Человеческая сущность и даже совесть так устроены. Понимая, но не имея возможности вмешаться, человек даже самому себе не признается в этом понимании. Английский писатель Джордж Оруэлл еще за десять лет до XX съезда прозорливо назвал такое состояние «двоемыслием». Теперь пришла пора от двоемыслия избавляться, а избавление никогда не происходит легко, без мучений.
   Большинство вообще предпочитают обойтись без них, оставить все по-старому, если не в мире, то в своем собственном внутреннем мирке. Там они хозяева и очень легко «доказать» себе, что их божество – «хозяин» – не виноват, а виновны окружающие, особенно те, кто покусился на его «божественность». Меньшинство заставляет себя задуматься, разорвать путы «двоемыслия», взглянуть на окружающий мир и самих себя если не объективно, то хотя бы отстраненно. Таким людям приходится особенно тяжело, но именно они продвигают наш мир в будущее. Все они, члены высшего советского руководства, за исключением разве абсолютно циничного Берии, были больны, инфицированы Сталиным. И у отца с Микояном, и у Молотова с Кагановичем, и у всех остальных любой разговор, о чем бы они ни говорили, скатывался к Сталину. Теперь каждому из них волей-неволей приходилось многое переосмысливать.
   Но болезнь у каждого протекала по-своему.
   Отца с Микояном так же, как Булганина с Сабуровым, мучила совесть, одолевали сомнения. «Мы построим рай на земле», – повторял отец и однажды добавил: «Но что это за рай, окруженный колючей проволокой?» Колючую проволоку следовало убрать, и поскорее, тут отец не сомневался, но как быть со Сталиным?
   У других, в частности у Молотова, Кагановича, Ворошилова совесть вела себя спокойно: при Сталине все делалось правильно и его преемникам необходимо держаться проторенной колеи.
   Прозрение у отца, о его сотоварищах судить не берусь, наступало постепенно и очень болезненно. Из небытия возникали призраки прошлого: люди, друзья, казалось бы, навсегда канувшие в лету, вычеркнутые из жизни, одна случайно сохранившаяся фотография могла тогда стоить жизни.
   Отец ворочался по ночам и вспоминал, вспоминал, как все начиналось.
   В двадцатые годы Москва для него была чем-то нереально далеким, так же, как и революционные вожди, где-то там в Кремле ворочавшие судьбами страны, ссорившиеся между собой, мирившиеся и снова ссорившиеся. В начале двадцатых он, молодой революционер-романтик, увлекся столь же романтическими фантазиями Троцкого о перманентной мировой революции. Но вскоре суета донбасских будней сначала в уездном масштабе, потом областном не оставили от романтики и следа. Да и Троцкий быстро скатился с политического Олимпа.
   В столичной политической кухне отец начал вариться с поступлением в Промышленную академию в 1929 году. Теперь он с симпатией относился к антиподу Троцкого – Николаю Бухарину, выделял, как и большинство партийцев, более им понятного Сталина. До второй половины тридцатых годов, до начала массовых репрессий отец безоговорочно стоит на стороне Сталина, борется с левой оппозицией, потом с правой, затем с лево-правой. Аресты оппонентов Сталина объяснялись и оправдывались логикой борьбы: или мы их, или они нас. Даже на пике репрессий в 1937-м отец еще не позволял себе задумываться (а позже – винил себя в слепоте). Но уже тогда он, видимо, начал прозревать.
   У отца не шел из памяти его старый друг Гриша, Григорий Наумович Каминский. Они сошлись в Промышленной академии; Каминскому, ее ректору, и отцу, с мая 1930 года секретарю партийной организации, приходилось общаться почти ежедневно. В том же 1930 году Григория Наумовича перебросили в Московский партийный комитет, отец же в январе 1931 года стал секретарем одного из райкомов. В 1934 году Каминского сделали наркомом здравоохранения, сначала России, а потом всего Союза.
   На Пленуме ЦК 23–29 июня 1937 года Сталин призвал очиститься от скверны, попросил всех по-большевистски, без утайки рассказать товарищам о собственных прегрешениях и не только собственных. Каминский, несмотря на свой дореволюционный стаж конспиратора, 26 июня вылез на трибуну и посетовал, что во время Гражданской войны ходили слухи, якобы первый секретарь Закавказского крайкома товарищ Берия в 1919 году, в период оккупации британской армией Азербайджана, служил в английской и муссаватистской контрразведке и хорошо бы Лаврентию Павловичу просветить Пленум на этот счет. После его выступления сразу объявили перерыв. На выходе из зала заседаний Пленума Каминского арестовали как «врага народа». На вечернем заседании Сталин предложил Пленуму вывести Каминского из кандидатов в члены ЦК и исключить из партии «как не заслуживающего доверия». Все дружно проголосовали «за». 8 февраля 1938 года Каминского расстреляли.
   Отец заставлял себя и не мог заставить поверить, что Гриша – «враг народа, террорист, связанный с заграничными разведками». Не укладывалось такое в его голове. После смерти Сталина отец поинтересовался, в чем состояла вина Каминского? Через пару месяцев Генеральный прокурор Руденко ответил кратко: «Ни в чем».
   5 марта 1955 года Военная коллегия Верховного суда СССР реабилитировала «Григория Наумовича Каминского за отсутствием состава преступления».
   Вслед за Каминским арестовали помощников отца Д. М. Рабиновича и И. Д. Финкеля. В их преданности советской власти он тоже не сомневался. Их тоже реабилитировали. И таких реабилитаций становилось все больше, на все запросы о вине исчезнувшего в сталинские времена того или иного известного ему человека, отец получал из прокуратуры неизменный ответ: «Состав преступления отсутствует, не виновен».
   А чего стоили отцу подозрения Сталина в его собственной неверности. В себе-то отец точно не сомневался, но и он мог оказаться в числе «врагов», спасся только благодаря везению.
   Разве мог он забыть, как Сталин неожиданно вызвал его в Кремль и, уставившись своими желтыми зрачками в карие глаза отца, произнес: «Вы не Хрущев, на самом деле вы…» – он назвал какую-то польскую фамилию, отец ее не запомнил. С войны 1920 года Сталин ненавидел поляков, преследовал их, как в Средние века инквизиторы преследовали еретиков, принадлежность к «лицам польской национальности» влекла за собой почти неотвратимый расстрел. Еще страшнее было бы услышать от Сталина: «Что это у вас глаза бегают?» Отец знал о такой манере Сталина проверять на благонадежность, он не запаниковал, глаз не отвел, начал оправдываться – какой он поляк, его в родной Калиновке каждая собака знает, все легко проверить.
   – Наверное, это Ежов спьяну наплел, – как показалось отцу, с облегчением произнес Сталин и больше к его «польскому происхождению» не возвращался.
   А чего стоила отцу перевыборная партийная конференция в Москве в разгар страшного 1937 года! Тогда перед самым голосованием в Бюро областного комитета партии отцу позвонил секретарь ЦК Ежов с требованием провалить только вчера согласованного в ЦК с ним же высокопоставленного чернобородого военного (отец не мог припомнить его фамилию[23]), Сталин в последний момент заподозрил его в измене. Следом за Ежовым позвонил его заместитель Маленков с аналогичным поручением от Сталина, но уже в отношении старожила партии Емельяна Ярославского. И так без конца. Каждый раз отцу приходилось выступать, изворачиваться, проводить в жизнь, проталкивать полученные сверху приказы, клеймить позором «отступников и террористов». Искренние или не очень, значения не имело, чуть сфальшивишь и тут же сам окажешься в их числе.
   В 1938 году, когда отец возглавил ЦК Компартии Украины, ему пришлось лично познакомиться с механикой вынесения смертного приговора: члены Политбюро рассаживались вокруг длинного стола, Сталин присаживался не в торце, а сбоку, на уголке, вынимал из кармана френча «расстрельный» список, демонстративно на нем расписывался и пускал по кругу. О том, чтобы не поставить свою подпись, и речи не было: Сталин внимательно следил, КАК каждый расписывается. Будучи только кандидатом, отец не обладал правом голоса. Его подпись на подобных документах отсутствует. Но он не мог бы ее не поставить, если бы Сталину она почему-то понадобилась.
   В феврале 1938 года отец приехал на Украину достаточно «подготовленным». Его, казалось, уже ничем нельзя было поразить. Оказалось, можно. По республике, по его выражению, «как Мамай прошел», в обкомах и горкомах не осталось секретарей, иногда даже технических, в обл– и горисполкомах взяли председателей вместе с заместителями.
   На Украине отец погрузился в трясину доносов, еще более вязкую, чем в Москве. Началось с недавно переведенного из Смоленска и назначенного Председателем Украинского правительства Демьяна Сергеевича Коротченко. Новый нарком внутренних дел Александр Иванович Успенский, тоже недавний москвич, объявил его украинским националистом и румынским шпионом. Сейчас все это кажется смешным, а тогда отец, смертельно рискуя, звонил Сталину и доказывал, что никакой Коротченко не националист, он на Украине «без году неделя» и по-украински еще говорить не выучился. Только стихло дело Коротченко, как Успенский потребовал завизировать приказ на арест украинского поэта Максима Рыльского, он-де тоже украинский националист, пишет свои стихи по-украински.
   – А на каком же языке ему писать? – попытался разрядить атмосферу отец.
   Нарком не ответил и насупился. Отец тогда на приказе не расписался, но понимал, что это лишь отсрочка. Он нашел выход из положения: позвонил Сталину и, изложив претензии наркома, «наивно» попросил совета: «Поэт Рыльский написал слова к песне о Сталине, ее поет вся Украина, арестовывать его или нет?» Сталин, выдержав паузу, ответил, что займется этим делом сам. Рыльский остался жить, а вот наркома Успенского вскоре арестовали.
   Отец и на Украине продолжал истово славить вождя, не больше, но и не меньше всех остальных: партийных секретарей, доярок, поэтов, писателей… Насколько искренне? До последнего времени я считал, что тогда он еще верил в Сталина. Оказалось, что я ошибался. В 1991 году мы с женой Валей и нашим знакомым американским профессором Уильямом Таубманом, он тогда собирал материалы для своей книги о Хрущеве, поехали по местам, где отец начинал свою жизнь. Естественно, завернули в Донецк, бывшую Юзовку. Там мы повстречались с Ольгой Ильиничной, дочерью друга юности отца, Ильи Косенко. Она хорошо помнила, как перед войной Никита Сергеевич дважды навещал их семью. Первый раз, сразу после назначения в Киев, в апреле 1938 года, он заехал к Косенкам не столько повидаться, сколько проверить, живы ли они. Жили Косенки бедно, в халупе. Все тогда так жили. Хозяева перепугались, когда перед их домом остановилась кавалькада черных лакированных лимузинов. Завидев вылезающего из машины отца, Косенко успокоился, но навстречу гостю не спешил, продолжал стоять возле калитки. Отец узнал Косенко, заулыбался, попытался его обнять. Тот объятиям не противился, но сам даже рук не поднял, так и стоял столбом. Отец отступил на шаг и, продолжая улыбаться, произнес дежурное: «Как ты тут живешь Илья? Сто лет мы с тобой не виделись».
   – Жив, как видишь, – как-то безжизненно ответил Косенко и тут же поправился: – как видите.
   Тем временем за спиной отца толпились приехавшие с ним областные и районные начальники. Чуть поодаль рассыпались охранники в штатском.
   – Пойдемте в хату, – не очень уверенно предложил Косенко. – Вот только места у меня маловато.
   Он вопросительно посмотрел на отца. Илья намекал, что предпочел бы говорить наедине, но отец, посчитав, что его друг стесняется, бодро произнес: «В тесноте, да не в обиде».
   В небольшой горнице действительно оказалось тесновато. Косенко предложил отцу присесть к стоявшему в центре комнаты обеденному столу, сам сел рядом. Сопровождавшие остались стоять. Отец, не замечая неловкости, расспрашивал Косенко о жизни. Тот отвечал односложно, казенными словами. Восьмилетняя Ольга, его дочь, вцепившись в руку отца, с испугом озиралась на незваных гостей. Откровенного разговора со старым другом не получалось.
   Наконец они на короткое время остались в хате одни. Сопровождавшие вышли на улицу покурить, Косенко строго предупредил – в хате не курят. Илья прошептал отцу в ухо: «Есть много что порассказать, но одному тебе, – он с напором произнес «тебе», – а так, ты уедешь, а я останусь…» Косенко неопределенно махнул рукой в сторону входной двери и, горько усмехнувшись, добавил: «Ты даже не узнаешь, что со мной сталось».
   Ольга на всю жизнь запомнила его пронзительный шепот.
   Заскрипела дверь, перекур на крыльце закончился. Отец стал прощаться.
   Вторично отец заехал к Косенко через пару лет, в 1940-м, теперь уже без сопровождавших. Они уединились в саду под вишнями. Единственный охранник остался сидеть в машине. Но им только казалось, что они одни: под вкопанным в землю столом, накрытым по случаю приезда гостя расшитой узорами, свешивающейся до земли скатертью, схоронилась Оля, все та же дочь Косенко. Ей очень хотелось узнать, зачем такой важный гость снова пожаловал к ее батьке, что отец в прошлый раз обещал ему рассказать.
   Сидела Оля тихо как мышка, запоминала каждое слово. После расспросов о бывших общих соседях, о старых друзьях, их осталась в живых лишь горсточка, многие пропали в тридцатые годы, отец поинтересовался, в партии ли Илья? Если нет, то он даст ему рекомендацию, поможет перебраться в Киев устроиться на хорошую работу.
   – Ольга школу окончит, в университет поступит, – отец считал, что его друг с радостью и благодарностью откликнется на столь заманчивые предложения, но вышло иначе.
   – Нет, – с напором на «нет» ответил Косенко. – Не нужна мне ваша партия, которая так, – он снова подчеркнул «так», – с людьми обходится. Что вы, ваша партия, со страной сделала? Разрушили вы партию. В настоящей партии состояли Киров, Якир, Тухачевский. Где они теперь?
   Воцарилось молчание. Отец не знал, как отреагировать на неслыханную крамолу. Ведь он не последний человек в этой партии, которая так обходится с людьми. Ольга затаила дыхание – если ее обнаружат, отец ей не спустит своеволия.
   – Не партия это, Илья, – услышала она потерявший обычную звонкость хрипловатый голос Никиты Сергеевича, – не партия, а эта сука Мудашвили все натворил. Когда-нибудь мы ему всё припомним – и Кирова, и Якира, и Тухачевского, и не только их.
   Ольга сидела ни жива ни мертва, она не поняла, кто такой Мудашвили, но ощутила, что речь зашла о чем-то страшном.
   Что еще обсуждали старые друзья, она не запомнила, в голове стучало: «Сука Мудашвила».
   Наконец, гость засобирался уезжать. Косенко пошел его проводить, а Ольга, выскочив из-под скатерти, никем не замеченная, скрылась в кустах смородины.
   Через некоторое время она не выдержала, спросила у отца, о каком таком «Мудашвили» говорил гость и почему он «сука»?
   – Ты все слышала? – не на шутку перепугался Косенко. – Ты должна молчать. Не говори никому о нашем разговоре, иначе они расстреляют и меня, и тебя, и Хрущева.
   Шли годы. Косенко умер. Оля стала Ольгой Ильиничной. Она сама стала, сначала мамой, потом бабушкой, но продолжала хранить свою тайну, даже тогда, когда, кто такой «Мудашвили», узнали все. Заговорила только к концу горбачевской перестройки. В конце 1990-х годов Ольга Ильинична умерла. Светлая ей память.
   В 1941 году началась война. Отец с первого дня на фронте. В предвоенные годы вопросами обороны он почти не занимался, в его круг обязанностей входили сельское хозяйство, промышленность, но не оборонка. Отца потрясла неготовность страны к войне, уже в первую неделю Москва в ответ на просьбу прислать винтовки приказала ковать пики, вооружить этими пиками новобранцев и гнать их на немецкие танки.
   Затем отец пережил в сентябре 1941 года сокрушительный разгром под Киевом, тогда в плен к немцам попало больше миллиона наших солдат. Разгром, вызванный исключительно упрямством Сталина, запретившим, вопреки логике, вопреки мнению Жукова и Генерального штаба, вопреки мольбам Командования Юго-Западного фронта пока не поздно вывести войска из-под неминуемого флангового удара со стороны, развалившегося в Белоруссии Западного фронта.
   Через год, зимой 1942-го, под Харьковом, трагедия повторилась. В эйфории декабрьской (1941 года) победы под Москвой Сталин требовал наступать на всех направлениях: развивать успех в центре, на Западе послал 2-ю Ударную армию прорываться в блокадный Ленинград, Юго-Западному фронту предстояло освободить Харьков. Все эти планы рухнули, наткнувшись на железную оборону немцев. В центре наступление застопорилось, Вторая ударная завязла в болотах, попала в окружение, а ее командующий – сталинский выдвиженец генерал-лейтенант Андрей Андреевич Власов перешел на сторону немцев. Не повезло и на юго-западе, где фронтом командовал маршал Тимошенко, а отец состоял Первым членом Военного совета. Немцы тогда планировали свое наступление на Южном направлении, на Северный Кавказ, Баку, Иран, а если повезет – и Индию. Сталинский удар на Харьков пришелся им как нельзя кстати – позволял измотать силы Тимошенко, а потом, в избранный ими самими момент, разгромить остатки советских войск и беспрепятственно ринуться на юг.
   Немцы направляли наступление Юго-Западного фронта с первого дня: отходили в центре, держали оборону на флангах, втягивали противника в узкую кишку, чтобы одним ударом окружить его и уничтожить. Тимошенко сначала поддался на немецкую уловку, но через пару дней его начальник оперативного отдела генерал Иван Христофорович Баграмян разгадал, что затевают на той стороне. Стало ясно, что немцы заманивают наши войска в ловушку, как в Киеве, – вот-вот ударят с флангов, и произойдет непоправимое. Отец позвонил Сталину, рядом с ним стоял будущий маршал Баграмян, по его щекам текли слезы, и он, всхлипывая, приговаривал: «Уговорите Иосифа Виссарионовича, иначе все погибнет».
   Не уговорили, Сталин даже не подошел к телефону, передал через Маленкова, чтобы Хрущев поменьше совался в военные дела. Это на фронте-то! Непоправимое произошло: немцы захватили четверть миллиона пленных.
   В начале лета они, как и планировали, ударили тут же, из-под Харькова, и двинулись, почти не встречая сопротивления, к Волге, к Сталинграду и южнее – к Баку, к Закавказью. Командование фронтом знало о предстоящем наступлении, знало не только направление удара, но и день, час, минуту начала первой атаки немцев. Разведка у них работала хорошо, и в их руки попали оперативные карты одного из немецких корпусов. Они умоляли Сталина прислать им подкрепление. Сталин посмеялся над ними, сказал, что их немцы за нос водят, не дал ни танков, ни самолетов. Об ожидаемом наступлении немцев на юге Сталина предупреждал из Лондона и наш разведчик Ким Филби, он читал британские расшифровки сверхсекретных переговоров немецкого командования. Сталин и ему не поверил, он верил только себе. Все резервы сосредоточил вокруг Москвы, там по его, Сталина, логике произойдет решающее сражение.
   Отец навсегда запомнил, как командующий фронтом маршал Тимошенко перед началом немецкого наступления обреченно предложил ему взобраться на высотку и оттуда наблюдать, «как нас бить будут». Такое не забывается. Ни победа под Сталинградом, ни разгром немцев на Курской дуге – отец участвовал в обоих сражениях – не заслонили в его памяти крови и страданий, причиной которых был Сталин.
   Когда 5 июля 1943 года немцы начали наступление, стремясь «срезать» Курско-Орловский выступ, окружить наши войска, отец служил Первым членом Военного совета Воронежского фронта, которым командовал Николай Федорович Ватутин. Именно на Воронежский фронт обрушился основной удар немцев. Чего стоит одно только танковое сражение под Прохоровкой.
   Историки потом подсчитают, что с обеих сторон в битве было задействовано около полутора тысяч боевых машин, из которых более семисот сгорели вместе с экипажами.
   Немцы не прошли, их прорыв захлебнулся. В военном отношении отец считал победу под Курском поважнее Сталинградской, там мы окружили уже вконец измотанного боями Паулюса, а здесь, впервые в истории Второй мировой войны, остановили немцев, самих выбравших место и момент наступления, да еще не зимой, а в разгар столь любимого ими лета.
   Отец рассказывал, как через несколько дней после сражения он поехал на поле боя у Прохоровки. Его поразили не остовы сгоревших танков – он их повидал достаточно, и своих, и чужих, – сразил его стоявший в воздухе горелый трупный смрад. Этот запах горелого мяса преследовал отца всю оставшуюся жизнь.
   Перед началом Курской битвы любимец Сталина украинский кинорежиссер Александр Довженко принес ему сценарий фильма «Украина в огне». Прочитать его отец не успел, ему было не до сценария. Правда, чтобы не обидеть Довженко, все же проглядел его по диагонали, ничего крамольного не обнаружил, более того, нашел его патриотическим. А вот Сталин тогда же, несмотря на накал боев, сценарий прочитал от корки до корки и счел его украински-националистическим. Страшнее обвинения в те времена и придумать трудно. В начале 1944 года, когда уже четко наметился перелом в войне и Сталин вновь взялся за старое, он вызвал к себе, как вспоминал отец, «украинских руководителей, а кроме них писателей Корнейчука, Бажана, Тычину и, кажется, Рыльского. Довженко, естественно, тоже там присутствовал. Сталин разнес Довженко в пух и прах, его будущее как деятеля искусств было буквально подвешено, грозило даже большее. Мне Сталин предложил на основе обмена мнениями подготовить резолюцию о неблагополучном положении на идеологическом фронте Украины».
   Дальнейшая судьба Довженко всецело зависела от отца, он мог его погубить, а мог и попытаться спасти. Отец выполнил задание Сталина, но выполнил по-своему. Довженко раскритиковали, как и полагалось в духе того времени,12 февраля 1944 года Политбюро ЦК Компартии Украины отметило наличие «в произведениях Довженко грубых политических ошибок» и рекомендовало во Всеславянском комитете заменить А. П. Довженко на М. Ф. Рыльского, вывести А. П. Довженко из комитета по Сталинским премиям и из редакции журнала «Украина», освободить его от обязанностей художественного руководителя Киевской киностудии.
   
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента