Страница:
После голода они уехали от Реки на юг, в холмы восточной Хунани, прочь от Реки.
4
Из множества послушных китайских сыновей почему именно Лин ненавидел отца? Это сморщенное лицо, эту бороду - несколько жестких черных волосинок? Почему в тех редких случаях, когда отец оказывался рядом, Лин невольно отклонялся в сторону, словно ожидая удара?
А контакты между ними были очень редки. Даже в самом бедном глинобитном китайском доме женский двор (где живут дети) отделен от отцовской комнаты - внутреннего помещения. Контакты у детей с отцом всегда формальны - это случаи, когда надо совершить какой-то почти ритуальный акт услужения. При том, как китайцы любят своих детей, они избегают открытого выражения чувств, которое своей непосредственностью и обнаженностью могло бы вызвать у младшего отвращение. Тут не допускают, чтобы эти первобытные узы причиняли боль, чтобы истиралась жемчужная оболочка.
С Лином отец всегда был отчужденно-добр; обращался с ним справедливо; одевал, конечно, во все красное.
Однако, когда отец отправил его в школу, он не захотел учиться потому что его отправил отец.
Но в китайской школе трудно не учиться. Английский мальчик может глядеть в книгу, пока не станет двоиться в глазах, и при этом не прочесть ни слова; может перетряхивать слагаемые, как в калейдоскопе, и нисколько не приблизиться к ответу. Китайский метод обучения тоньше. Там все берется зубрежкой. Повторяй это снова и снова, повторяй хором, час за часом. Мысли твои могут быть в Ташкенте, но повторяй это снова и снова, тонким писклявым голосом, и оно поселится за твоим вниманием; когда внимание вернется, оно будет крышкой, а не заслонкой: то, чего ты не хотел учить, будет внедрено надежно. Так и Лина выучили - и теркой, и поркой, но больше теркой.
Нищий студент - учитель их маленькой школы - не мог разобраться в Лине. Мальчик был вежливый, но хмурый, ребята его недолюбливали, и порой казалось, что в нем живет внутреннее сопротивление власти. Это значило, что надежды на него нет (ибо добровольное подчинение власти есть первая из добродетелей, без которой невозможны никакие другие).
О ненависти Лина к отцу наставник, конечно, не подозревал. Да и как он мог? Он был приличным человеком, не способным вообразить подобное зло в своих учениках. А такое противоестественное, такое позорное чувство любой ребенок постарается скрыть даже от себя. Лишь по плодам его вы узнаете о его существовании.
Однако преувеличенный страх перед богатыми, граничащий с болезненной ненавистью, учитель в нем разглядел - но не находил ему объяснения. Лишь однажды увидел учитель настоящую радость на лице Лина. Это был сезон зерновых совок - зеленых бабочек с красными светящимися глазами. Лин ловил этих глупых красивых насекомых десятками и сажал в бумажные коробки. Он брал своих пленниц очень нежно и смотрел на них с радостным обожанием. Учитель, кроткий буддист, улыбался при виде этой примерной любви к живым существам. Но потом он увидел, как Лин взял коробки, полные живых бабочек, и ни с того ни с сего бросил в печку.
5
Но память Лина простиралась гораздо дальше в прошлое: дальше школы, дальше голода, и чем более ранними были воспоминания, тем они были яснее. Яркие отдельные картины, запечатлевшиеся не из-за своей важности, а по капризу памяти. Лину казалось, что он почти помнит тот день, когда новорожденным младенцем лежал, завернутый по традиции в старые отцовские штаны.
Это, разумеется, невозможно, но некоторые его воспоминания действительно относились к очень раннему времени.
Одно - о его сестре, которую он так сильно любил. Тогда он еще не умел ходить. Он увидел, что цзецзе вышла за дверь на солнце, и на четвереньках пополз за ней. Во дворе он сел на мокрую попку и огляделся. И вдруг покатился кубарем: его опрокинул большой старый морщинистый боров с черной щетиной, устремившийся за дынной коркой.
Лишь в одном из этих воспоминаний фигурировал его отец. Я говорил, что соприкасались они редко; но картина, которую я сейчас опишу, относится как раз к одному из этих редких случаев.
Вся семья сидела на соломенной крыше своего домика. Вокруг них бурлило желтое половодье, и глиняные стены под ними подтаивали. Положение их, надо думать, было вполне отчаянное. Мать держала Лина на руках. Наверное, он был совсем малыш: она дала ему грудь.
Но едва молоко пошло ему в рот, как отец оторвал его от груди и с яростным воплем швырнул в только что подошедшую спасательную лодку.
Глава XI
После голодного года семья Ао перебралась на юг, в холмы восточной Хунани, у границы Цзянси. К этому времени отец стал строг с Лином, и мальчик возненавидел его еще больше. Но он по-прежнему ничем не выдавал своих чувств. И не только потому, что умел владеть собой: это был странный изъян самой ненависти. Когда он был один, гнев порой доходил до белого каления, до жажды отцеубийства; но при встрече с отцом от одного его слова, одного его взгляда ненависть лопалась как пузырь, и, лишившись ее поддержки, мальчик испытывал только унижение (на него это действовало примерно так, как тычок привратника, поваливший толпу).
В двенадцать лет Лин без всякой ссоры, не сказав никому ни слова, сбежал из дому.
Он перебивался разными работами там и сям; беспокойный дух гнал его с места на место, из Хунани в Цзянси, на восток, с диких лесистых холмов на рыжую глинистую равнину возле Наньчана.
Там, на дороге, он впервые увидел автобус. Не рейсовый - одиночку, ездивший туда, куда мог набрать достаточно народу. Он был так набит, что пассажиры высовывались сверху наподобие цветочного букета - очень гордые тем, что едут на автобусе.
Ехал автобус не очень быстро: хозяин, экономя бензин, запряг в него пару волов, выполнявших роль мотора.
Какое-то время Лин работал в деревенском трактире на этой дороге. Там было всего несколько закопченных комнат, одна закопченная лампа и деревянный помост - общая кровать для постояльцев. Несколько путников сидели там, мирно посасывая трубочки, или от скуки писали и рисовали на стенах. Комариное гудение, кукареканье петухов, стуканье копыт в полночь, а на заре - звяканье колодезной цепи, когда он набирал воду.
Какой контраст с городской гостиницей в Наньчане (он вскоре перебрался работать туда) - Наньчан, первый столичный город в его жизни, а потому столица мира! Монотонный речитатив уличных торговцев, громыхание, пронзительное пение, вечный невнятный шум, запах соевого масла, резкие голоса людей, которые всю ночь выбрасывают пальцы, играя на выпивку, горн играет зорю, швейные машины.
*
Сидя в средней надстройке "Архимеда", Лин не слушал шута-христианина; мысли его блуждали по клетчатому полю памяти. Он работал землекопом, чинил дамбы, ограждавшие от желтой Янцзы зеленые пойменные поля.
Он работал в шанхайском театре - не актером, не бутафором, не музыкантом, а на такой должности, которая вам и в голову не придет в связи со словом "театр". В изнурительной жаре он разбрасывал среди публики горячие полотенца для очистки забитых солью потовых желез.
Потом в Нанкине: там среди глинобитных развалин уже строился новый строгий близнец Уайтхолла.
Он стоял со связанными за спиной руками, ждал, когда наступит его очередь опуститься на колени перед палачом. Это было за городской стеной на песчаной площадке вроде футбольной, в окружении толпы зрителей. Но как раз когда подошла его очередь, прискакал всадник, выкрикивая какую-то новость. На лице палача (одного из последних представителей этой гильдии) самодовольство вдруг сменилось ужасом, он бросил топор и убежал, подкидывая коленями желтый фартук. Магистрат, церемонно восседавший посреди циновок, исчез без всякий церемоний. Солдаты бросились наутек; толпа растаяла; он остался в одиночестве - один живой рядом с четырьмя обезглавленными телами, и холодный пот высыхал на его одеревеневшем лице.
Со связанными руками он вошел в пустеющий город. Безмолвный город: ни одного тревожного крика, только шелест вокруг, словно шум дождя, - шелест бегущих ног. Разрезав чем-то веревку, он тоже побежал.
А затем были веселые три месяца - работа кондуктором на автобусе в Ханьшоу, самое беспечное, мальчишеское время в его жизни. Тут уже автобусы были правильные, ездили самостоятельно. В Нанкин и обратно, три месяца, по одним и тем же местам. Это изящный, подробный, зеленый край, все оттенки зелени: зелень рисовых полей, темная зелень кукурузы, зеленые деревья, перистые островки бамбука. Грунтовые дороги, горбатые мостики над каналами, оккупированными бесшумным детским флотом. По этим дорогам рыча носились туго набитые автобусы, и позади каждого, как привязанная к собачьему хвосту жестянка, мотался прицеп с багажом.
На этой работе Лин страстно полюбил технику и со временем мог бы даже дорасти до шофера. Но однажды, когда они мчались по мостику, всеми четырьмя колесами в воздухе, внизу мелькнула прекрасная девушка - она сидела в сампане и вышивала туфли. При виде такой красоты у Лина будто выросли крылья. Недолго думая он спрыгнул с автобуса. Но когда он подбежал к мостику, сампана там уже не было.
*
Лин вернулся в Хунань, солдатом армии генерала Хэ Цяня, как раз в это время поменявшего убеждения.
Был 1927 год. Хунань и Цзянси бурлили. Северные войска пришли и ушли; теперь начиналась другая война. Стоило Гоминьдану установить свою власть, как он раскололся сверху донизу - на левых и правых. Бородина и русских выгнали с треском. Коммунистов, больших и маленьких, отлавливали и убивали. Ибо никто не преследует левых безжалостнее, чем бывшие революционеры, и хронологически именно нанкинское правительство Чан Кайши, а не нацистское правительство Гитлера может претендовать на звание второго фашистского движения в истории (Сталин, разумеется, идет четвертым).
Однако некоторые коммунистические вожаки ушли от преследования и, поднимая знамя то в одном районе, то в другом, не испытывали недостатка в сторонниках. Например, Мао Цзэдун, тридцатипятилетний неряшливый крестьянин-политик, с изощренным и веселым умом. И Чжу Дэ, состоятельный аристократ средних лет, курильщик опиума, бригадный генерал, от всего отказавшийся, чтобы присягнуть серпу и молоту, - притом первоклассный стратег.
Мао, действуя из Чанша, поднял восстание крестьян Хунани и двинулся маршем на юг, к горам на границе Цзянси. Обратившийся в новую веру Чжу Дэ вывел свои войска из Наньчана и направился на запад, в те же горы.
И вот эти два блестящих и как будто несовместимых человека объединили силы и укрепились в Цзинганшане.
Но всего этого Ао Лин тогда, конечно, не знал. Только - что "Хитрец", его превосходительство Хэ Цянь, посылает свои войска в горы бить бандитов. В горы, которые Лин уже хорошо знал. Старый Хитрец был умелым командиром, и войска его шли туда, куда он приказывал. И вот, с зонтиками за плечами, с громадными соломенными шляпами за спиной, некоторые - с певчими птицами в клетках, а кое-кто даже с винтовкой, правительственные солдаты пошли в наступление. Тут в памяти у Лина был провал: что происходило с ним лично, он не помнил. Как очутился в рядах Красной Армии, с которой послан был драться? Трудно сказать. Было много таких же дезертиров, как он. Они переходили маленькими группами все время - обычное дело в тех местных войнах. С такой группой, наверно, и ушел Лин; может быть, даже ее возглавил.
Он определенно не представлял себе, рысью пересекая линию фронта, что это начало новой жизни: что это не просто перемена вождей, что для него это станет тем же, чем для святого Павла стала дорога в Дамаск.
Однако именно так и получилось. Он впитал марксистскую доктрину, как высохшее поле впитывает дождь. Она освежила каждый закоулок его души. Ибо освободила от трех великих страхов: страха перед отцом, страха перед сверхъестественным и страха перед богатыми. Кроме того, она обуздала три ненависти, порожденные этими страхами, и убедила, что они правильны и справедливы - не тайные шрамы отщепенца, а почетные символы братства. Отправив его воевать с правительством, она превратила его отца в гидру и дала ему меч для каждой ее шеи.
Прежнюю жизнь он помнил ясно, но теперь она для него ничего не значила - словно случилась с кем-то другим. Так помнит, наверное, о прежнем воплощении человек, почему-то не отведавший эликсир забвения Матушки Мэн.
Лин, который даже ради себя не мог проработать на одном месте несколько месяцев, вдруг понял, что готов работать всю жизнь ради Нового Китая - ради восхода Красной Звезды. У него открылись большие способности к учению - неожиданно для него самого. Он глотал книги и лекции с ненасытной жадностью и довольно скоро сам стал сносно читать лекции.
Но обратил он на себя внимание не столько книжной ученостью, сколько исключительным мастерством, которого достиг в пинг-понге: командование красных помешалось на этой игре.
2
Всю зиму они провели в осажденном Цзинганшане, и Ао Лин снова отведал супа из коры. Но весной 1929 года Красная Армия прорвала кольцо окружения и двинулась по южной Цзянси, перемежая бои с пропагандой. В одной из вылазок патруль, которым командовал Ао Лин, отбился от армии, а потом и сам Ао Лин отбился от патруля. Он вдруг очутился один.
Подействовало это на него мгновенно и страшно: он почувствовал, что съеживается, уменьшается. Всю эту зиму он был не личностью, а частью большого братства - все они были членами одного тела. А теперь он остался один. Не командир патруля, двигавшегося согласно правилам военного искусства по западной системе дефиле, а одинокий человек, повредивший палец на ноге и ковылявший неизвестно куда по каменистой крутой тропе. За еловым леском показался маленький даосский храм, на стенах которого пылали громадные антикоммунистические лозунги. Перед дверью сидел настоятель и играл на цитре.
В горах Ао Лин полгода наслаждался духовной жизнью, растворенностью в среде единоверцев. А сейчас иллюзия Красной Пыли вновь овладела им: видимый мир снова существовал. Вновь открылась его чувствам знакомая страна: скалы, опушенные деревьями, узкие зеленые долины. Дымки над серыми деревнями. Уютные черно-белые домики - дерево и штукатурка - под кудрявыми карнизами. Мычание рыжеватых коров. Несчастный ослик с грузом, подвешенным к хвосту: чтобы не мог поднять его, а потому закричать.
Красная Армия была неведомо где; здесь она точно не проходила. Позже он где-нибудь сумеет к ней присоединиться, а пока что первой задачей для него, коммуниста и дезертира правительственной армии, было убраться из провинции Хунань.
Словно угадав мысли пришельца, настоятель положил цитру на землю и безмятежно произнес:
- Если на тропе поджидает тигр, глупо оставаться там и щекотать ему ноздри соломинкой.
- Я отворил мой слух, Бессмертный, и слушаю с почтением, - отозвался Ао Лин, на минуту забыв свой антиклерикализм.
Солнце показало ему, где юг, и ровной трусцой, несмотря на сбитый палец, он устремился к границе Гуандуна. Через пять дней он вышел на обрыв, откуда открывался вид на реку Бэй, окаймленную лесистыми скалами. Там, никем не узнанный, он сел в лодку, плывшую в Кантон.
Но и Кантон был небезопасен для известного коммуниста: преследования продолжались с прежней яростью. Присоединиться к Красной Армии он не мог: неизвестно было, где она находится. И Ао Лин предоставил себя в распоряжение партии; партия снабдила его по виду подлинными документами моряка. С ними он поступил на "Архимед", стоявший тогда в Гонконге.
3
Росчерком пера партия превратила Ао Лина в кочегара с трехлетним стажем, но взамен не потребовала, чтобы он сеял коммунизм среди команды "Архимеда". Время для таких действий еще не приспело; преждевременные бунты не сулили больших выгод. Забот и без того хватало: шла война с Гоминьданом, и великие державы нельзя было раздражать, чтобы они не увеличили ему помощь. Ао Лин не взял с собой марксистских текстов даже для личного пользования: риск попасться был слишком велик. Так что недавно открывшиеся в нем способности к обучению он мог направить на технику, его старую любовь. Он знал, что придет день, когда Новому Китаю понадобятся люди, умеющие управлять машинами. Людского материала, из которого получаются механики, в природе меньше, чем сырья для политических мучеников.
И все же он испытывал сильное искушение. Хотя эти моряки сейчас мирно слушали болтуна, Лин знал, что направить их мысли на важные предметы было бы несложно. По натуре они - закоренелые рабы, и в обычных обстоятельствах их трудно было бы поднять на борьбу с империализмом; но сейчас был момент особый - он пройдет, и второго такого, возможно, не будет. Их тугие умы расшатаны сейчас голодом и страхом: их легко повернуть.
Внезапно он всем существом ощутил уверенность в собственном могуществе. Встать, заговорить - и люди пойдут за ним. Ничего не стоит напасть на командиров и захватить судно. Можете себе представить, какое это искушение для человека, ни разу в жизни самостоятельно не совершившего ничего значительного. При мысли о капитане, этом Боге-Отце, низведенном до ранга обыкновенного смертного - голенького, если не считать одежды, - в мускулах Ао Лина возникала дрожь, и керосиновый фонарь будто давал красную вспышку.
Да, он мог это сделать.
Но не имел права. Действовать самочинно, без партийного приказа худший вид предательства. Долг категорически это запрещал.
Но только ли долг вынудил его, фигурально выражаясь, разжать кулак, упустить благоприятный случай? Или действовало какое-то более старое препятствие? Во всяком случае, ощущение внезапного упадка, потери соков, державших его прямо и будто вытекающих через подошвы, - ощущение это было хорошо знакомо Ао Лину.
*
Генри Тун рассказывал о том, как однажды обедал с даосами. Стемнело, а лампы не было; тогда старший священник вырезал из белой бумаги луну, приколол к стене, и она залила всю комнату светом. Это была настоящая луна: когда ты смотрел на нее, ты видел богиню Луны Хэн Э, сидящую в коричной роще, и рядом - ее белого зайца. А потом вся компания ступила на Луну, и он, Генри, тоже - чтобы выпить с дамой. Но на тех холодных горизонтах такая стужа, что долго не просидишь.
- Я расскажу кое-что почище, - неожиданно вмешался Ао Лин и разразился необыкновеннейшей историей, случившейся, по его словам, в деревенском трактире, где он работал. Два путника допоздна засиделись за ужином и вдруг увидели, что из стены высунулось лицо девушки и смеется над ними. Один из них вскочил, но лицо исчезло - опять голая стена. Это повторялось несколько раз. Он разозлился, вынул нож, подполз на четвереньках к стене и ждет. Наконец голова снова высунулась, и он со всей силы хватил по белой шее ножом. Голова упала и покатилась по полу, вся в крови.
- Крики! Вбегает хозяин. Тут нож. И окровавленная голова еще моргает. Но чудо! В стене - никакой дырки! Никаких следов! Никакого тела! Мужчин арестовали, а тело так и не нашли...
- Теперь моя говорить, все слушать! - раздался звучный, ясный голос.
*
Все люди повернулись туда, откуда бил луч электрического фонаря. Там они увидели капитана и по бокам от него мистера Сутера и мистера Уотчетта. Все трое шагнули к лампе. Мистер Сутер подавал знаки - показывал капитану на Генри Туна.
- Море сильно бушевать? Кушать нету? - начал капитан и, восприняв их молчание как знак согласия, перешел к наставлениям: - Я делать мое дело, вы делать ваше дело - хороший бог! Корабль приходить порт! Люди сильно работать, получать "камшоу"!
"Камшоу" означает "премия". И перед просветлевшим внутренним взором каждого заплясали по деревянной конторке серебряные доллары.
Капитан, выдержав паузу, сунул руку в карман и перешел ко второму доводу.
- Ваша хотеть бунтовать? Моя иметь пистолет. Ваша помнить - моя стрелять эта штука! - Он выхватил из кармана револьвер. - Моя не хотеть ваша шалить!
Он снова сделал паузу, чтобы второй аргумент как следует усвоили: это было необходимо для перехода к третьей части. И загрохотал:
- Моя крепко знать, тут есть один плохой человек! Человек не моряк, человек пират! Очень плохой человек! Очень плохой бог!
Он круто повернулся и навел пистолет на Ао Лина.
- Мистер Уотчетт, арестуйте этого человека.
Дик живо бросился к Ао Лину - излишне живо, поскольку не привык производить аресты, - и чуть не подмял под себя китайца. Все лица повернулись к ним - удивленные луны, - а мистер Сутер возбужденно повторял: "Но... но..."
Дик поймал одну руку, стал возиться с наручниками, уронил их. Перепуганный Ао Лин заслонил другой рукой лицо. Дик, удивляясь пружинистой силе пойманной руки, подумал, что китаец хочет его ударить, и заехал ему кулаком в щеку. Рука китайца ослабла, стала мягкой, как девичья; Ао Лин повалился навзничь, и Дик надел на него, лежачего, наручники.
- Я давно знаю об этом человеке, мистер Сутер, - обратился к механику капитан. - Он нанялся к нам в Гонконге с фальшивыми документами. Мне телеграфировали из гонконгской полиции, просили арестовать его. По их словам, это известный бандит.
- Вы давно об этом знали, сэр?
- Да, но собирался арестовать его по приходе в порт. А тут вы пришли и сообщили, что затевается бунт: я счел момент подходящим. Теперь вы сами видите, кто тут зачинщик: он разглагольствовал перед ними не закрывая рта. Теперь я думаю, хлопот с ними не будет, и ваш Командор Генри тоже притихнет.
Он повернулся к китайцам.
- Этот человек - очень плохой человек! Вы видали, что я делать с плохой человек: я его ловить и запирать. Вы хорошие люди, вы не бояться. Делайте ваше дело, слушайте приказы, живо-живо - хороший бог! Приходить порт, получать большой "камшоу" - каждый получать два доллара!
Большинство слушателей заулыбались. Их мало заботил Ао Лин: они хотели справедливости для себя. И она ожидала их: справедливостью был "камшоу". Два доллара за катаклизм - вполне справедливо.
Но у капитана Эдвардеса совесть была неспокойна. Он чувствовал, что повел себя по отношению к китайцам не совсем порядочно. И все же, если мистер Сутер прав, ход этот - безусловно своевременный. Что до неуклюжей жестокости молодого Уотчетта, капитану было очень за нее стыдно.
Ао Лин был теперь в наручниках, но все еще без сознания. Ждать, когда он очнется, не стоило: слишком некрасивый финал. И Дик, краснея от острого стыда за то, что без нужды применил силу, нагнулся и поднял его.
Его поразила вялость обмякшего тела, гладкость кожи - и он почувствовал еще больший стыд. Ао Лин, безвольно повисший на его руках, был почти так же легок, как Сюки.
С помощью мистера Сутера он отнес его в лазарет (сейчас это была самая подходящая камера) и уложил на койку нежнее, чем подобало полицейскому, и запер.
Воскресенье
Глава XII
Должно быть, капитан Эдвардес хорошо разбирался в "богах" - или же посмотрел на барометр. Так или иначе, барометр уже поднимался, когда он арестовывал Ао Лина, и продолжал подниматься всю ночь. А на рассвете ветер заметно ослаб. В девять утра стало ясно, что шторм выпустил их из своей пасти; выплюнул наконец. Это не значит, что он кончился: по-прежнему яростный, он продолжал свой путь, но уже не тащил с собой "Архимеда". "Архимед" остался сзади.
Теперь был просто свежий ветер, погода для яхтсменов. Судно лежало носом к северо-востоку, а ветер менялся от юго-западного до западного - дул почти прямо в корму.
Все знают, что на паруснике качка меньше, чем на моторном судне. Ветер держит паруса, стабилизирует судно, что бы ни затевали волны. Но если вдруг штиль, а море еще бурное - закачает так, что застучишь зубами. Нечто похожее происходило сейчас. Пока бушевал ураган, обшивка борта работала как парус: волны не могли вытворять с судном все что им заблагорассудится. Но теперь стабилизирующая сила ветра ослабла, и ничто не сдерживало движения "Архимеда": он плясал, как взбесившаяся пробка, его качало так, как не качало ни разу с начала бури. Все, что было на борту неразломанного, разломалось сейчас. Немногие уцелевшие спасательные шлюпки сорвались с кильблоков и со сломанными спинами кувыркались на своих талях. Стол в салоне, привинченный к полу, поломал ноги. Вокруг стоял немузыкальный лязг - словно били омерзительные колокола. Оттяжки оборвались, и если на свободном конце оставался кусок предмета, они хлопали как бич. Разгром на "Архимеде" превосходил все, что было прежде.
Вдобавок корму захлестывали волны. Лить масло в кормовые гальюны стало невозможно: вода из них била фонтанами. Переборки на юте проломились одна за другой, и вода заливала рулевую машину. Волны катились по юту, так что нос иногда поднимался над водой. При этом, конечно, много воды попадало в люк номер шесть, уменьшая и без того угрожающе маленький запас плавучести.
*
Обнаружив, что ветер ослаб и, судя по подъему барометра, они находятся не в центре шторма, а наконец-то на его окраине, Дик Уотчетт сам себе не поверил. Он бросился на мостик - за подтверждением хорошей новости.
Капитана и мистера Бакстона он нашел в штурманской рубке - оба держались за валик с картой.
- Это правда, сэр? - выпалил он. - Мы вышли из шторма?
Капитан Эдвардес кивнул. Но, посмотрев на лицо капитана, Дик изумился. Впервые за время шторма капитан Эдвардес был напуган.
Дик оглянулся назад - и понял почему. Он увидел, как ютовую надстройку накрыл пенный вал, докатившийся до средней надстройки. Судно вздрогнуло под ним, а нос, на который они смотрели с высоты мостика, задрался почти до горизонта. Волна схлынула, но корма поднялась не очень сильно. Ясно было, что у них сильный дифферент.
4
Из множества послушных китайских сыновей почему именно Лин ненавидел отца? Это сморщенное лицо, эту бороду - несколько жестких черных волосинок? Почему в тех редких случаях, когда отец оказывался рядом, Лин невольно отклонялся в сторону, словно ожидая удара?
А контакты между ними были очень редки. Даже в самом бедном глинобитном китайском доме женский двор (где живут дети) отделен от отцовской комнаты - внутреннего помещения. Контакты у детей с отцом всегда формальны - это случаи, когда надо совершить какой-то почти ритуальный акт услужения. При том, как китайцы любят своих детей, они избегают открытого выражения чувств, которое своей непосредственностью и обнаженностью могло бы вызвать у младшего отвращение. Тут не допускают, чтобы эти первобытные узы причиняли боль, чтобы истиралась жемчужная оболочка.
С Лином отец всегда был отчужденно-добр; обращался с ним справедливо; одевал, конечно, во все красное.
Однако, когда отец отправил его в школу, он не захотел учиться потому что его отправил отец.
Но в китайской школе трудно не учиться. Английский мальчик может глядеть в книгу, пока не станет двоиться в глазах, и при этом не прочесть ни слова; может перетряхивать слагаемые, как в калейдоскопе, и нисколько не приблизиться к ответу. Китайский метод обучения тоньше. Там все берется зубрежкой. Повторяй это снова и снова, повторяй хором, час за часом. Мысли твои могут быть в Ташкенте, но повторяй это снова и снова, тонким писклявым голосом, и оно поселится за твоим вниманием; когда внимание вернется, оно будет крышкой, а не заслонкой: то, чего ты не хотел учить, будет внедрено надежно. Так и Лина выучили - и теркой, и поркой, но больше теркой.
Нищий студент - учитель их маленькой школы - не мог разобраться в Лине. Мальчик был вежливый, но хмурый, ребята его недолюбливали, и порой казалось, что в нем живет внутреннее сопротивление власти. Это значило, что надежды на него нет (ибо добровольное подчинение власти есть первая из добродетелей, без которой невозможны никакие другие).
О ненависти Лина к отцу наставник, конечно, не подозревал. Да и как он мог? Он был приличным человеком, не способным вообразить подобное зло в своих учениках. А такое противоестественное, такое позорное чувство любой ребенок постарается скрыть даже от себя. Лишь по плодам его вы узнаете о его существовании.
Однако преувеличенный страх перед богатыми, граничащий с болезненной ненавистью, учитель в нем разглядел - но не находил ему объяснения. Лишь однажды увидел учитель настоящую радость на лице Лина. Это был сезон зерновых совок - зеленых бабочек с красными светящимися глазами. Лин ловил этих глупых красивых насекомых десятками и сажал в бумажные коробки. Он брал своих пленниц очень нежно и смотрел на них с радостным обожанием. Учитель, кроткий буддист, улыбался при виде этой примерной любви к живым существам. Но потом он увидел, как Лин взял коробки, полные живых бабочек, и ни с того ни с сего бросил в печку.
5
Но память Лина простиралась гораздо дальше в прошлое: дальше школы, дальше голода, и чем более ранними были воспоминания, тем они были яснее. Яркие отдельные картины, запечатлевшиеся не из-за своей важности, а по капризу памяти. Лину казалось, что он почти помнит тот день, когда новорожденным младенцем лежал, завернутый по традиции в старые отцовские штаны.
Это, разумеется, невозможно, но некоторые его воспоминания действительно относились к очень раннему времени.
Одно - о его сестре, которую он так сильно любил. Тогда он еще не умел ходить. Он увидел, что цзецзе вышла за дверь на солнце, и на четвереньках пополз за ней. Во дворе он сел на мокрую попку и огляделся. И вдруг покатился кубарем: его опрокинул большой старый морщинистый боров с черной щетиной, устремившийся за дынной коркой.
Лишь в одном из этих воспоминаний фигурировал его отец. Я говорил, что соприкасались они редко; но картина, которую я сейчас опишу, относится как раз к одному из этих редких случаев.
Вся семья сидела на соломенной крыше своего домика. Вокруг них бурлило желтое половодье, и глиняные стены под ними подтаивали. Положение их, надо думать, было вполне отчаянное. Мать держала Лина на руках. Наверное, он был совсем малыш: она дала ему грудь.
Но едва молоко пошло ему в рот, как отец оторвал его от груди и с яростным воплем швырнул в только что подошедшую спасательную лодку.
Глава XI
После голодного года семья Ао перебралась на юг, в холмы восточной Хунани, у границы Цзянси. К этому времени отец стал строг с Лином, и мальчик возненавидел его еще больше. Но он по-прежнему ничем не выдавал своих чувств. И не только потому, что умел владеть собой: это был странный изъян самой ненависти. Когда он был один, гнев порой доходил до белого каления, до жажды отцеубийства; но при встрече с отцом от одного его слова, одного его взгляда ненависть лопалась как пузырь, и, лишившись ее поддержки, мальчик испытывал только унижение (на него это действовало примерно так, как тычок привратника, поваливший толпу).
В двенадцать лет Лин без всякой ссоры, не сказав никому ни слова, сбежал из дому.
Он перебивался разными работами там и сям; беспокойный дух гнал его с места на место, из Хунани в Цзянси, на восток, с диких лесистых холмов на рыжую глинистую равнину возле Наньчана.
Там, на дороге, он впервые увидел автобус. Не рейсовый - одиночку, ездивший туда, куда мог набрать достаточно народу. Он был так набит, что пассажиры высовывались сверху наподобие цветочного букета - очень гордые тем, что едут на автобусе.
Ехал автобус не очень быстро: хозяин, экономя бензин, запряг в него пару волов, выполнявших роль мотора.
Какое-то время Лин работал в деревенском трактире на этой дороге. Там было всего несколько закопченных комнат, одна закопченная лампа и деревянный помост - общая кровать для постояльцев. Несколько путников сидели там, мирно посасывая трубочки, или от скуки писали и рисовали на стенах. Комариное гудение, кукареканье петухов, стуканье копыт в полночь, а на заре - звяканье колодезной цепи, когда он набирал воду.
Какой контраст с городской гостиницей в Наньчане (он вскоре перебрался работать туда) - Наньчан, первый столичный город в его жизни, а потому столица мира! Монотонный речитатив уличных торговцев, громыхание, пронзительное пение, вечный невнятный шум, запах соевого масла, резкие голоса людей, которые всю ночь выбрасывают пальцы, играя на выпивку, горн играет зорю, швейные машины.
*
Сидя в средней надстройке "Архимеда", Лин не слушал шута-христианина; мысли его блуждали по клетчатому полю памяти. Он работал землекопом, чинил дамбы, ограждавшие от желтой Янцзы зеленые пойменные поля.
Он работал в шанхайском театре - не актером, не бутафором, не музыкантом, а на такой должности, которая вам и в голову не придет в связи со словом "театр". В изнурительной жаре он разбрасывал среди публики горячие полотенца для очистки забитых солью потовых желез.
Потом в Нанкине: там среди глинобитных развалин уже строился новый строгий близнец Уайтхолла.
Он стоял со связанными за спиной руками, ждал, когда наступит его очередь опуститься на колени перед палачом. Это было за городской стеной на песчаной площадке вроде футбольной, в окружении толпы зрителей. Но как раз когда подошла его очередь, прискакал всадник, выкрикивая какую-то новость. На лице палача (одного из последних представителей этой гильдии) самодовольство вдруг сменилось ужасом, он бросил топор и убежал, подкидывая коленями желтый фартук. Магистрат, церемонно восседавший посреди циновок, исчез без всякий церемоний. Солдаты бросились наутек; толпа растаяла; он остался в одиночестве - один живой рядом с четырьмя обезглавленными телами, и холодный пот высыхал на его одеревеневшем лице.
Со связанными руками он вошел в пустеющий город. Безмолвный город: ни одного тревожного крика, только шелест вокруг, словно шум дождя, - шелест бегущих ног. Разрезав чем-то веревку, он тоже побежал.
А затем были веселые три месяца - работа кондуктором на автобусе в Ханьшоу, самое беспечное, мальчишеское время в его жизни. Тут уже автобусы были правильные, ездили самостоятельно. В Нанкин и обратно, три месяца, по одним и тем же местам. Это изящный, подробный, зеленый край, все оттенки зелени: зелень рисовых полей, темная зелень кукурузы, зеленые деревья, перистые островки бамбука. Грунтовые дороги, горбатые мостики над каналами, оккупированными бесшумным детским флотом. По этим дорогам рыча носились туго набитые автобусы, и позади каждого, как привязанная к собачьему хвосту жестянка, мотался прицеп с багажом.
На этой работе Лин страстно полюбил технику и со временем мог бы даже дорасти до шофера. Но однажды, когда они мчались по мостику, всеми четырьмя колесами в воздухе, внизу мелькнула прекрасная девушка - она сидела в сампане и вышивала туфли. При виде такой красоты у Лина будто выросли крылья. Недолго думая он спрыгнул с автобуса. Но когда он подбежал к мостику, сампана там уже не было.
*
Лин вернулся в Хунань, солдатом армии генерала Хэ Цяня, как раз в это время поменявшего убеждения.
Был 1927 год. Хунань и Цзянси бурлили. Северные войска пришли и ушли; теперь начиналась другая война. Стоило Гоминьдану установить свою власть, как он раскололся сверху донизу - на левых и правых. Бородина и русских выгнали с треском. Коммунистов, больших и маленьких, отлавливали и убивали. Ибо никто не преследует левых безжалостнее, чем бывшие революционеры, и хронологически именно нанкинское правительство Чан Кайши, а не нацистское правительство Гитлера может претендовать на звание второго фашистского движения в истории (Сталин, разумеется, идет четвертым).
Однако некоторые коммунистические вожаки ушли от преследования и, поднимая знамя то в одном районе, то в другом, не испытывали недостатка в сторонниках. Например, Мао Цзэдун, тридцатипятилетний неряшливый крестьянин-политик, с изощренным и веселым умом. И Чжу Дэ, состоятельный аристократ средних лет, курильщик опиума, бригадный генерал, от всего отказавшийся, чтобы присягнуть серпу и молоту, - притом первоклассный стратег.
Мао, действуя из Чанша, поднял восстание крестьян Хунани и двинулся маршем на юг, к горам на границе Цзянси. Обратившийся в новую веру Чжу Дэ вывел свои войска из Наньчана и направился на запад, в те же горы.
И вот эти два блестящих и как будто несовместимых человека объединили силы и укрепились в Цзинганшане.
Но всего этого Ао Лин тогда, конечно, не знал. Только - что "Хитрец", его превосходительство Хэ Цянь, посылает свои войска в горы бить бандитов. В горы, которые Лин уже хорошо знал. Старый Хитрец был умелым командиром, и войска его шли туда, куда он приказывал. И вот, с зонтиками за плечами, с громадными соломенными шляпами за спиной, некоторые - с певчими птицами в клетках, а кое-кто даже с винтовкой, правительственные солдаты пошли в наступление. Тут в памяти у Лина был провал: что происходило с ним лично, он не помнил. Как очутился в рядах Красной Армии, с которой послан был драться? Трудно сказать. Было много таких же дезертиров, как он. Они переходили маленькими группами все время - обычное дело в тех местных войнах. С такой группой, наверно, и ушел Лин; может быть, даже ее возглавил.
Он определенно не представлял себе, рысью пересекая линию фронта, что это начало новой жизни: что это не просто перемена вождей, что для него это станет тем же, чем для святого Павла стала дорога в Дамаск.
Однако именно так и получилось. Он впитал марксистскую доктрину, как высохшее поле впитывает дождь. Она освежила каждый закоулок его души. Ибо освободила от трех великих страхов: страха перед отцом, страха перед сверхъестественным и страха перед богатыми. Кроме того, она обуздала три ненависти, порожденные этими страхами, и убедила, что они правильны и справедливы - не тайные шрамы отщепенца, а почетные символы братства. Отправив его воевать с правительством, она превратила его отца в гидру и дала ему меч для каждой ее шеи.
Прежнюю жизнь он помнил ясно, но теперь она для него ничего не значила - словно случилась с кем-то другим. Так помнит, наверное, о прежнем воплощении человек, почему-то не отведавший эликсир забвения Матушки Мэн.
Лин, который даже ради себя не мог проработать на одном месте несколько месяцев, вдруг понял, что готов работать всю жизнь ради Нового Китая - ради восхода Красной Звезды. У него открылись большие способности к учению - неожиданно для него самого. Он глотал книги и лекции с ненасытной жадностью и довольно скоро сам стал сносно читать лекции.
Но обратил он на себя внимание не столько книжной ученостью, сколько исключительным мастерством, которого достиг в пинг-понге: командование красных помешалось на этой игре.
2
Всю зиму они провели в осажденном Цзинганшане, и Ао Лин снова отведал супа из коры. Но весной 1929 года Красная Армия прорвала кольцо окружения и двинулась по южной Цзянси, перемежая бои с пропагандой. В одной из вылазок патруль, которым командовал Ао Лин, отбился от армии, а потом и сам Ао Лин отбился от патруля. Он вдруг очутился один.
Подействовало это на него мгновенно и страшно: он почувствовал, что съеживается, уменьшается. Всю эту зиму он был не личностью, а частью большого братства - все они были членами одного тела. А теперь он остался один. Не командир патруля, двигавшегося согласно правилам военного искусства по западной системе дефиле, а одинокий человек, повредивший палец на ноге и ковылявший неизвестно куда по каменистой крутой тропе. За еловым леском показался маленький даосский храм, на стенах которого пылали громадные антикоммунистические лозунги. Перед дверью сидел настоятель и играл на цитре.
В горах Ао Лин полгода наслаждался духовной жизнью, растворенностью в среде единоверцев. А сейчас иллюзия Красной Пыли вновь овладела им: видимый мир снова существовал. Вновь открылась его чувствам знакомая страна: скалы, опушенные деревьями, узкие зеленые долины. Дымки над серыми деревнями. Уютные черно-белые домики - дерево и штукатурка - под кудрявыми карнизами. Мычание рыжеватых коров. Несчастный ослик с грузом, подвешенным к хвосту: чтобы не мог поднять его, а потому закричать.
Красная Армия была неведомо где; здесь она точно не проходила. Позже он где-нибудь сумеет к ней присоединиться, а пока что первой задачей для него, коммуниста и дезертира правительственной армии, было убраться из провинции Хунань.
Словно угадав мысли пришельца, настоятель положил цитру на землю и безмятежно произнес:
- Если на тропе поджидает тигр, глупо оставаться там и щекотать ему ноздри соломинкой.
- Я отворил мой слух, Бессмертный, и слушаю с почтением, - отозвался Ао Лин, на минуту забыв свой антиклерикализм.
Солнце показало ему, где юг, и ровной трусцой, несмотря на сбитый палец, он устремился к границе Гуандуна. Через пять дней он вышел на обрыв, откуда открывался вид на реку Бэй, окаймленную лесистыми скалами. Там, никем не узнанный, он сел в лодку, плывшую в Кантон.
Но и Кантон был небезопасен для известного коммуниста: преследования продолжались с прежней яростью. Присоединиться к Красной Армии он не мог: неизвестно было, где она находится. И Ао Лин предоставил себя в распоряжение партии; партия снабдила его по виду подлинными документами моряка. С ними он поступил на "Архимед", стоявший тогда в Гонконге.
3
Росчерком пера партия превратила Ао Лина в кочегара с трехлетним стажем, но взамен не потребовала, чтобы он сеял коммунизм среди команды "Архимеда". Время для таких действий еще не приспело; преждевременные бунты не сулили больших выгод. Забот и без того хватало: шла война с Гоминьданом, и великие державы нельзя было раздражать, чтобы они не увеличили ему помощь. Ао Лин не взял с собой марксистских текстов даже для личного пользования: риск попасться был слишком велик. Так что недавно открывшиеся в нем способности к обучению он мог направить на технику, его старую любовь. Он знал, что придет день, когда Новому Китаю понадобятся люди, умеющие управлять машинами. Людского материала, из которого получаются механики, в природе меньше, чем сырья для политических мучеников.
И все же он испытывал сильное искушение. Хотя эти моряки сейчас мирно слушали болтуна, Лин знал, что направить их мысли на важные предметы было бы несложно. По натуре они - закоренелые рабы, и в обычных обстоятельствах их трудно было бы поднять на борьбу с империализмом; но сейчас был момент особый - он пройдет, и второго такого, возможно, не будет. Их тугие умы расшатаны сейчас голодом и страхом: их легко повернуть.
Внезапно он всем существом ощутил уверенность в собственном могуществе. Встать, заговорить - и люди пойдут за ним. Ничего не стоит напасть на командиров и захватить судно. Можете себе представить, какое это искушение для человека, ни разу в жизни самостоятельно не совершившего ничего значительного. При мысли о капитане, этом Боге-Отце, низведенном до ранга обыкновенного смертного - голенького, если не считать одежды, - в мускулах Ао Лина возникала дрожь, и керосиновый фонарь будто давал красную вспышку.
Да, он мог это сделать.
Но не имел права. Действовать самочинно, без партийного приказа худший вид предательства. Долг категорически это запрещал.
Но только ли долг вынудил его, фигурально выражаясь, разжать кулак, упустить благоприятный случай? Или действовало какое-то более старое препятствие? Во всяком случае, ощущение внезапного упадка, потери соков, державших его прямо и будто вытекающих через подошвы, - ощущение это было хорошо знакомо Ао Лину.
*
Генри Тун рассказывал о том, как однажды обедал с даосами. Стемнело, а лампы не было; тогда старший священник вырезал из белой бумаги луну, приколол к стене, и она залила всю комнату светом. Это была настоящая луна: когда ты смотрел на нее, ты видел богиню Луны Хэн Э, сидящую в коричной роще, и рядом - ее белого зайца. А потом вся компания ступила на Луну, и он, Генри, тоже - чтобы выпить с дамой. Но на тех холодных горизонтах такая стужа, что долго не просидишь.
- Я расскажу кое-что почище, - неожиданно вмешался Ао Лин и разразился необыкновеннейшей историей, случившейся, по его словам, в деревенском трактире, где он работал. Два путника допоздна засиделись за ужином и вдруг увидели, что из стены высунулось лицо девушки и смеется над ними. Один из них вскочил, но лицо исчезло - опять голая стена. Это повторялось несколько раз. Он разозлился, вынул нож, подполз на четвереньках к стене и ждет. Наконец голова снова высунулась, и он со всей силы хватил по белой шее ножом. Голова упала и покатилась по полу, вся в крови.
- Крики! Вбегает хозяин. Тут нож. И окровавленная голова еще моргает. Но чудо! В стене - никакой дырки! Никаких следов! Никакого тела! Мужчин арестовали, а тело так и не нашли...
- Теперь моя говорить, все слушать! - раздался звучный, ясный голос.
*
Все люди повернулись туда, откуда бил луч электрического фонаря. Там они увидели капитана и по бокам от него мистера Сутера и мистера Уотчетта. Все трое шагнули к лампе. Мистер Сутер подавал знаки - показывал капитану на Генри Туна.
- Море сильно бушевать? Кушать нету? - начал капитан и, восприняв их молчание как знак согласия, перешел к наставлениям: - Я делать мое дело, вы делать ваше дело - хороший бог! Корабль приходить порт! Люди сильно работать, получать "камшоу"!
"Камшоу" означает "премия". И перед просветлевшим внутренним взором каждого заплясали по деревянной конторке серебряные доллары.
Капитан, выдержав паузу, сунул руку в карман и перешел ко второму доводу.
- Ваша хотеть бунтовать? Моя иметь пистолет. Ваша помнить - моя стрелять эта штука! - Он выхватил из кармана револьвер. - Моя не хотеть ваша шалить!
Он снова сделал паузу, чтобы второй аргумент как следует усвоили: это было необходимо для перехода к третьей части. И загрохотал:
- Моя крепко знать, тут есть один плохой человек! Человек не моряк, человек пират! Очень плохой человек! Очень плохой бог!
Он круто повернулся и навел пистолет на Ао Лина.
- Мистер Уотчетт, арестуйте этого человека.
Дик живо бросился к Ао Лину - излишне живо, поскольку не привык производить аресты, - и чуть не подмял под себя китайца. Все лица повернулись к ним - удивленные луны, - а мистер Сутер возбужденно повторял: "Но... но..."
Дик поймал одну руку, стал возиться с наручниками, уронил их. Перепуганный Ао Лин заслонил другой рукой лицо. Дик, удивляясь пружинистой силе пойманной руки, подумал, что китаец хочет его ударить, и заехал ему кулаком в щеку. Рука китайца ослабла, стала мягкой, как девичья; Ао Лин повалился навзничь, и Дик надел на него, лежачего, наручники.
- Я давно знаю об этом человеке, мистер Сутер, - обратился к механику капитан. - Он нанялся к нам в Гонконге с фальшивыми документами. Мне телеграфировали из гонконгской полиции, просили арестовать его. По их словам, это известный бандит.
- Вы давно об этом знали, сэр?
- Да, но собирался арестовать его по приходе в порт. А тут вы пришли и сообщили, что затевается бунт: я счел момент подходящим. Теперь вы сами видите, кто тут зачинщик: он разглагольствовал перед ними не закрывая рта. Теперь я думаю, хлопот с ними не будет, и ваш Командор Генри тоже притихнет.
Он повернулся к китайцам.
- Этот человек - очень плохой человек! Вы видали, что я делать с плохой человек: я его ловить и запирать. Вы хорошие люди, вы не бояться. Делайте ваше дело, слушайте приказы, живо-живо - хороший бог! Приходить порт, получать большой "камшоу" - каждый получать два доллара!
Большинство слушателей заулыбались. Их мало заботил Ао Лин: они хотели справедливости для себя. И она ожидала их: справедливостью был "камшоу". Два доллара за катаклизм - вполне справедливо.
Но у капитана Эдвардеса совесть была неспокойна. Он чувствовал, что повел себя по отношению к китайцам не совсем порядочно. И все же, если мистер Сутер прав, ход этот - безусловно своевременный. Что до неуклюжей жестокости молодого Уотчетта, капитану было очень за нее стыдно.
Ао Лин был теперь в наручниках, но все еще без сознания. Ждать, когда он очнется, не стоило: слишком некрасивый финал. И Дик, краснея от острого стыда за то, что без нужды применил силу, нагнулся и поднял его.
Его поразила вялость обмякшего тела, гладкость кожи - и он почувствовал еще больший стыд. Ао Лин, безвольно повисший на его руках, был почти так же легок, как Сюки.
С помощью мистера Сутера он отнес его в лазарет (сейчас это была самая подходящая камера) и уложил на койку нежнее, чем подобало полицейскому, и запер.
Воскресенье
Глава XII
Должно быть, капитан Эдвардес хорошо разбирался в "богах" - или же посмотрел на барометр. Так или иначе, барометр уже поднимался, когда он арестовывал Ао Лина, и продолжал подниматься всю ночь. А на рассвете ветер заметно ослаб. В девять утра стало ясно, что шторм выпустил их из своей пасти; выплюнул наконец. Это не значит, что он кончился: по-прежнему яростный, он продолжал свой путь, но уже не тащил с собой "Архимеда". "Архимед" остался сзади.
Теперь был просто свежий ветер, погода для яхтсменов. Судно лежало носом к северо-востоку, а ветер менялся от юго-западного до западного - дул почти прямо в корму.
Все знают, что на паруснике качка меньше, чем на моторном судне. Ветер держит паруса, стабилизирует судно, что бы ни затевали волны. Но если вдруг штиль, а море еще бурное - закачает так, что застучишь зубами. Нечто похожее происходило сейчас. Пока бушевал ураган, обшивка борта работала как парус: волны не могли вытворять с судном все что им заблагорассудится. Но теперь стабилизирующая сила ветра ослабла, и ничто не сдерживало движения "Архимеда": он плясал, как взбесившаяся пробка, его качало так, как не качало ни разу с начала бури. Все, что было на борту неразломанного, разломалось сейчас. Немногие уцелевшие спасательные шлюпки сорвались с кильблоков и со сломанными спинами кувыркались на своих талях. Стол в салоне, привинченный к полу, поломал ноги. Вокруг стоял немузыкальный лязг - словно били омерзительные колокола. Оттяжки оборвались, и если на свободном конце оставался кусок предмета, они хлопали как бич. Разгром на "Архимеде" превосходил все, что было прежде.
Вдобавок корму захлестывали волны. Лить масло в кормовые гальюны стало невозможно: вода из них била фонтанами. Переборки на юте проломились одна за другой, и вода заливала рулевую машину. Волны катились по юту, так что нос иногда поднимался над водой. При этом, конечно, много воды попадало в люк номер шесть, уменьшая и без того угрожающе маленький запас плавучести.
*
Обнаружив, что ветер ослаб и, судя по подъему барометра, они находятся не в центре шторма, а наконец-то на его окраине, Дик Уотчетт сам себе не поверил. Он бросился на мостик - за подтверждением хорошей новости.
Капитана и мистера Бакстона он нашел в штурманской рубке - оба держались за валик с картой.
- Это правда, сэр? - выпалил он. - Мы вышли из шторма?
Капитан Эдвардес кивнул. Но, посмотрев на лицо капитана, Дик изумился. Впервые за время шторма капитан Эдвардес был напуган.
Дик оглянулся назад - и понял почему. Он увидел, как ютовую надстройку накрыл пенный вал, докатившийся до средней надстройки. Судно вздрогнуло под ним, а нос, на который они смотрели с высоты мостика, задрался почти до горизонта. Волна схлынула, но корма поднялась не очень сильно. Ясно было, что у них сильный дифферент.