Да, так вот Петрович ходил за газетой по четвергам сам. Что помогало ему, кстати, следить за днями недели и за календарем в целом. Он знал, что в четверг, как штык, надо на почте быть, а то газету потеряют или выбросят, и следил, чтобы этот четверг не пропустить, а значит, и за остальными днями недели следил. И конечно, он замечал, что от месяца к месяцу на близлежащей у его дома территории собак и кошек становится все больше. Замечал и говорил про себя "погибели на вас нет". Правда, говорил беззлобно, для проформы, и никакой погибели этим живым существам, конечно, не желал, хотя и понимал, что бесконечно так продолжаться не может и какие-то действенные меры против собак принимать придется.
А тут еще служба, в которой Петрович проработал так много лет жизни и которой отдал лучшие свои годы, умерла от всеобщего кризиса, прекратив свою регулярную деятельность по освобождению города от бродячих бесхозных животных, и они стали размножаться не только у Петровича в доме и вокруг него, но и во всем городе - городе не очень уж крупном, если с другими крупными городами его сравнивать, но все-таки. И вот через год или два такого природного и нерегулируемого роста численности домашних бездомных животных сложилась сложная санитарно-гигиеническая ситуация. Потому что собак и кошек стало больше, чем людей и они ходили по улицам и площадям, и дворам города большими стаями и небольшими группами, ища себе еду и слоняясь просто так, без всякой цели, из одного только невидимого смысла жизни. Они не трогали людей и не нападали на них, хотя и пугали своим лаем и количеством. Особенно по ночам. И, конечно, некоторые рассказывали и передавали из уст в уста истории о том, что где-то кого-то бездомные собаки загрызли с голоду, но это было не правдой, а вымыслом. Никого они не грызли, лишь однажды что-то такое отъели у замерзшего насмерть алкоголика, но это в счет принимать нельзя. По крайней мере, Петровича это не касалось. Петровича касалось то, что все они время от времени приходили к нему и жили у него или поблизости, и рожали щенков и котят, и что с этим делать, и как это приостановить, было ему неизвестно. И вокруг дома Петровича всегда располагалась теперь целая, необозримых размеров, колония бездомных собак и бездомных кошек, которые нормально уживались друг с другом, вели себя мирно и спокойно и если дрались, то только между собой - собаки с собаками, коты с котами. А Петровича, похоже, все они считали своим хозяином. Или, может быть, вожаком. Или просто были ему благодарны и к нему привязаны подсознательно на генном каком-нибудь уровне - за то что не утопил и не убил их и их недалеких предков, а оставил им хоть какую-то возможность жить.
...Зачем Петровичу нужна была газета, он и сам не знал. А после того, как в магазине начали свободно продавать туалетную бумагу по всем доступной цене - и вовсе это стало неясно. Нет, сказать, что Петрович свою газету не читал, нельзя. Наоборот - он прочитывал ее от первой страницы и до последней. Медленно и старательно. И прочтя, самым внимательным образом изучал телепрограмму всех шести телевизионных каналов, несмотря на то, что у его телевизора марки "Рекорд" давно сгорел кинескоп, частные объявления граждан о купле-продаже, а также обмене разных ценных вещей и предметов, просматривал брачные объявления и объявления о предоставлении всяческих услуг.
А недавно он прочитал в своей газете, что приближается к Земле на огромной скорости комета ужасных размеров, и она обязательно по расчетам ученых должна с Землей столкнуться, что и явится фактическим концом света, обещанным нам еще в Библии. И Петровичу от прочитанного стало не то чтобы легче на душе, но спокойнее. Так как ему не надо было больше думать, чем может закончиться нынешняя его жизнь, и что делать с бездомными тварями, в своей бездомности не виноватыми, и что будет, если не делать ничего.
И он просто стал ждать, когда прилетит обещанная комета. Сидел дома и ждал. Не выходя. Даже в магазин и на почту перестал ходить Петрович8 по четвергам и перестал напрасно, потому что если бы он ходил туда, как прежде, и продолжал читать свою газету, он узнал бы, что все, написанное про комету, было ошибкой и недоразумением, и вообще такой кометы не существует.
_______________________
7 Примечание, конкретного значения не имеющее: Фамилия бригадира Петровича - Семенович. С ударением на "о".
8 Примечание последнее: Серега ошибся. Он встречался с другим Николаем Петровичем, не имевшим отношения к Петровичу, описанному в приложении No3. Просто он был на него чем-то похож. Чисто внешне.
СКВЕР
Я увидел ее в магазине "Каравай". Это бывший хлебный магазин, а теперь там продают все - от кефира и разной рыбы до бананов, водки и чешского стекла из Богемии. Но и хлеб, надо отдать им должное, тоже пока продают. Свежий и в широком ассортименте.
Она делала покупки как-то хаотически, бездумно, покупая, казалось, все подряд, без разбору и смысла. Или это только казалось. Но что не казалось, так это наличие коренных изменений в ее фигуре. Она из-за узких бедер стала похожа на гвоздь в брюках. Что, кстати, ее нисколько не портило, а наоборот - до неприличия молодило. Особенно если со спины. Хотя лицо ее тоже выглядело молодым. Оно, став намного старше, было тем не менее свежее, чем когда-то. И спокойнее, что ли. Или, может быть, это было безразличие к окружающей среде, к реальной действительности, к знакомым и незнакомым людям вокруг.
Такое примерно безразличие я видел на лице писателя Анатолия Гаврилова. Он шел, шаркая, по Берлину, смотрел себе под ноги и, теребя зеленый берет, говорил: "Я думаю, мой герой мог бы выйти на Фридрихштрассе и попросить у прохожего денег. Или мог бы наоборот - предложить деньги прохожему". Он был безразличен ко всему - писатель Анатолий Гаврилов. Но это "мог или не мог" сильно его волновало. А больше никого не волновало. И меня - не волновало. Нисколько. Я думал "мог - не мог, какая разница? И какое кому дело до его героя - так же, как и его герою до нас". Ну действительно - станет ли думать о нас, идущих по Берлину не просто за выпивкой, но почему-то за "Бордо", его герой, и будет ли его беспокоить то, что мы станем (или не станем) думать о нем, это самое "Бордо" купив и спешно употребив внутрь для взаимоуважения и любви.
Ничего этого Гаврилов не понимал и не хотел понимать. Он шел вроде бы не один, а с нами, но думал только о своем, этом еще не рожденном как следует, черновом герое.
Интересно, она тоже думала о чем-то своем, не существующем в реальности, а существующем только в ее голове? Или ничего такого здесь не было, а была простая озабоченность проблемой - чем и как накормить свою семью сегодня вечером, а также и завтра утром?
Извне и со стороны этого не определить. Да я и не определял. Я смотрел на нее и все. Не могу даже сказать, что я смотрел на нее и думал о ней или о чем-то, с нею связанном. Ни о чем я не думал. Так как стараюсь не думать тогда, когда можно не думать. Думать нужно, если не думать нельзя. А если можно - чего зря уродоваться? Я вообще во всем так поступаю. Нужно делать делаю. Можно не делать - не делаю.
Сейчас можно было стоять в стороне и в тепле. Наблюдать за ней, бывшей, не имеющей ко мне ни прямого, ни косвенного отношения. И ни о чем не думать. И не подходить к ней. И вообще не делать никаких лишних движений. Как не делают их холоднокровные какие-нибудь гады, всеми доступными способами сохраняющие внутри себя тепло. Они берегут его, дорожат им, полученным на поляне - лысине леса - прямо от солнца. От прямых его теплых лучей.
Между прочим, я заходил в магазин "Каравай" тоже с целью согреть под пальто и под другой различной одеждой свое, слегка прохудившееся тело. Я тоже, как ящерица или змея, собирал магазинное тепло, впитывал его и потом, на улице, старался как-то сберечь, для чего сжимал кулаки, напрягал все мышцы, которые мог напрячь, похаживал взад-вперед и проделывал другие тому подобные штуки.
А в магазине я прислонялся задом к низкой батарее парового отопления или, если она была занята какими-нибудь нищими стариками, ходил вдоль прилавков, за спинами у покупающих людей. Хождение тоже меня согревало, потому что, во-первых, покупающие люди выдыхали из себя теплый воздух и распространяли, излучая в пространство, тепло своих тел, а во-вторых, там горели большие и яркие лампы, которые не только грели, но и светили. И в свете этих ламп в магазине происходили всякие разные эпизоды - как по одну сторону прилавка, так и по другую. И много раз мне приходилось видеть и наблюдать их и в очередной раз удивляться многообразию обычной, повседневной, ничем не примечательной с виду и первого взгляда жизни. Вчера я, например, видел, как один старик украл у другого старика палку. Тот вошел в магазин, стал в небольшую очередь за хлебом, а когда начал расплачиваться и укладывать купленную половинку серой буханки в сумку, вор отделился от батареи, на которую опирал свое старое корявое тело, сделал три скользящих шага через торговый зал к прилавку, схватил палку и такими же скользящими шагами, отталкиваясь от мокрого пола украденной палкой, побежал к выходу и выбежал на улицу, и свернул с проспекта за угол, и исчез. А старик, у которого палку украли, не мог за ним бежать, он вообще без палки не мог передвигаться и стоял с полотняной сумкой, держась рукой за прилавок, и говорил - как же я пойду, как же я теперь пойду? Никто другой за вором тоже не побежал, и я не побежал. Все только смотрели на ставшего совсем беспомощным старика и ему сочувствовали - кто молча, а кто и пустыми словами.
Заходил я в "Каравай" часто - раз десять за день. Потому что, во-первых, его окна выходили прямо в наш сквер и из них вся моя экспозиция была видна и доступна взгляду, во-вторых, потому что специфика работы на улице в зимних погодных условиях того неукоснительно требует. И никак этого не избежать и без этого не обойтись. И без банального туалета - тоже не обойтись. А в платный не находишься. Если зимой ходить в платный, половину дневного заработка истратишь. Или больше. Поэтому каждый ищет какой-нибудь хитрый выход и в этом, простейшем казалось бы деле. Я выходил из затруднительных физиологических положений благодаря научно-исследовательскому институту, крупнейшему в городе и в стране. Там на первом этаже имелся роскошный мужской туалет с зеркалами, и я его при потребности посещал. Правда, институт в последние месяцы то ли сильно сократился, то ли переехал основным составом в какое-то менее престижное и дешевое место города. В связи с этим дежурная вахтерша стала часто запирать туалет на ключ, чтоб в него не лезли за бесплатно всяческие уличные прохожие, случайные граждане и лица определенных занятий, подобные мне, пачкая пол без веских на то оснований. И тогда я вынужден был ходить за полкилометра в редакцию какой-то газеты. Что было не слишком удобно, так как приходилось договариваться с коллегами и просить их присмотреть за товаром. Оно в любом случае приходилось, но одно дело - пять минут максимум, другое пятнадцать-двадцать минимум.
В редакции всегда толклись пестрые, бесцельно курящие люди, но туалет, слава Богу, не закрывался никогда, и рано или поздно воспользоваться им по прямому назначению удавалось. Хотя место мне не нравилось. Во-первых, пахло там дикой смесью хлора, мочи, говна, табачного дыма и прокисших сырых окурков. А во-вторых, не сортир это был, а проходной двор. Все время туда входили, не прекращая начатого разговора делали свои дела, и выходили - все так же продолжая говорить и курить, курить и говорить. Видно, курить и говорить - это были для редакционных людей самые важные и любимые занятия, которые они не могли отложить даже на одну минуту. И так иногда ими увлекались, что женщины заходили вместе с мужчинами на их, мужскую, территорию. Заходили, видели ряд писсуаров вдоль стенки, делали удивленные лица, но нисколько не смущались. Редакционные люди никогда не смущаются в принципе. Не смущаться - это неглавная часть их профессии, без которой не обойтись.
Но был здесь, в редакции, и один существенный плюс. Отсюда можно было позвонить куда угодно. Все посетители обязательно пользовались телефоном, и редакционные к этому привыкли и принимали, как должное. Так что я, когда попадал туда по нужде, заодно и звонил во все концы. Куда нужно было в общем - туда и звонил. Один раз даже по междугородке умудрился звякнуть. В столицу бывшей родины. И никто мне ничего не сказал, и никакой платы за услугу не потребовал.
А во времена расцвета института, нужду там, конечно, любую можно было справить с комфортом и с толком - вахтеры на входящих с улицы людей реагировали никак, - но чтоб оттуда позвонить - это никому и в голову не пришло бы. Я как-то, помню, грея в здании свои руки и ноги, ходил вдоль коридоров, как будто я по делу сюда пришел и как будто мне кто-то нужен, и я его везде разыскиваю. Ходил, заглядывал в большие институтские комнаты и всегда в этих комнатах кто-нибудь говорил по телефону. Сидя. Или стоя над чужим столом. Нигде телефон не был свободен и не задействован, а если в комнате стоял не один телефон, а два или три, то все они были кем-нибудь прочно заняты. Наверно, стояло бы у них по десять аппаратов - было бы то же самое. Телефон в институте служил средством производства. Возможно, самым основным и действенным средством. О чем говорили по телефону бесчисленные институтские служащие, я не знаю. Может быть, о чем-то действительно важном и неотложном. Может быть, от их переговоров зависела чья-то судьба. Может быть, даже моя судьба. Ведь часто твоя персональная судьба зависит от других, незнакомых и не имеющих отношения к твоей жизни людей. Ты живешь себе своей отдельной частной жизнью, а они живут своей. И что-то такое делают. Делают то, о чем ты не имеешь никакого понятия. А потом оказывается, что от их действий зависит твоя собственная, вроде бы одному тебе данная и только тебе принадлежащая жизнь. И хорошо зависит. По-настоящему. Вплоть до того, что она может перестать тебе принадлежать и вообще она может перестать быть жизнью. То есть превратится в то, во что только и может превратиться жизнь, перестав ею быть. Превратиться в свою полную противоположность, в смерть, значит, если говорить грубо, без обиняков и без экивоков.
Вообще, хождение - или, пожалуй, брожение - по этим тоннельным коридорам и заглядывание в огромные, стометровые комнаты-залы с серо-белыми пыльными подоконниками, которых было даже больше, чем окон - местами они просто торчали внутрь из гладких стен и служили не то полками, не то столами - вызывало у меня ощущение полнейшей своей никчемности, полнейшего своего ничтожества. Мне казалось, что вот они, люди, занимающиеся нужным или, как минимум, полезным делом. Их работа, их труд важны и значительны в полном смысле слова. Они - цвет человеческой популяции, а я - ее побочный случайный продукт. Правда, моя побочность никак не была связана с чьей-то значительностью. Побочность от других не зависит. Я даже думаю, она и от меня не зависит. Это то, что у меня есть, а откуда оно взялось - мне неизвестно. Как-то так пошло с самого начала, а начало теряется где-нибудь в юных годах или в молодых, но возможно, оно теряется в детстве.
Во всяком случае, я не помню, чтобы был кому-то зачем-то нужен или очень необходим. Я не знаю этого ощущения. Наоборот, я всегда понимал и даже твердо знал, что без меня все могут прекрасно обойтись и нет ни одного такого человека, который не может. Мне казалось, что и сам я себе нужен не слишком и в ограниченной минимальной степени, и вполне могу обойтись без себя.
Так что, наверное, детство - это тоже не начало, детство - это такой же период времени, как и все другие периоды, и когда я беззаботно и бессознательно проживал свое личное детство, кто-то точно в этот же самый момент учился, женился, старел, а также умирал и рождался. Здесь, я думаю, все гораздо более сложно и более серьезно, и связано с глубинами истории, тайнами человеческого происхождения, а главное, непрерывностью существования людей такой длительный отрезок времени, когда каждый, получивший по чьей-то чужой воле жизнь, передавал ее дальше, кому-то другому, не спрашивая на то его согласия или несогласия. Причем человек мог распорядиться своей жизнью как попало - глупо, дурно, нецелесообразно, он мог испортить жизнь тем, кто жил с ним рядом, но он обязательно передавал свою никчемную неудавшуюся жизнь своим потомкам, давая им свои наставления и возможность прожить лучше или хотя бы иначе. И так - бесконечно. От одного к другому. И все мы, те, кто живем сегодня, потомки самых первых людей, самых первых жизней, и раз мы есть, значит, ни разу, нигде не прервалась цепочка от них к нам. Значит, мы напрямую соединены с началом жизни на нашей планете, с теми, кто жил пять, а, может, и десять, и больше тысяч лет назад. Значит, все мы - потомки ужасно древнего рода. И ни одна война, ни одно землетрясение, наводнение, извержение или тому подобное бедствие не уничтожило наш древний род, не оборвало эту самую воображаемую нами цепочку. Оно оборвало другие, вившиеся рядом, а наши почему-то оставило, почему-то пощадило. Или не обратило на них внимания. Не удостоило.
Собственно, для того, чтоб цепочка оборвалась или привела в тупик, не нужны никакие общечеловеческие катаклизмы. Достаточно не оставить после себя никого. По собственному желанию. Либо по стечению различных обстоятельств, которые стекаются тоже не сами по себе, а по чьей-то сильной воле, возможно, по воле все той же судьбы. При этом, что такое "судьба" - точно неизвестно, известно только, что корень этого слова - "суд".
Эти мысли, кстати сказать, сидели в моей голове давно и прочно, как гвоздь размерами шесть на двести, где 6 - это диаметр, а 200 - длина гвоздя в миллиметрах. И сидели, ясно и понятно почему. Детей-то у меня нет. Был бы я урод или калека, был бы бесплоден или как-нибудь по-иному не способен, это можно было бы оправдать. Или объяснить. Не столько другим, сколько себе. А так ведь ни в какие объясняющие рамки этот факт моей биографии, то есть, конечно, не биографии, а жизни, не укладывается. И тем не менее, имеет место быть. И раньше, долгое время, он меня нисколько не трогал и не волновал. Я никогда над этим фактом не задумывался и уж тем более не ломал голову почему все так, а не как-нибудь иначе и по-другому. Я просто не обращал на это внимания. По той очень простой причине, что все мои так называемые жены и жены в полном смысле этого слова имели своих собственных, личных детей кто по одному ребенку, а кто и по два. Так что дети в моей жизни практически не переводились и постоянно присутствовали. С небольшими перерывами. Обычно с момента ухода одной жены до момента появления и прихода другой проходило какое-то незначительное время, образовывалась пауза.
Сейчас я вряд ли уже смогу вспомнить и объяснить, чем одна моя жена отличалась от другой. Пожалуй, я могу только сказать, чем они были сходны. Все они помогали преодолеть мне регулярность жизни, с которой я никогда не мог совладать. Ну не был я приспособлен к регулярности. Не мог три раза в день питаться, да еще не чем попало, а чем полезно, не мог спать с одиннадцати до семи, выносить ведро с семи до четверти восьмого к мусоровозу, ходить ежедневно за хлебом, еженедельно - за другими продуктами, раз в год покупать себе штаны и туфли, раз в три года - пиджак и вязаную шапочку. Не получалось. Комкалась у меня любая регулярность и рушилась, и я барахтался в ее обломках и все делал не вовремя или не делал вообще.
Да, так вот много лет я над своей бездетностью, а значит, и полной, окончательной смертностью, беспечно не задумывался. А сейчас стал задумываться. И часто стал задумываться. Гораздо чаще, чем мне бы того хотелось. Но это от меня не всегда зависит. Мыслительный процесс, хоть я и пытаюсь им управлять и его контролировать, процесс все же автономный и самозарождающийся в человеческом организме без участия самого человека. И без его желания.
Кстати, параллельно с детским вопросом, меня все больше занимает вопрос, почему столько женщин с удовольствием соглашалось и, можно сказать, стремилось жить именно со мной. Я же никогда их не искал, они всегда возникали сами и сами входили в мою жизнь, оставаясь в ней или задерживаясь. Неужели это происходило только потому, что я выгодно отличался от многих других, будучи жильем обеспеченным? Вряд ли. Жильем-то обеспечен я был, а материально по-настоящему - не был. А это для женщин очень немаловажный весомый фактор. Как мне кажется. Но о женщинах - вопрос глобальный. И разбираться с ним нужно глобально и долго или не нужно разбираться вообще никак. Все равно никому никогда никакой пользы от этих разбирательств не было, нет и не будет. А если учесть, что не помню я всех, с кем имеет смысл разбираться... И не помню-то престранно, не по-людски, частично. Допустим, внешность, вплоть до цвета глаз и запаха волос, помню, а имя - стерлось. Или наоборот - имя ни с того ни с сего всплывает, а кому оно принадлежит - хоть убей! Видимо, это особое свойство моей памяти. Ужасное, но особое. И с ним надо бороться. Как-нибудь особо. Хотя как - неизвестно.
Да, материально я всегда был неполноценным. С точки зрения меня окружающих, конечно. У меня же на эту проблему бытия вообще никакой точки зрения не было. Потому что мне хватает на достойную жизнь любой суммы денег. Я могу какое-то время легко жить без денег вовсе. Я не могу внятно и доступно рассказать, как именно это у меня получается. При том, что больше всего я боюсь остаться без средств к существованию. То есть совсем без средств, поскольку любые бесконечно малые средства меня вполне даже устраивают и удовлетворяют мои всесторонние потребности с лихвой. Наверно, у меня потребности какие-нибудь слишком незначительные по своей величине и масштабу. Ввиду недоразвитости. Ну, бывает же, что ребенок отстает в своем умственном и физическом развитии и вырастает недоразвитым. Так, наверно, у меня с потребностями получилось. Они отставали, отставали и в конце концов недоразвились. А насчет боязни остаться без средств, так я не этого боюсь, конкретно, а непоправимости. То, что мне кажется непоправимым, всегда парализует мою волю и пугает меня по-настоящему. Именно потому пугает, что нельзя, невозможно поправить. Когда ничего нельзя поправить - конечно, это страшновато. Вы представьте себе, что и хотите поправить и горите желанием, и стараетесь - может быть даже, выбиваясь изо всех своих сил и внутренних резервов, а поправить не можете. Ну, просто не от вас это зависит и силами вашими можно пренебречь, как величинами бесконечно малыми. Непоправимость, она всегда из-за нашего бессилия случается и из него происходит. Так же как и бессилие происходит иногда от непоправимости.
Я тут некоторое время работал - пока не выгнали - в одной грустной фирме частного характера. Художником-оформителем готовой продукции. Так я на эту непоправимость насмотрелся обоими глазами. До смешного просто доходит, когда люди после того, как непоправимое случилось и состоялось, хотят сделать хоть что-то, хоть какую-нибудь несусветную глупость, чтобы как-то это непоправимое украсить и снаружи облагородить. Или вернее, замаскировать и скрыть. Непонятно, от кого и зачем, и с какой целью. Это я говорю о фирме "Последний путь. Продажа эксклюзивных гробов". Такое сложное и красивое название она имеет. Чего только постоянные состоятельные клиенты фирмы не придумывали для своих дорогих незабвенных усопших. И рюшечки, и завиточки, и сложный ключ от крышки, и секретер для любимых вещей, и микроклимат, и я не знаю, что еще. Уже не помню. Продержался я в той фирме недолго. А платили мне хорошо. До сих пор вспоминать приятно и радостно. Так хорошо мне платили. Но я все равно ушел. Не люблю я жить вблизи от смерти и того, что с нею каким-нибудь образом связано. А тут надо было минимум два раза в месяц с ее близостью сталкиваться и вплотную соприкасаться по долгу, если можно так выразиться, службы. У нас же все-таки большой город, и умирает в нем много людей ежедневно - одни не в силах преодолеть уровень жизни, другие глубокую старость, третьи - разгул преступности. Уличной, организованной, политической и так далее. Конечно, эксклюзивный гроб нужен далеко не каждому покойнику, каждый покойник прекрасно обходится стандартным изделием из деревостружечной плиты, и эксклюзивный гроб ему не по средствам. Но дважды в месяц или несколько реже в фирму заказ стабильно поступал. А один раз во время моей там работы был даже крупный, оптовый заказ. На восемь изделий единомоментно. Причем изделия заказали высшей категории сложности - самые лучшие и самые дорогие - по девять тысяч американских долларов каждое. Хорошо еще, что оформить их потребовали абсолютно и в точности одинаково. Один, так сказать, к одному под копирку. Только в восьми экземплярах. И когда я их оформлял - свою в смысле, художественную часть, стало мне грустно до тошноты заниматься таким бесполезным и, я бы сказал, глупейшим в мире занятием. Они же заказали по голубому шелку с внутренней стороны крышки облака нарисовать легкие, перистые. И я их честно рисовал и думал, что зачем это я их рисую, стараясь и умение свое вкладывая без остатка, раз клиент этих моих облаков все равно никогда увидеть не сможет. Во-первых, внутри изделия - когда оно крышкой закрыто на замок - полная кромешная темнота, а во-вторых, мертвые ничего видеть не могут даже на свету. А тут еще ко мне брат хозяина подошел. Он, кроме всего прочего, автор секрета лака. Так как в прошлом ученый-химик и работал главным технологом на лакокрасочном заводе. А сейчас, значит, как Страдивари, свой патентованный секрет имеет. Его лак, с одной стороны, сразу идет трещинами при падении на него комьев земли - это чтоб дорогостоящие гробы не выкапывали и не перепродавали по более низким ценам, а с другой стороны, он вступает в реакцию с влагой почвы и затягивает все возможные щели и щелочки до полной герметичности. И гроб превращается в саркофаг, а покойник - в мумию. Не такую по своему качеству, как у древних египтян, но тоже вполне нормальную.
А тут еще служба, в которой Петрович проработал так много лет жизни и которой отдал лучшие свои годы, умерла от всеобщего кризиса, прекратив свою регулярную деятельность по освобождению города от бродячих бесхозных животных, и они стали размножаться не только у Петровича в доме и вокруг него, но и во всем городе - городе не очень уж крупном, если с другими крупными городами его сравнивать, но все-таки. И вот через год или два такого природного и нерегулируемого роста численности домашних бездомных животных сложилась сложная санитарно-гигиеническая ситуация. Потому что собак и кошек стало больше, чем людей и они ходили по улицам и площадям, и дворам города большими стаями и небольшими группами, ища себе еду и слоняясь просто так, без всякой цели, из одного только невидимого смысла жизни. Они не трогали людей и не нападали на них, хотя и пугали своим лаем и количеством. Особенно по ночам. И, конечно, некоторые рассказывали и передавали из уст в уста истории о том, что где-то кого-то бездомные собаки загрызли с голоду, но это было не правдой, а вымыслом. Никого они не грызли, лишь однажды что-то такое отъели у замерзшего насмерть алкоголика, но это в счет принимать нельзя. По крайней мере, Петровича это не касалось. Петровича касалось то, что все они время от времени приходили к нему и жили у него или поблизости, и рожали щенков и котят, и что с этим делать, и как это приостановить, было ему неизвестно. И вокруг дома Петровича всегда располагалась теперь целая, необозримых размеров, колония бездомных собак и бездомных кошек, которые нормально уживались друг с другом, вели себя мирно и спокойно и если дрались, то только между собой - собаки с собаками, коты с котами. А Петровича, похоже, все они считали своим хозяином. Или, может быть, вожаком. Или просто были ему благодарны и к нему привязаны подсознательно на генном каком-нибудь уровне - за то что не утопил и не убил их и их недалеких предков, а оставил им хоть какую-то возможность жить.
...Зачем Петровичу нужна была газета, он и сам не знал. А после того, как в магазине начали свободно продавать туалетную бумагу по всем доступной цене - и вовсе это стало неясно. Нет, сказать, что Петрович свою газету не читал, нельзя. Наоборот - он прочитывал ее от первой страницы и до последней. Медленно и старательно. И прочтя, самым внимательным образом изучал телепрограмму всех шести телевизионных каналов, несмотря на то, что у его телевизора марки "Рекорд" давно сгорел кинескоп, частные объявления граждан о купле-продаже, а также обмене разных ценных вещей и предметов, просматривал брачные объявления и объявления о предоставлении всяческих услуг.
А недавно он прочитал в своей газете, что приближается к Земле на огромной скорости комета ужасных размеров, и она обязательно по расчетам ученых должна с Землей столкнуться, что и явится фактическим концом света, обещанным нам еще в Библии. И Петровичу от прочитанного стало не то чтобы легче на душе, но спокойнее. Так как ему не надо было больше думать, чем может закончиться нынешняя его жизнь, и что делать с бездомными тварями, в своей бездомности не виноватыми, и что будет, если не делать ничего.
И он просто стал ждать, когда прилетит обещанная комета. Сидел дома и ждал. Не выходя. Даже в магазин и на почту перестал ходить Петрович8 по четвергам и перестал напрасно, потому что если бы он ходил туда, как прежде, и продолжал читать свою газету, он узнал бы, что все, написанное про комету, было ошибкой и недоразумением, и вообще такой кометы не существует.
_______________________
7 Примечание, конкретного значения не имеющее: Фамилия бригадира Петровича - Семенович. С ударением на "о".
8 Примечание последнее: Серега ошибся. Он встречался с другим Николаем Петровичем, не имевшим отношения к Петровичу, описанному в приложении No3. Просто он был на него чем-то похож. Чисто внешне.
СКВЕР
Я увидел ее в магазине "Каравай". Это бывший хлебный магазин, а теперь там продают все - от кефира и разной рыбы до бананов, водки и чешского стекла из Богемии. Но и хлеб, надо отдать им должное, тоже пока продают. Свежий и в широком ассортименте.
Она делала покупки как-то хаотически, бездумно, покупая, казалось, все подряд, без разбору и смысла. Или это только казалось. Но что не казалось, так это наличие коренных изменений в ее фигуре. Она из-за узких бедер стала похожа на гвоздь в брюках. Что, кстати, ее нисколько не портило, а наоборот - до неприличия молодило. Особенно если со спины. Хотя лицо ее тоже выглядело молодым. Оно, став намного старше, было тем не менее свежее, чем когда-то. И спокойнее, что ли. Или, может быть, это было безразличие к окружающей среде, к реальной действительности, к знакомым и незнакомым людям вокруг.
Такое примерно безразличие я видел на лице писателя Анатолия Гаврилова. Он шел, шаркая, по Берлину, смотрел себе под ноги и, теребя зеленый берет, говорил: "Я думаю, мой герой мог бы выйти на Фридрихштрассе и попросить у прохожего денег. Или мог бы наоборот - предложить деньги прохожему". Он был безразличен ко всему - писатель Анатолий Гаврилов. Но это "мог или не мог" сильно его волновало. А больше никого не волновало. И меня - не волновало. Нисколько. Я думал "мог - не мог, какая разница? И какое кому дело до его героя - так же, как и его герою до нас". Ну действительно - станет ли думать о нас, идущих по Берлину не просто за выпивкой, но почему-то за "Бордо", его герой, и будет ли его беспокоить то, что мы станем (или не станем) думать о нем, это самое "Бордо" купив и спешно употребив внутрь для взаимоуважения и любви.
Ничего этого Гаврилов не понимал и не хотел понимать. Он шел вроде бы не один, а с нами, но думал только о своем, этом еще не рожденном как следует, черновом герое.
Интересно, она тоже думала о чем-то своем, не существующем в реальности, а существующем только в ее голове? Или ничего такого здесь не было, а была простая озабоченность проблемой - чем и как накормить свою семью сегодня вечером, а также и завтра утром?
Извне и со стороны этого не определить. Да я и не определял. Я смотрел на нее и все. Не могу даже сказать, что я смотрел на нее и думал о ней или о чем-то, с нею связанном. Ни о чем я не думал. Так как стараюсь не думать тогда, когда можно не думать. Думать нужно, если не думать нельзя. А если можно - чего зря уродоваться? Я вообще во всем так поступаю. Нужно делать делаю. Можно не делать - не делаю.
Сейчас можно было стоять в стороне и в тепле. Наблюдать за ней, бывшей, не имеющей ко мне ни прямого, ни косвенного отношения. И ни о чем не думать. И не подходить к ней. И вообще не делать никаких лишних движений. Как не делают их холоднокровные какие-нибудь гады, всеми доступными способами сохраняющие внутри себя тепло. Они берегут его, дорожат им, полученным на поляне - лысине леса - прямо от солнца. От прямых его теплых лучей.
Между прочим, я заходил в магазин "Каравай" тоже с целью согреть под пальто и под другой различной одеждой свое, слегка прохудившееся тело. Я тоже, как ящерица или змея, собирал магазинное тепло, впитывал его и потом, на улице, старался как-то сберечь, для чего сжимал кулаки, напрягал все мышцы, которые мог напрячь, похаживал взад-вперед и проделывал другие тому подобные штуки.
А в магазине я прислонялся задом к низкой батарее парового отопления или, если она была занята какими-нибудь нищими стариками, ходил вдоль прилавков, за спинами у покупающих людей. Хождение тоже меня согревало, потому что, во-первых, покупающие люди выдыхали из себя теплый воздух и распространяли, излучая в пространство, тепло своих тел, а во-вторых, там горели большие и яркие лампы, которые не только грели, но и светили. И в свете этих ламп в магазине происходили всякие разные эпизоды - как по одну сторону прилавка, так и по другую. И много раз мне приходилось видеть и наблюдать их и в очередной раз удивляться многообразию обычной, повседневной, ничем не примечательной с виду и первого взгляда жизни. Вчера я, например, видел, как один старик украл у другого старика палку. Тот вошел в магазин, стал в небольшую очередь за хлебом, а когда начал расплачиваться и укладывать купленную половинку серой буханки в сумку, вор отделился от батареи, на которую опирал свое старое корявое тело, сделал три скользящих шага через торговый зал к прилавку, схватил палку и такими же скользящими шагами, отталкиваясь от мокрого пола украденной палкой, побежал к выходу и выбежал на улицу, и свернул с проспекта за угол, и исчез. А старик, у которого палку украли, не мог за ним бежать, он вообще без палки не мог передвигаться и стоял с полотняной сумкой, держась рукой за прилавок, и говорил - как же я пойду, как же я теперь пойду? Никто другой за вором тоже не побежал, и я не побежал. Все только смотрели на ставшего совсем беспомощным старика и ему сочувствовали - кто молча, а кто и пустыми словами.
Заходил я в "Каравай" часто - раз десять за день. Потому что, во-первых, его окна выходили прямо в наш сквер и из них вся моя экспозиция была видна и доступна взгляду, во-вторых, потому что специфика работы на улице в зимних погодных условиях того неукоснительно требует. И никак этого не избежать и без этого не обойтись. И без банального туалета - тоже не обойтись. А в платный не находишься. Если зимой ходить в платный, половину дневного заработка истратишь. Или больше. Поэтому каждый ищет какой-нибудь хитрый выход и в этом, простейшем казалось бы деле. Я выходил из затруднительных физиологических положений благодаря научно-исследовательскому институту, крупнейшему в городе и в стране. Там на первом этаже имелся роскошный мужской туалет с зеркалами, и я его при потребности посещал. Правда, институт в последние месяцы то ли сильно сократился, то ли переехал основным составом в какое-то менее престижное и дешевое место города. В связи с этим дежурная вахтерша стала часто запирать туалет на ключ, чтоб в него не лезли за бесплатно всяческие уличные прохожие, случайные граждане и лица определенных занятий, подобные мне, пачкая пол без веских на то оснований. И тогда я вынужден был ходить за полкилометра в редакцию какой-то газеты. Что было не слишком удобно, так как приходилось договариваться с коллегами и просить их присмотреть за товаром. Оно в любом случае приходилось, но одно дело - пять минут максимум, другое пятнадцать-двадцать минимум.
В редакции всегда толклись пестрые, бесцельно курящие люди, но туалет, слава Богу, не закрывался никогда, и рано или поздно воспользоваться им по прямому назначению удавалось. Хотя место мне не нравилось. Во-первых, пахло там дикой смесью хлора, мочи, говна, табачного дыма и прокисших сырых окурков. А во-вторых, не сортир это был, а проходной двор. Все время туда входили, не прекращая начатого разговора делали свои дела, и выходили - все так же продолжая говорить и курить, курить и говорить. Видно, курить и говорить - это были для редакционных людей самые важные и любимые занятия, которые они не могли отложить даже на одну минуту. И так иногда ими увлекались, что женщины заходили вместе с мужчинами на их, мужскую, территорию. Заходили, видели ряд писсуаров вдоль стенки, делали удивленные лица, но нисколько не смущались. Редакционные люди никогда не смущаются в принципе. Не смущаться - это неглавная часть их профессии, без которой не обойтись.
Но был здесь, в редакции, и один существенный плюс. Отсюда можно было позвонить куда угодно. Все посетители обязательно пользовались телефоном, и редакционные к этому привыкли и принимали, как должное. Так что я, когда попадал туда по нужде, заодно и звонил во все концы. Куда нужно было в общем - туда и звонил. Один раз даже по междугородке умудрился звякнуть. В столицу бывшей родины. И никто мне ничего не сказал, и никакой платы за услугу не потребовал.
А во времена расцвета института, нужду там, конечно, любую можно было справить с комфортом и с толком - вахтеры на входящих с улицы людей реагировали никак, - но чтоб оттуда позвонить - это никому и в голову не пришло бы. Я как-то, помню, грея в здании свои руки и ноги, ходил вдоль коридоров, как будто я по делу сюда пришел и как будто мне кто-то нужен, и я его везде разыскиваю. Ходил, заглядывал в большие институтские комнаты и всегда в этих комнатах кто-нибудь говорил по телефону. Сидя. Или стоя над чужим столом. Нигде телефон не был свободен и не задействован, а если в комнате стоял не один телефон, а два или три, то все они были кем-нибудь прочно заняты. Наверно, стояло бы у них по десять аппаратов - было бы то же самое. Телефон в институте служил средством производства. Возможно, самым основным и действенным средством. О чем говорили по телефону бесчисленные институтские служащие, я не знаю. Может быть, о чем-то действительно важном и неотложном. Может быть, от их переговоров зависела чья-то судьба. Может быть, даже моя судьба. Ведь часто твоя персональная судьба зависит от других, незнакомых и не имеющих отношения к твоей жизни людей. Ты живешь себе своей отдельной частной жизнью, а они живут своей. И что-то такое делают. Делают то, о чем ты не имеешь никакого понятия. А потом оказывается, что от их действий зависит твоя собственная, вроде бы одному тебе данная и только тебе принадлежащая жизнь. И хорошо зависит. По-настоящему. Вплоть до того, что она может перестать тебе принадлежать и вообще она может перестать быть жизнью. То есть превратится в то, во что только и может превратиться жизнь, перестав ею быть. Превратиться в свою полную противоположность, в смерть, значит, если говорить грубо, без обиняков и без экивоков.
Вообще, хождение - или, пожалуй, брожение - по этим тоннельным коридорам и заглядывание в огромные, стометровые комнаты-залы с серо-белыми пыльными подоконниками, которых было даже больше, чем окон - местами они просто торчали внутрь из гладких стен и служили не то полками, не то столами - вызывало у меня ощущение полнейшей своей никчемности, полнейшего своего ничтожества. Мне казалось, что вот они, люди, занимающиеся нужным или, как минимум, полезным делом. Их работа, их труд важны и значительны в полном смысле слова. Они - цвет человеческой популяции, а я - ее побочный случайный продукт. Правда, моя побочность никак не была связана с чьей-то значительностью. Побочность от других не зависит. Я даже думаю, она и от меня не зависит. Это то, что у меня есть, а откуда оно взялось - мне неизвестно. Как-то так пошло с самого начала, а начало теряется где-нибудь в юных годах или в молодых, но возможно, оно теряется в детстве.
Во всяком случае, я не помню, чтобы был кому-то зачем-то нужен или очень необходим. Я не знаю этого ощущения. Наоборот, я всегда понимал и даже твердо знал, что без меня все могут прекрасно обойтись и нет ни одного такого человека, который не может. Мне казалось, что и сам я себе нужен не слишком и в ограниченной минимальной степени, и вполне могу обойтись без себя.
Так что, наверное, детство - это тоже не начало, детство - это такой же период времени, как и все другие периоды, и когда я беззаботно и бессознательно проживал свое личное детство, кто-то точно в этот же самый момент учился, женился, старел, а также умирал и рождался. Здесь, я думаю, все гораздо более сложно и более серьезно, и связано с глубинами истории, тайнами человеческого происхождения, а главное, непрерывностью существования людей такой длительный отрезок времени, когда каждый, получивший по чьей-то чужой воле жизнь, передавал ее дальше, кому-то другому, не спрашивая на то его согласия или несогласия. Причем человек мог распорядиться своей жизнью как попало - глупо, дурно, нецелесообразно, он мог испортить жизнь тем, кто жил с ним рядом, но он обязательно передавал свою никчемную неудавшуюся жизнь своим потомкам, давая им свои наставления и возможность прожить лучше или хотя бы иначе. И так - бесконечно. От одного к другому. И все мы, те, кто живем сегодня, потомки самых первых людей, самых первых жизней, и раз мы есть, значит, ни разу, нигде не прервалась цепочка от них к нам. Значит, мы напрямую соединены с началом жизни на нашей планете, с теми, кто жил пять, а, может, и десять, и больше тысяч лет назад. Значит, все мы - потомки ужасно древнего рода. И ни одна война, ни одно землетрясение, наводнение, извержение или тому подобное бедствие не уничтожило наш древний род, не оборвало эту самую воображаемую нами цепочку. Оно оборвало другие, вившиеся рядом, а наши почему-то оставило, почему-то пощадило. Или не обратило на них внимания. Не удостоило.
Собственно, для того, чтоб цепочка оборвалась или привела в тупик, не нужны никакие общечеловеческие катаклизмы. Достаточно не оставить после себя никого. По собственному желанию. Либо по стечению различных обстоятельств, которые стекаются тоже не сами по себе, а по чьей-то сильной воле, возможно, по воле все той же судьбы. При этом, что такое "судьба" - точно неизвестно, известно только, что корень этого слова - "суд".
Эти мысли, кстати сказать, сидели в моей голове давно и прочно, как гвоздь размерами шесть на двести, где 6 - это диаметр, а 200 - длина гвоздя в миллиметрах. И сидели, ясно и понятно почему. Детей-то у меня нет. Был бы я урод или калека, был бы бесплоден или как-нибудь по-иному не способен, это можно было бы оправдать. Или объяснить. Не столько другим, сколько себе. А так ведь ни в какие объясняющие рамки этот факт моей биографии, то есть, конечно, не биографии, а жизни, не укладывается. И тем не менее, имеет место быть. И раньше, долгое время, он меня нисколько не трогал и не волновал. Я никогда над этим фактом не задумывался и уж тем более не ломал голову почему все так, а не как-нибудь иначе и по-другому. Я просто не обращал на это внимания. По той очень простой причине, что все мои так называемые жены и жены в полном смысле этого слова имели своих собственных, личных детей кто по одному ребенку, а кто и по два. Так что дети в моей жизни практически не переводились и постоянно присутствовали. С небольшими перерывами. Обычно с момента ухода одной жены до момента появления и прихода другой проходило какое-то незначительное время, образовывалась пауза.
Сейчас я вряд ли уже смогу вспомнить и объяснить, чем одна моя жена отличалась от другой. Пожалуй, я могу только сказать, чем они были сходны. Все они помогали преодолеть мне регулярность жизни, с которой я никогда не мог совладать. Ну не был я приспособлен к регулярности. Не мог три раза в день питаться, да еще не чем попало, а чем полезно, не мог спать с одиннадцати до семи, выносить ведро с семи до четверти восьмого к мусоровозу, ходить ежедневно за хлебом, еженедельно - за другими продуктами, раз в год покупать себе штаны и туфли, раз в три года - пиджак и вязаную шапочку. Не получалось. Комкалась у меня любая регулярность и рушилась, и я барахтался в ее обломках и все делал не вовремя или не делал вообще.
Да, так вот много лет я над своей бездетностью, а значит, и полной, окончательной смертностью, беспечно не задумывался. А сейчас стал задумываться. И часто стал задумываться. Гораздо чаще, чем мне бы того хотелось. Но это от меня не всегда зависит. Мыслительный процесс, хоть я и пытаюсь им управлять и его контролировать, процесс все же автономный и самозарождающийся в человеческом организме без участия самого человека. И без его желания.
Кстати, параллельно с детским вопросом, меня все больше занимает вопрос, почему столько женщин с удовольствием соглашалось и, можно сказать, стремилось жить именно со мной. Я же никогда их не искал, они всегда возникали сами и сами входили в мою жизнь, оставаясь в ней или задерживаясь. Неужели это происходило только потому, что я выгодно отличался от многих других, будучи жильем обеспеченным? Вряд ли. Жильем-то обеспечен я был, а материально по-настоящему - не был. А это для женщин очень немаловажный весомый фактор. Как мне кажется. Но о женщинах - вопрос глобальный. И разбираться с ним нужно глобально и долго или не нужно разбираться вообще никак. Все равно никому никогда никакой пользы от этих разбирательств не было, нет и не будет. А если учесть, что не помню я всех, с кем имеет смысл разбираться... И не помню-то престранно, не по-людски, частично. Допустим, внешность, вплоть до цвета глаз и запаха волос, помню, а имя - стерлось. Или наоборот - имя ни с того ни с сего всплывает, а кому оно принадлежит - хоть убей! Видимо, это особое свойство моей памяти. Ужасное, но особое. И с ним надо бороться. Как-нибудь особо. Хотя как - неизвестно.
Да, материально я всегда был неполноценным. С точки зрения меня окружающих, конечно. У меня же на эту проблему бытия вообще никакой точки зрения не было. Потому что мне хватает на достойную жизнь любой суммы денег. Я могу какое-то время легко жить без денег вовсе. Я не могу внятно и доступно рассказать, как именно это у меня получается. При том, что больше всего я боюсь остаться без средств к существованию. То есть совсем без средств, поскольку любые бесконечно малые средства меня вполне даже устраивают и удовлетворяют мои всесторонние потребности с лихвой. Наверно, у меня потребности какие-нибудь слишком незначительные по своей величине и масштабу. Ввиду недоразвитости. Ну, бывает же, что ребенок отстает в своем умственном и физическом развитии и вырастает недоразвитым. Так, наверно, у меня с потребностями получилось. Они отставали, отставали и в конце концов недоразвились. А насчет боязни остаться без средств, так я не этого боюсь, конкретно, а непоправимости. То, что мне кажется непоправимым, всегда парализует мою волю и пугает меня по-настоящему. Именно потому пугает, что нельзя, невозможно поправить. Когда ничего нельзя поправить - конечно, это страшновато. Вы представьте себе, что и хотите поправить и горите желанием, и стараетесь - может быть даже, выбиваясь изо всех своих сил и внутренних резервов, а поправить не можете. Ну, просто не от вас это зависит и силами вашими можно пренебречь, как величинами бесконечно малыми. Непоправимость, она всегда из-за нашего бессилия случается и из него происходит. Так же как и бессилие происходит иногда от непоправимости.
Я тут некоторое время работал - пока не выгнали - в одной грустной фирме частного характера. Художником-оформителем готовой продукции. Так я на эту непоправимость насмотрелся обоими глазами. До смешного просто доходит, когда люди после того, как непоправимое случилось и состоялось, хотят сделать хоть что-то, хоть какую-нибудь несусветную глупость, чтобы как-то это непоправимое украсить и снаружи облагородить. Или вернее, замаскировать и скрыть. Непонятно, от кого и зачем, и с какой целью. Это я говорю о фирме "Последний путь. Продажа эксклюзивных гробов". Такое сложное и красивое название она имеет. Чего только постоянные состоятельные клиенты фирмы не придумывали для своих дорогих незабвенных усопших. И рюшечки, и завиточки, и сложный ключ от крышки, и секретер для любимых вещей, и микроклимат, и я не знаю, что еще. Уже не помню. Продержался я в той фирме недолго. А платили мне хорошо. До сих пор вспоминать приятно и радостно. Так хорошо мне платили. Но я все равно ушел. Не люблю я жить вблизи от смерти и того, что с нею каким-нибудь образом связано. А тут надо было минимум два раза в месяц с ее близостью сталкиваться и вплотную соприкасаться по долгу, если можно так выразиться, службы. У нас же все-таки большой город, и умирает в нем много людей ежедневно - одни не в силах преодолеть уровень жизни, другие глубокую старость, третьи - разгул преступности. Уличной, организованной, политической и так далее. Конечно, эксклюзивный гроб нужен далеко не каждому покойнику, каждый покойник прекрасно обходится стандартным изделием из деревостружечной плиты, и эксклюзивный гроб ему не по средствам. Но дважды в месяц или несколько реже в фирму заказ стабильно поступал. А один раз во время моей там работы был даже крупный, оптовый заказ. На восемь изделий единомоментно. Причем изделия заказали высшей категории сложности - самые лучшие и самые дорогие - по девять тысяч американских долларов каждое. Хорошо еще, что оформить их потребовали абсолютно и в точности одинаково. Один, так сказать, к одному под копирку. Только в восьми экземплярах. И когда я их оформлял - свою в смысле, художественную часть, стало мне грустно до тошноты заниматься таким бесполезным и, я бы сказал, глупейшим в мире занятием. Они же заказали по голубому шелку с внутренней стороны крышки облака нарисовать легкие, перистые. И я их честно рисовал и думал, что зачем это я их рисую, стараясь и умение свое вкладывая без остатка, раз клиент этих моих облаков все равно никогда увидеть не сможет. Во-первых, внутри изделия - когда оно крышкой закрыто на замок - полная кромешная темнота, а во-вторых, мертвые ничего видеть не могут даже на свету. А тут еще ко мне брат хозяина подошел. Он, кроме всего прочего, автор секрета лака. Так как в прошлом ученый-химик и работал главным технологом на лакокрасочном заводе. А сейчас, значит, как Страдивари, свой патентованный секрет имеет. Его лак, с одной стороны, сразу идет трещинами при падении на него комьев земли - это чтоб дорогостоящие гробы не выкапывали и не перепродавали по более низким ценам, а с другой стороны, он вступает в реакцию с влагой почвы и затягивает все возможные щели и щелочки до полной герметичности. И гроб превращается в саркофаг, а покойник - в мумию. Не такую по своему качеству, как у древних египтян, но тоже вполне нормальную.