– Ну, хорошо. Нам необходимо, товарищи, в свете надвигающихся в России событий, в преддверии противостояния срочно решить наиважнейшую проблему, – говорит своим съедающим «эр» голосом. – Необходимо ответить, что такое жизнь? Вопрос непростой. Очень даже непростой. Но это не значит, что мы не должны пытаться его решить. Считаю, подход должен быть таким: жизнь дается человеку как испытание. И задача – преодолеть все, что выпадает на долю каждого, что дает ему судьба. Скажем, октябрьский переворот и приход большевиков к власти в семнадцатом, гражданская война и все последующее – это испытание, данное свыше для всех, живших в России на тот момент, живших позже и живущих поныне. Да и не только в России. – Он вскочил, засунул руки в карманы и заходил от окна к стене и обратно. – Смысл всего именно в испытании, дающемся для преодоления. Вот что существенно. Трижды подчеркиваю, преодоление – это главная задача. И никто из не выдержавших испытание не может быть оправдан какими бы то ни было причинами. – Последнее Ленин произносит, вытащив из кармана правую руку и размахивая вытянутым пальцем. Договорив, он успокаивается, стоит несколько секунд, поглощенный в свои мысли, потом вспоминает о собравшихся. – Предлагаю товарищам высказаться по затронутой теме. Иосиф Виссарионович, прошу. – И тут же поворачивается ко мне. – Успеваете фиксировать?
   – Да, Владимир Ильич. – Я с готовностью киваю.
   Ленин отворачивается, подходит к своему стулу, выжидающе смотрит на Сталина.
   – Думаю, что товарищ Ленин не совсем прав, – не спеша, без всякого напряжения в голосе начинает Сталин. – На мой взгляд, жизнь дается нам для борьбы. Можно сказать, что борьба и есть жизнь. Борьба за свои идеалы, за вечные ценности. Бескомпромиссная, без всяких скидок для себя, для друзей, для близких. Конечно, если есть борьба, есть победившие и проигравшие. Но на самом деле проигрывает не тот, кто проиграл, а тот, кто уклонился от борьбы. – Сталин замолкает, спокойно раскуривает трубку, выпускает несколько раз клубы дыма. Я вижу, что он размышляет. Вот он отставил трубку. – В конце концов, сталкиваются не люди. Сталкиваются идеи. Жизнь идей и есть высшая жизнь. Все остальное – ее отражение. С этой позиции и следует все учитывать. Думаю, товарищи поддержат меня.
   Булганин шумно вздыхает. На его скучном лице висит виноватое выражение.
   – Вы закончили, товарищ Сталин? – холодно интересуется Владимир Ильич.
   – Я все сказал, товарищ Ленин, – ровным, как бы слегка усталым голосом отвечает Сталин.
   – Георгий Максимилианович. – Ленин переводит глаза на сидящего рядом с Иосифом Виссарионовичем Маленкова.
   У Маленкова не только бабье лицо, но и голос, мелкий, срывающийся:
   – Порой может показаться, что жизнь – это сплошная цепь ошибок, которые мы совершаем, что она дается нам для разочарования… Разочарования в себе, в других людях. В самой жизни. А потом это проходит. И кажется, что все в порядке. Я думаю, что жизнь в постоянной смене одного другим, в разнообразии, в обновлении. В чередовании хорошего и плохого. – Он бросает быстрый взгляд на Сталина и добавляет скороговоркой. – Конечно, за всем этим есть идея. Максимальная переменчивость природы. И, наверно, борьба. Чтобы эту переменчивость обеспечить… – Тут он совсем мрачнеет. – Но слишком много разочарований. Слишком… По данной теме у меня все. – Он замолкает словно прилежный ученик.
   – Николай Александрович, прошу. – Ленин смотрит на Булганина.
   – Я пока что воздержусь от выступления, – поспешно произносит Булганин и опускает глаза.
   – Тогда вы, Никита Сергеевич.
   Хрущев криво улыбается, покачивает лысенькой головой:
   – Иосиф Виссарионович, вы не правы. О каких идеях может идти речь? Во главе угла должна быть жизнь человека. Я рассматриваю вопрос с реальной стороны. Жизнь – это необходимость добиваться чего-то положительного. Я не имею в виду что-то сугубо материальное. Это шире. Какие-то свершения, дела. Сочинить хорошую книгу, помочь голодным или попавшим в беду. Освободить народ от тирании. Дать жилье тем, у кого его нет. Разные могут быть дела. И важно добиться того, чего добиться непросто. Пересилить себя. Я бы сказал: жизнь в достижении. А цель ее в том, чтобы люди меньше страдали. Хорошая, конкретная цель. Это ясно каждому человеку… Пусть не всегда получается. Но к этому надо стремиться.
   Глянув на него задумчиво, Ленин садится за стол. Короткую паузу нарушает Брежнев.
   – Лично я считаю, что жизнь дается для удовольствия. Человек, пребывая на земле, должен наслаждаться всеми прелестями жизни, – постоянно глотая слога в словах и причмокивая, говорит Леонид Ильич. – Это максимально человечный, я бы даже сказал, гуманистический подход к рассматриваемой проблеме. Правы те, кто умеют наслаждаться жизнью. И надо уметь получать удовольствие от всего: от того, что живешь на этом свете, что наступило утро, что пришел вечер, от хорошего обеда, от того, что выпил с друзьями, ущипнул за попку хорошенькую горничную. Надо ценить даже небольшие удовольствия. И всему радоваться. Можно сказать, реальная жизнь в удовольствии, в радости.
   – Любопытный подход, – произносит Ленин. – Но, как говорится, хозяин-барин. А ваша точка зрения, товарищ Андропов?
   – Пожалуй, я согласен с вами, Владимир Ильич, – Андропов собран, спокоен. Хрипловатый голос звучит уверенно. – Жизнь дается человеку для преодоления трудностей. И уж по крайней мере не для получения сплошных удовольствий. – Он бросает осуждающий взгляд на Брежнева. Булганин вновь тяжко вздыхает. – Думаю, что сдержанность и строгость к себе должны быть основой поведения человека. Но все, по-моему, определяется тем, что в головах людей. Как очки меняют видимую картину, воспринимаемую человеком, так и мировоззрение меняет картину восприятия мира. Жизнь, скорее всего, это поиск истинного мировоззрения. Неустанный, без поблажек для себя, без периодов расслабления. Постоянный поиск с преодолением себя – так бы я сформулировал цель жизни. Поиск во имя достижения истины.
   Андропов смолкает. Ленин, морщась от дыма, который докатывается до него от Сталина, вновь обращается к Булганину:
   – Николай Александрович, батенька, вы, наконец, готовы что-нибудь нам сказать?
   – Нет-нет, я пока воздержусь, – почти испуганно произносит Булганин и вновь опускает глаза.
   – Тогда вы, Константин Устинович.
   А я думаю со страхом: «Вдруг Ленин меня спросит, что я скажу?» Нечего мне сказать. Вот конфуз будет.
   Несколько раз кашлянув и состроив суровую физиономию, Черненко произносит своим сиплым, срывающимся голосом:
   – Думаю, что жизнь, отданная борьбе за чужое счастье – вот идеал. Жизнь, посвященная другим. – Он мучительно ищет нужные слова. – По-другому не должно быть… Это неправильно, если каждый будет думать только о себе… Идеал – жизнь, отданная за чужое счастье.
   Черненко замолкает, сохраняя озабоченное выражение лица. Такое впечатление, что у него завод кончился.
   – Выходит, что все у нас имеют собственное мнение, – подытоживает Ленин. Глаза у него быстрые, ехидные. – Кроме Булганина.
   – Ну почему? – обижается Булганин. – Я имею свое мнение. Но… я не хотел бы его сообщать.
   – Отчего же, поставьте нас в известность, – насмешливо произносит Ленин, – сделайте любезность. А то уж как-то так сложилось: каждый со своим мнением.
   Булганин обводит смущенным взглядом сидящих, секунду колеблется, потом решается.
   – Хорошо, я скажу. Скажу. По-моему, жизнь есть иллюзия. – Он говорит быстро, словно боится, что его остановят. – Нам кажется, что все в порядке, а позже выясняется, что это не так. Нам кажется – что-то существует, а на самом деле этого нет. И так всегда. И во всем. Кругом зыбкая пустота. Жизни как бы нет. Только ощущение, будто она есть. Иллюзия. Понимаете? – Он оглядывает присутствующих, ища подтверждения своим словам. Остальные отводят взгляд. Лица словно замкнулись. Булганин опускает голову – бородка почти упирается в грудь. Бормочет. – Зря я выступил. Я ведь не хотел.
   Падает тяжелая тишина. Даже я чувствую неловкость, жмусь к своему столику. «Зачем он так?» – думаю. Пальцы правой руки Ленина опять начинают бегать по столу. Слышна глухая россыпь ударов. Вдруг пальцы останавливаются.
   – Ваше поведение, товарищ Булганин, возмутительно. – В голосе Владимира Ильича каленая сталь. – И если бы не сложная ситуация, следовало бы всерьез разобраться с вами.
   – Разве я сказал неправду? – обиженно спрашивает Булганин. – Разве они этого не знают? – Он обводит рукой сидящих.
   Но Ленин его не слушает. Он вскакивает и, вновь засунув руки в карманы, начинает ходить взад-вперед.
   – Так придет он или нет? – спрашивает Владимир Ильич то ли самого себя, то ли остальных. – Должен придти.
   Сидящие за столом хранят молчание. Сталин сумрачно пускает кудрявые клубы сизоватого дыма. Он будто в стороне от всего. Брежнев с серьезным видом посматривает перед собой. Хмурится Андропов. Озадаченно поглаживает свой седой затылок Хрущев.
   Вдруг Ленин останавливается, взглядом его делается озорным, легким. Он с хитрецой смотрит на сидящих.
   – А что, если нам спросить насчет смысла жизни одного товарища? – Ах, как славно он произносит это слово «товарищ», как мягко, ласкающе звучит оно: «товаищ». Владимир Ильич подходит к двери в соседнюю комнату, приоткрывает ее. – Товаищ Арманд. Вы нам не поможете?
   Она, пожалуй, некрасива, но очень женственна. Идет плавно, грациозно. Она из тех женщин, которые обращают на себя внимание, вслед за которыми оборачиваются.
   – Что у вас тут происходит? – спрашивает она. Глаза у нее веселые.
   – Мы заспорили о том, что есть жизнь. Ты понимаешь, как это важно сейчас. В преддверии… ну, ты знаешь. Представь себе, мы абсолютно разошлись во мнении.
   – Меня это не удивляет. И что успело прозвучать в мое отсутствие?
   – Разное. Включая самый откровенный бред. – Ленин бросает быстрый взгляд на Сталина. – Я, по крайней мере, отстаивал точку зрения, что жизнь дается как испытание для того, чтобы человек преодолевал трудности.
   Она улыбается прощающей, доброй улыбкой.
   – Нет. Это не так. Жизнь дается нам для того, чтобы мы учились любить. Только любовь может спасти этот мир. Но ой как нелегко – научиться любить. На это тратят не одну жизнь.
   Ленин разочарован. Смотрит на Арманд и говорит с укором:
   – Вот и ты меня не поддержала.
   А она так спокойно-спокойно:
   – Прости, Володя, но я сказала то, что думаю.
   Она подходит к столу и садится рядом с Булганиным. А Ленин стоит. Задумался. Руки в карманах. Я снова подумал: «Вдруг меня спросит? Что тогда?» Но не мог я всерьез предположить, что он ко мне обратится. И тут Ленин говорит:
   – А давайте мы товарища спросим. – И поворачивается ко мне, глаза опять хитрые. – Товарищ, что вы думаете по теме дискуссии?
   Я поднялся, в горле пересохло. Стою, переминаюсь с ноги на ногу, не знаю, что говорить. Ленин отвернулся, все молчат. Неловко. И тут меня словно черт попутал. Сначала мысль пришла, сама собой: «Да они все правы». «Точно, – думаю. – Так оно и есть». Потом смелость откуда-то взялась. Сердце ходуном. Но встал поближе к столу, говорю:
   – Понимаете, это тот уникальный случай, когда каждый из вас прав. Если все мнения сложить, целостная картина получится.
   Тут Черненко привстает. Лицо сердитое.
   – Вас зачем сюда пригласили? – шипит. – Ведите протокол.
   Я не отхожу. Стою себе.
   – Меня сам товарищ Ленин попросил, – говорю. – Я же для вас. Поймите, каждый прав. А в сумме – целостная картина. То, что сказала товарищ Арманд – в центре. Это основа. На этом все держится. Но каждый из вас прав. Все, что вы сказали, имеет место.
   Чувствую, не нашли мои слова отклика. Впустую говорил. Черненко с недовольной физиономией опускается на стул. Да и другие с хмурыми лицами сидят. Сталин сосредоточенно пускает все новые и новые клубы дыма. Я просто не знаю, что делать. И тут в пронзительной тишине отчетливо раздаются какие-то непонятные звуки за дверью. Они идут оттуда, из предбанника. Вижу, что звуки всех насторожили. Даже Сталин повернул голову.
   – Может быть, он пришел? – озабоченно произносит Ленин.
   – Кто? – спрашиваю я, но вопрос повисает без ответа.
   Вдруг Ленин обращается ко мне:
   – Товарищ, прошу вас посмотреть, что там происходит.
   – Хорошо, – говорю я и направляюсь в ту сторону Проходя тамбур двойных дверей, на секунду окунаюсь в темноту Свет ударяет мне в глаза. Еще мгновение, и я вижу перед собой парня из охраны. Мы с ним и раньше сталкивались в старом здании. Невысокий такой, круглолицый, крепкий, с быстрыми движениями. Он стоит посреди предбанника и кричит в рацию: «Да, здесь люди». Рация хрипит в ответ что-то невнятное. Парень добавляет: «Сейчас выясню».
   – Что вы здесь делаете? – спрашивает он меня.
   – Как, что? На совещание пришел. Протоколировать.
   – Какое совещание? Ночь!
   – Я тоже удивился, когда позвонили. Но пришел, а тут… – неожиданно я понимаю, как странно будет звучать мое перечисление: Ленин, Сталин, Брежнев, Хрущев, и поэтому я заканчиваю фразу единственным словом, – совещание.
   Он смотрит на меня то ли с сомнением, то ли с любопытством. А как бы я смотрел на его месте? Самое лучшее, чтобы он сам увидел.
   – Идемте, – говорю я и поворачиваюсь.
   Вновь раскрываются двойные двери, вновь передо мной зал, но сейчас в нем… никого. Неаккуратно, вразнобой стоят стулья у длинного стола. На зеленом сукне валяются бумажки. Но – никого.
   – Ну, вы и накурили, – звучит рядом.
   Я собираюсь было сказать, что не курю, но вовремя спохватываюсь – за кого он меня примет, услышав такое. Молчу.
   – Где же ваше совещание?
   – Может, они там? – я указываю на стену, за которой смежная комната.
   – Давайте заглянем, – охотно соглашается он.
   Когда мы подходим к двери, я уже не надеюсь, что там кто-то есть. Мое предположение оправдывается – в комнате действительно никого. Я бросаюсь назад, к столику, за которым сидел. Слава Богу, листки на месте. Я пробегаю глазами записи – было! А как доказать? Протокол всякий написать может. Протокол – не доказательство.
   Потом со мной разбирались. Почему оказался в опечатанном помещении? Объяснительные три раза писал. Не про Ленина со Сталиным, конечно. А про то, что был звонок, я пришел, и дверь оказалась открытой. Подполковник Гавриков, добрая душа, лично со мной беседовал. Злого умысла в моих действиях не нашли – я же ничего там не украл, не испортил. Но, по-моему, решили, что я малость не в себе. Короче, пришлось мне уйти. Работу другую они сами предложили. В Кремле теперь не бываю. Но если честно, я, Дмитрий Сергеевич, не жалею, что так получилось. Меня то ночное происшествие просто перевернуло. Я до этого про жизнь не думал. Ну… в философском плане. А тут смог. Я ведь им правду сказал: все они были правы. Это как мозаичная картина: здесь камушек, там камушек, а что-то получается. То, что сказала Арманд, в центре. Мы приходим в этот мир, чтобы научиться любить. Да. Но и остальные правы. Понимаете, все. Такие люди, и не могли понять. А я сообразил. Понял. Я те листки берегу. И время от времени перечитываю.

III. Кабинет в Кремле

   «Как же быть с поручением Сталина? – думал Воропаев, сидя за своим компьютером. – Выполнять? Вздор какой-то. Шестьдесят три года спустя. Вздор. Не буду». Но он знал, что выполнит. Сделает то, о чем просил его Сталин. Каким бы сумасшествием это не казалось. Об этом никто не должен знать. Воропаев заперся в своем кабинете, предварительно достав необходимые материалы. Оставалось полтора дня. Работа не шла. На мониторе повис лишь заголовок: «О перспективах коллективизации». И вновь настырно лез вопрос: не бред ли все это?
   Воропаев любил свой кабинет. Поздно вечером, когда многочисленные кремлевские сотрудники расходились, он любил сидеть в тиши старого, усталого здания, построенного аж двести лет назад – еще в конце позапрошлого века, – и столько видевшего за долгие-долгие годы. Верхний свет он не зажигал. Славно горела настольная лампа, массивная, с зеленоватым стеклом, доставшаяся ему в наследство вместе с кабинетом. Красивая лампа. Основательная. Как и другие вещи в кабинете: книжный шкаф со шторками, тяжелые резные стулья, просторный письменный стол. Одного взгляда на эти вещи, на деревянные панели, обегавшие стены кабинета, было достаточно, чтобы понять – все это сохранилось с тех лет, когда огромная страна внимала усатому человеку с трубкой. Когда он диктовал свою волю сотням миллионов людей. Воропаев, ненавидевший это время, желавший ухода всего, что хоть как-то было связано с ним, вдруг обнаружил в себе странную тягу к старым вещам, к самому зданию с его бесконечными, запутанными коридорами, крутыми лестницами, высокими сводами.
   Он находил непонятное удовольствие от пребывания в своем кабинете, в самом здании. Работать по вечерам, когда не мешали телефонные звонки, когда никто из сослуживцев не отвлекал разговорами, когда спокойная, тягучая тишина обволакивала здание, было для него наслаждением. Временами он покидал кабинет и под каким-нибудь предлогом или без шел через все здание. Коридоры охотно принимали его под свои своды. Тишина казалась обманчивой, таящей прежние звуки, голоса давно умерших людей, их шаги. Иное время, загнанное днем энергией находящихся здесь людей в неведомые тайники, потихоньку возвращалось в кабинеты, приемные, залы. Он ощущал присутствие прошлого, близость которого приятно тревожила. Так наслаждаются перехватывающей дух картиной на краю пропасти. Воропаеву казалось, что он тоже ощущает страх, гордость, радость, уверенность, беспокойство, которые испытывали работавшие или бывавшие здесь люди – все это хранило старое здание.
   Воропаев не спешил домой даже, когда не было срочных дел. Он, в бытность научным сотрудником предпочитавший работать дома, он, ненавидевший всякий официоз, превратился вдруг в любителя кабинетной жизни, поклонника здания. Впрочем, это было особое здание. Корпус номер один Кремля.
   Воропаев никогда не считал, будто события могут происходить ненароком. И в том, что он оказался в Кремле, на его взгляд, не было случайности. Он имел свое представление о мироздании, о жизни. Он верил если в не Бога, то в высший разум, в сложность устройства Мира. И не переставал удивляться. Происходящему вокруг. Людям. Самому себе. Ну разве не странно, что он, благополучный ученый, кандидат физико-математических наук, полез в политику, начал ходить на митинги, тратил время на общественные дела, торчал три августовских дня в Белом доме, а потом получил предложение работать у президента? Конечно, если ход событий предопределен, предопределено и то, что касается каждого человека. То бишь, если он оказался в Кремле, значит, так должно было случиться. И все-таки, странно.
   Под высокими сводами усталого здания он ощущал накатывающее временами волнение, чувствовал – история не ушла, она рядом, здесь. Прошлое, настоящее и будущее не просто переплетены – они едины. А если это так, то прошлое… доступно?
   Мысли об этом не оставляли его. В один из сентябрьских вечеров, захваченный ими, он почувствовал непреодолимое желание выйти в коридор. Паркет под ковровой дорожкой глухо скрипел в такт его неспешным шагам, тревожа лениво растекшуюся, густую тишину. Казалось, он один в большом здании. Внезапно из-за поворота послышались встречные шаги, двойные: на четкий ритмичный звук накладывался другой, мягкий, глуховатый. Шаги приближались. Он ощутил странный холодок под сердцем – что-то должно произойти сейчас. Воропаев замер. Шаги все ближе, ближе…
   Он был во френче, том самом френче, который всем знаком по многим портретам и фотографиям. Невысокого роста. Глаза быстрые, цепкие. Поравнявшись с Воропаевым, остановился. Остановился и тот, который шел чуть поодаль, высокий, стройный, в военной форме, с револьвером на боку.
   – Здравствуйте, – с приятным акцентом сказал тот, который так походил на Сталина.
   – Здравствуйте, – неуверенно ответил Воропаев.
   – Я вас раньше не видел. Вы давно здесь работаете?
   – Нет… недавно.
   Высокий смотрел на Воропаева пристально, как смотрит бульдог, охраняющий хозяина от чужака. Он готов был схватиться за револьвер в любую секунду, и это коробило.
   – Ваша фамилия? – спросил Сталин.
   – Воропаев.
   – Ну что ж, товарищ Воропаев, будем вместе работать на благо нашей страны.
   Он протянул руку, и Воропаев ответил ему Дежурное рукопожатие, но небольшая рука оказалась горячей.
   Он пошел дальше, а второй, высокий, надвинулся на Воропаева и прошипел:
   – Документы.
   Воропаеву стало не по себе. Путаясь, он достал из внутреннего кармана пиджака удостоверение и раскрыл его. Он ожидал самого худшего – сейчас выявится его неправомочность, поднимет шум, а вслед за тем… Но длинный, пробежав глазами документ, вернул его без слов и быстро пошел, догоняя своего патрона. Озадаченный Воропаев, проводив его взглядом, посмотрел на удостоверение. Это был незнакомый документ, выписанный, тем не менее, на него, Воропаева, с его фотографией. Наверху было напечатано: Центральный исполнительный комитет ВКП(б).
   В смятении он вернулся в кабинет. Там ничего не изменилось: те же панели вдоль стен, тот же стол, шкаф, стулья. Впрочем, исчезли компьютер, телевизор, а белые телефоны сменились черными, высокими. Увидев на столе газету, Воропаев рванулся к ней – «Правда» от 26 февраля 1930 года. Тридцатый! Шестьдесят три года назад? Чепуха какая-то. «Любопытный сон, – подумал он. – Складно все. Заснул на работе?» Резко и неприятно зазвонил старый телефон. Голос в трубке показался знакомым:
   – Товарищ Воропаев? Это Сталин. Я хочу с вами поговорить. Вы можете сейчас подойти?
   Воропаев знал, где находился кабинет. Ноги сами вели его.
   В приемной были тот высокий и еще один за столом секретаря, в обычном костюме.
   – Товарищ Сталин ждет вас, – вежливо проговорил сидевший за столом, и Воропаев открыл тяжелую дверь.
   Это был зал заседаний Совета безопасности. Еще днем Воропаев дважды заходил сюда по делам. Не было секретом, что раньше здесь работал Сталин. И потому его особенно привлекало это место – как бы не относиться к Иосифу Виссарионовичу, из истории его не выкинешь.
   Сейчас в кабинете сидел человек, невероятно похожий на Сталина. Воропаев вдруг потерял ощущение реальности. Не может этого быть. Не может! Привиделось. И что делать? Проснуться? Стряхнуть бред?
   Человек за столом поднял голову и сказал с приятным, певучим акцентом, указывая на кресло перед столом:
   – Садитесь, товарищ Воропаев.
   Он раскурил трубку, с удовольствием затянулся, поднялся из-за стола, прошелся взад-вперед вдоль кабинета.
   – Я подумал, что стоит более обстоятельно поговорить с вами. Вы человек грамотный. Что вы думаете о текущем моменте? И не бойтесь высказать критику.
   Воропаев лихорадочно соображал, как себя вести? Послать его к черту, сказав: «Я вас презираю. Вы душегуб, каких свет не видывал»? Заявить ему, что его нет на самом деле? Или делать вид, что все нормально? Как бы принять участие в игре. И тут его кольнуло: «А если это реальность? Если я здесь навсегда?» Сердце дернулось от взметнувшегося вдруг страха.
   Как он ненавидел Сталина в шестнадцать. Отец народов казался ему воплощением зла. Он верил, что если бы не коварный грузин, все пошло бы по-другому. В десятом классе он прямо на уроке разругался с учителем истории, суровым пожилым человеком. Тот был вне себя: какой-то сосунок, у которого едва обсохло молоко на губах, смеет порочить гения, называть убийцей, да еще перед другими учениками. «Вон из класса!» – лицо учителя казалось окаменевшим от гнева. И лишь в начале восьмидесятых, когда он осознал, что все началось еще до Сталина, ненависть сменилась более спокойным чувством, некой брезгливостью. Палач выполнил то, что от него требовалось. Он – исполнитель, всесильный и беспомощный. Но Воропаев знал, как плакали миллионы людей в день смерти вождя. Это были безудержные, вселенские слезы.
   Сталин посмотрел на него долгим взглядом. Более молчать он не мог.
   – На мой взгляд, далеко не все в порядке, товарищ Сталин, – осторожно начал он, судорожно решая, о чем вести речь. И вдруг ему стало не по себе. Какой-то животный страх заполнил все тело. – Экономическая ситуация… сложная. Перспективы не столь уж оптимистичны. – Во рту почему-то пересохло, и голос плохо подчинялся ему. – Это касается и промышленности. Но в первую очередь сельского хозяйства. Коллективизация поставила его на грань гибели. Голод поднимает голову. Еще недавно мы вывозили зерно, а сейчас впору его ввозить. – Он замолчал, ожидая реакции Сталина. Что он скажет? Как отнесется к услышанному?
   Сталин опять поднес ко рту трубку, затянулся, пустил дым. Потом посмотрел на него пытливым взглядом.
   – Это хорошо, что вы говорите правду. Ситуация действительно сложная. В промышленности она будет улучшаться. Начатая индустриализация обеспечит это. Партия сделает все необходимое, чтобы наша страна получила передовую промышленность. Мы без этого просто не выживем в империалистическом окружении. Что касается села, то положение там действительно тяжелое. Какова, на ваш взгляд, главная причина этого?
   – Нанесен удар по середнякам и кулакам – опоре села. Именно они были производителями. А колхозы не работоспособны. – Воропаев испугался собственных слов. Покосившись на Сталина, он добавил скороговоркой. – Только через страх можно заставить людей работать в них. Нужны серьезные коррективы к политике коллективизации.