к Франции? — произнес он. — Не думаю.
— Вы сами так сказали!
— Я сказал «должны».
— Разве вы не слышали, как они уходили?
— Я слышал только тиканье часов. Для меня оно звучало как бой тюремных курантов для приговоренного к виселице.
В глубине его внимательных глаз я впервые различил отблеск пережитых мучений.
— Но Раффлс, дорогой мой, если они в доме…
Мысль была настолько чудовищной, что я не решился ее закончить
— Надеюсь, что в доме, — сурово произнес он, направляясь к двери. — Свет не выключен! Он горел, когда вы вошли?
Подумав, я подтвердил, что горел.
— И еще я обратил внимание на омерзительный запах, — добавил я, спускаясь по лестнице за Раффлсом. Он с мрачным видом обернулся и указал на дверь нижней комнаты; рядом на крюке висело пальто с каракулевым воротником.
— Они здесь, Кролик, — сказал он, нажимая на ручку.
Дверь с трудом приоткрылась. Через щель выползла смрадная струя и широкая полоса желтого газового света. Раффлс поднес к лицу платок. Я последовал его примеру и кое-как втолковал итальянцу, чтобы он сделал то же самое; затем мы втроем вошли в комнату.
Человек в желтых ботинках лежал у самой двери, граф навалился мощным телом на стол; с первого взгляда было ясно, что оба мертвы уже несколько часов. В синей раздутой руке старого головореза я увидел ножку бокала, осколок рассек один палец, и на мертвенной коже запеклись последние капли крови. Он уронил голову на стол, огромные усы, торчащие по сторонам окостеневших щек, казались странными живыми существами. На скатерти, на дне двух глубоких тарелок и в супнице лежали крошки хлеба и куски застывших макарон со следами томатного соуса; в стаканах алели остатки жидкости, а пустая fiasca показывала, откуда ее налили. Рядом с тяжелой седой головой стоял еще один, целый, бокал, наполненный чем-то белым и зловонным, а подальше — маленькая серебряная фляжка. С ужасом, которого не вызвали во мне мертвецы, я посмотрел на Раффлса — фляжка принадлежала ему.
— Воздух здесь слишком вреден для здоровья, — угрюмо произнес Раффлс. — Выйдем в коридор, и я расскажу, что случилось.
Мы остановились в коридоре, Раффлс занял место у входной двери, спиной к улице, лицом к нам. Хотя его рассказ предназначался мне, время от времени он останавливался и переводил отдельные фразы для одноглазого иностранца, которому был обязан жизнью.
— Не знаю, слышали ли вы, Кролик, о самом сильном из известных науке ядов. Он называется цианид какодила, фляжку с ним я ношу в кармане уже несколько месяцев. Как он ко мне попал — несущественно, но одна его капля способна превратить живую плоть в бренный прах. Я не одобряю самоубийства, вам это известно, но опасность предпочитаю встречать во всеоружии. Бутылки этого средства достаточно, чтобы в пять минут навеки усыпить немалое количество людей в немалых размеров комнате. Я вспомнил о нем сегодня, когда на несколько часов меня в прямом смысле слова распяли. Я просил их достать фляжку из кармана. Я умолял дать мне глоток, прежде чем они уйдут. И как вы думаете, что они сделали?
Предположений у меня хватало, но я не стал их высказывать, предпочитая подождать, пока он довольно бегло переведет последнее сообщение на итальянский. Когда он повернулся ко мне, лицо его все еще пылало.
— Подлый Корбуччи! — воскликнул он. — Я не могу его жалеть. Он взял фляжку, но мне не дал ни глотка и вдобавок отвесил пощечину. Я хотел продать свою жизнь подороже… хотел захватить его с собой… разделив с ним последний вдох. Но ему нравилось мучить и терзать меня; он решил, что это бренди, и собрался унести его вниз, чтобы выпить за мое поражение! Нет, этот мерзавец не заслуживает жалости!
— Уйдем отсюда, — хрипло выдавил я, когда Раффлс кончил переводить и второй слушатель замер с открытым ртом.
— Хорошо, уйдем, — сказал Раффлс, — и уйдем открыто. А если к нашим бедам добавятся худшие, этот добрый малый подтвердит, что с часу ночи я стоял связанный, а медики определят, когда смерть настигла негодяев.
Но худшего не случилось, и этим мы обязаны незабвенному кебмену, никому не сообщившему, каких пассажиров он домчал до Блумсбери-Сквера в тот день, когда там разыгралась трагедия, и откуда эти пассажиры приехали. Он, наверное, разобрался, что их нельзя считать убийцами: по результатам расследования подобное определение больше подходило покойному Корбуччи. Дурная слава отщепенца и изменника всплыла, как только установили его личность, а адская машина на втором этаже изобличила бесчеловечные повадки закоренелого анархиста. Дознание, окончившееся ничем, лишило умершего даже того сострадания, какое всегда сопутствует гибели погрязшего во грехе.
Почему-то это выражение не кажется Раффлсу подходящим заглавием для моего рассказа.