Потом какая-то сила, словно пружиной, подбросила меня вверх. Я не то чтобы встал со стула, а выпрыгнул над ним и быстрым шагом прошелся по комнате, вдруг ощутив, какой в ней серый, застоявшийся, прокуренный воздух. Я бросился к окну, распахнул во всю ширину створку. На улице была чернильная темнота, которую едва раздвигали неоновые фонари. Лил дождь, и длинные его струи то и дело просверкивали стрелами в шарах фонарного света. Я с наслаждением втягивал в легкие уличную свежесть и сырость. Но этого мне показалось мало – и, опершись руками на подоконник, я выставил под дождь голову. Так и стоял, разглядывая с высоты своего седьмого этажа улицу с редкими торопливыми прохожими и огоньками машин, наслаждаясь ударами капель о разгоряченное лицо, чувствуя, как мокнут волосы, руки, рубаха.
   Мать, видимо, услыхав мои шаги, крикнула из-за стены:
   – Юра, может, наконец, поужинаем?
   И только тут я вспомнил о ней. Даже мать еще не знает, что произошло совсем рядом, в нескольких шагах от нее!
   Я отскочил от окна, смаху рванул дверь и, одним прыжком пролетев крошечный наш коридорчик, снарядом ворвался в комнату матери.
   Она сняла очки, откинула книгу, поднялась мне навстречу с кресла.
   – Господи, что с тобой, Юра? Ты мокрый как мышонок!
   В голубом толстом свитере, в узеньких эластичных брючках, маленькая, ладная, крепенькая, еще совсем молодая на вид, она была удивительно хороша сейчас, вся отдавшаяся чувству тревоги за своего такого огромного и такого беспомощного, по ее представлению, сына.
   – Матушка-голубушка! Матушка-голубушка! – крикнул я и бросился к ней, подхватил за локти и поднял вверх на вытянутые руки.
   – Пусти сейчас же! – взвизгнула мать, болтая ногами. – Наградил бог сумасшедшим сыном. Пусти! Я же тебе не штанга!
   – Матушка-голубушка! – подняв к ней лицо, завопил я дребезжащим голосом, который мне самому показался чужим. – Финита ля комедия. Точка. Финис коронат опус.
   – Болотный вариант? – спросила она, сверкнув на меня сверху глазами. Она всегда была полностью в курсе моих дел. – Да отпусти меня наконец!
   Я поставил ее на пол, потянул за руку.
   – Пошли-пошли! – Я привел мать в свою комнату и, коснувшись ладонью страницы, где была формула, сказал торжественно: – Ты первая во всем мире ее видишь. Смотри, какая красавица!
   Мать наклонилась над страницей, близоруко сощурившись:
   – Да, прямо Венера Джорджоне. Ну, поздравляю! – Она чмокнула меня в щеку. – А ужинать мы все-таки будем? Я не хотела прерывать твоих штудий, но мой бедный желудок уже прилип к позвоночнику.
   – Ужинать? – переспросил я удивленно. – Что ужинать?
   – Правильнее все-таки спросить «Что на ужин?». Грамотей! Ну колбаса, сыр, жареная картошка. Да сунь нос в холодильник, что увидишь – все твое.
   Я вспомнил, что действительно давно уже не ел, но есть мне совсем не хотелось, даже мысль о еде была противна.
   – Нет, матушка-голубушка, я не могу сейчас колбасу, и картошка тоже не пойдет. Надо что-то другое. Да зачем ужинать? Понимаешь, болотный вариант…
   Еще плохо соображая, что делаю, я рванулся в коридор – к телефону и сходу набрал номер Ренча. За два года работы в лаборатории я не раз звонил ему домой, но еще никогда в такое позднее время.
   Ренч сам поднял трубку.
   – Алло, – произнес он вальяжно, врастяжечку.
   – Марк Ефимович! Болотный вариант есть! Все, точка.
   – Приезжайте! – рявкнул он. – Хватайте такси и приезжайте. Если нет денег, я вас буду встречать внизу.
   – Есть деньги!
   Я бросил трубку и стал лихорадочно одеваться. Мать меня не удерживала, только заставила вытереть полотенцем голову, надеть ботинки на толстой подошве и теплый шарф.
   Ренч потратил не больше десяти минут на то, чтобы изучить последние странички моих вычислений – все предыдущее ему было известно. Он сидел в напряженной позе за огромным письменным столом, выставив вперед правое плечо, низко склонившись над моими листками. Я видел лишь верх его лба, то собиравшегося в складки, то разглаживавшегося, и загорелую лысину, по которой при каждом движении головы перемещался блик от яркой настольной лампы.
   Домашний кабинет Ренча резко отличался от рабочего. Это была просторная комната, обставленная с редким сочетанием размаха и вкуса. Великолепен был письменный стол черного дерева с гнутыми ножками, весь покрытый резьбой, с перламутровой инкрустацией по тумбам. Массивные шкафы, три вряд, тоже резные, высокие, стояли вдоль одной из стен. В углах поблескивали бронза и фарфор нескольких скульптур. Из вычурных золоченых рам смотрели со стен картины – сплошь натюрморты старой фламандской школы, – видимо, собранные не случайно, а в точном соответствии со вкусом хозяина. Но, пожалуй, особенно поразили меня кресла. Много я видел таких в старых московских квартирах – удобные, высокие, в кожаной обивке с кожаными пуговками, выглядывавшими из мягких гнездышек. Но всегда они были обшарпанными, облезлыми, проваленными, шатались и скрипели от старости. А у Ренча кресла сверкали совершенно новой кожей, еще не утратившей своего запаха. Мне пришло в голову, что, наверное, Ренч – единственный в Москве человек, который, приводя в порядок старые кресла, не поскупился на самую что ни на есть дорогую натуральную кожу.
   Доглядев последнюю страничку, Ренч оторвал от бумаги маленькие глазки, и ехиднейшая улыбка поползла по его длинным губам:
   – А помните: «Мелочевка! Неперспективно!» А? Помните? – резко откинув кресло, он встал из-за письменного стола и, быстро переставляя толстые короткие ножки, пересек по диагонали кабинет. Он открыл дверь и, высунувшись в коридор, громко крикнул: – Муся, давай!
   Почти тут же я услышал легкое поскрипывание и буквально через несколько секунд в дверях показался небольшой столик на колесиках, а затем и женщина, катившая его.
   Маленькая, сухонькая, седенькая, она легко и почти бесшумно вплыла в комнату.
   – Вот, знакомься, Муся! – сказал Ренч, подойдя к женщине и обняв ее за плечи. – Этот богатырь и есть автор болотного варианта. Кстати, учти, что названия «плацдарм Ренча», «горная колонна», «пустынная колонна» и, конечно, «болотный вариант» – тоже плод его творчества. А это свидетельство того, что Юрий Петрович обладает не только абстрактно-логическим мышлением, но и образным. Как ты знаешь, я всегда считал, что образное мышление – обязательное свойство ума математика. Вот, пожалуйста, еще одно доказательство моей правоты. В общем, знакомьтесь. Юрий Петрович! Мария Николаевна! Друг и спутница жизни. А также наш коллега – математик.
   Я осторожно принял в ладонь костистую ее кисть, такую сухонькую и маленькую, что, казалось, она каждую секунду может рассыпаться.
   Пока мы говорили «очень приятно», «много наслышана» и прочие традиционные слова, Ренч отвез столик в уголок под огромный и тоже старинный торшер.
   – Мне очень понравились эти ваши названия, – сказала Мария Николаевна, улыбаясь морщинистым личиком. – Только почему вы себя так обидели – болотный вариант. Ведь болота – это грязь, сырость, хлюпанье…
   – Именно болотный! – крикнул Ренч из своего угла. – Все застряли, завязли, а он вылез, осилил. Вездеход! Бульдозер! Вот вы кто, бульдозер! – и он захохотал.
   – К столу! К столу! – взяв меня под руку, сказала Мария Николаевна. – Наш дом вообще непьющий, но когда есть серьезный повод, мы умеем его отметить. Правда, у нас сейчас в отпуске домработница, так что все сами, наскоро, но уж не посетуйте. Скромно, можно сказать, по-студенчески.
   Я глянул на стол и ахнул про себя. Это было произведение искусства, которое могло поспорить с лучшими натюрмортами фламандцев. Яркий свет торшера играл бликами на шариках красной икры, на полупрозрачных, истекающих жиром кусках рыбы неизвестного мне вида, золотил ломтики лимона, а на удивительной бледно-розовой ветчине без жиринки янтарем светились капли застывшего студня. И все это в каких-то серебряных плошках и корзиночках, повсюду рассованы золоченые ложечки и вилочки, на всем отсветы граней маленьких хрустальных рюмок.
   Я ощутил вдруг волчий аппетит и про себя подумал, что, хотя такие яства – их нельзя было назвать грубым словом «блюда» – полагается церемонно смаковать по маленьким кусочкам, я имею полное право один все съесть. А что, в конце концов, манерничать – ведь это все в честь моей формулы!
   Ренч раскупорил бутылку пшеничной водки, разлил по рюмкам и сказал с несвойственной ему теплотой, может быть, даже нежностью:
   – За ваш успех, Юрий Петрович! За большой настоящий успех!
   Он лихо, по-молодецки опрокинул в рот рюмку, и я с удовольствием последовал его примеру. Мария Николаевна пригубила водку птичьим глотком.
   Выполняя принятую программу, я набросился на великолепный натюрморт, словно варвар, уничтожающий шедевр изобразительного искусства. Мария Николаевна похихикивала от удовольствия и все говорила, какая это радость для хозяйки, когда гость ест много и со вкусом, жаловалась: редко у них такое случается – в дом ходят все больше ровесники-старички, у кого сердце больное, у кого печень, у кого желудок – все на диете, чуть поклюют еду и оставят, смотреть тошно.
   Она посидела с нами не более получаса, потом поднялась, извинилась – с утра у нее лекции (она преподавала в пединституте), потому надо выспаться.
   Я тоже засобирался, но Ренч сказал строго:
   – Сидите! У нас будет сегодня гулянка. Хоть на всю ночь. Если напьемся, не пойдем завтра на работу – и все. Меня авось не выгонят, а вам я даю отгул.
   Мы просидели с ним до четырех утра, опорожнили всю восьмисотграммовую бутылку, и если не напились, то, во всяком случае, были, как говорится, основательно на взводе. Но опьянение было счастливым и легким, языки развязались, и о чем только не переговорили мы с ним в ту ночь!
   Я сказал, что теперь, когда болотный вариант есть, мое дело закончено, а ему, видимо, стоит браться за выведение общих законов для всех типов задач, то есть за то, на чем он остановился, когда вышел на «плацдарм Ренча».
   – Мне? – ехидно переспросил Ренч.
   – Ну конечно, кому же еще?
   – Нам! – гаркнул он. – Нам вдвоем! Неужели вы не поняли, что теперь прикованы к этой тематике, как раб? Так же крепко, как я, прикованы. Мы с вами теперь скованы одной цепью. – Он был явно доволен придуманным образом и потому повторил с несколько подогретой водкой восторженностью: – Одной цепью!
   И Ренч потребовал, чтоб мы выпили еще, скрепив этим наш союз, будущее наше соавторство.
   Новая порция окончательно размягчила Ренча, стерла с него последние следы обычной ироничности, колючести. Его потянуло на излияния, на исповедь.
   – Чудная все-таки штука жизнь. Вот мне шестьдесят восемь. Старик уже! Жизнь, считай, прожита, сделана. И вроде бы неплохо сделана. И книги, и статьи, и звания. И никто не скажет, что я в науке случайный человек. Многие мне завидуют. Знаю. И есть чему завидовать. Счастливая вроде судьба. Подводи итоги. Любуйся собой. Пиши мемуары, млей на очередных юбилеях от хвалебных речей. А мне бывает и скучно, и даже страшно. И вот отчего. Нет у меня ниточки в будущее. Такое чувство, что умру, и все на мне кончится. Тяжело с этим жить на старости. Юра! Вы извините, можно мне вас Юрой называть?
   – Конечно. Можете и «ты» мне говорить. Вы ведь меня на сорок четыре года старше.
   – Нет, на ты мне неловко. Может, потом. А пока – Юра, вот и достаточно. Так вот меня страшит, Юра, это отсутствие ниточки в будущее. Детей нам с Мусей, как говорится, Бог не дал. Вроде давно бы пора смириться, но нет, гложет меня это – обидно. За что так судьба обделила? Но тут и другое – нет у меня ученика. Маститый, известный, столп, можно сказать, – а нет ученика. То есть формально есть – бывшие аспиранты, ныне кандидаты, доктора. Но не то, не те. Поучились – и удрали кто куда. А такого, кто бы в моем деле родное ощутил: понимаете, Юра, родное, свое, кровное! кто бы жил этим, словом, был душой родной, как писали в девятнадцатом веке, – такого нет. Ни одного! И тут тоже судьба меня обделила. «Учитель, оставь ученика!» Не учеников – ученика. А его нет. Вернее, не было. А теперь я очень надеюсь, что ученик у меня появился. Понимаете, Юра, понимаете? На вас надеюсь. Поэтому я сегодня не только за вас рад, но и за себя. Робею еще, но радуюсь – эгоистически радуюсь. Может, вы и есть, наконец, эта ниточка в будущее. Ах, как бы мне этого хотелось!
   И мы выпили за исполнение самых сокровенных желаний.
   Несмотря на все мои протесты, Ренч пошел меня провожать и полчаса мок вместе со мной, пока мы ловили машину. А потом, сунув шоферу деньги, сказал строго:
   – Везите его аккуратно. Этот мальчишка совершил открытие. Его голова – государственная ценность. Ясно? Это я вам говорю, профессор Ренч. А Ренч не бросает слов на ветер.
   Он наконец отошел от машины, шофер рванул с места, и скоро маленькую фигуру Ренча затянула сетка дождя.
   В ту ночь, я, наверное, был самым счастливым человеком на свете.

Сборы в дорогу

   Встреча с Геркой стала ярким событием, заставила вспомнить простую истину: несмотря на все неприятности и беды, жизнь продолжается. И пробудился первый интерес к тому, что происходит вокруг, к тому, что ждет меня впереди.
   Возвращаясь домой из перегонной конторы, я вдруг заметил, что май вступает в полную силу. Уже лопаются почки на деревьях, по газонам тут и там вылезли желтые кругляши одуванчиков, заливаются птицы. Возникла слабая еще надежда на обновление, на перемену к лучшему.
   До этого перегон судов представлялся мне чем-то абстрактным: плывет по речке теплоход, а я смотрю с палубы на убегающие назад луга, перелески, деревни. Более продуктивно мое воображение не могло сработать.
   Теперь я сообразил, что и на судне буду окружен людьми, что мне предстоит осваивать матросскую работу, новый быт, новый стиль жизни. И перспектива эта вдруг показалась заманчивой.
   Интересное совпадение: когда Ренч назвал меня бульдозером, он не подозревал, что повторил прозвище, которое дала мне много раньше мать. Только смысл она вкладывает совсем иной – на этот агрегат я походил, по ее мнению, душевной неповоротливостью, тугодумством, тяжеловесностью.
   Действительно, характер у меня не из приятных. Я больше человек размышлений, нежели поступков. Мгновенные порывы мне несвойственны. С людьми схожусь медленно, в чужой компании чувствуя себя скованно. И хотя все это угнетало меня, хотя я всегда мечтал расстаться со своей «бульдозерностью», ничего не получалось.
   Оттого я искренне завидовал людям, способным жить беззаботно, поступать необдуманно, легко настраиваться на чужую волну, быстро заводить дружбы.
   Герку я сразу отнес именно к этому типу. Писатели в то время полюбили как раз таких вот веселых, лихих, динамичных парней, свободно и даже артистично играющих собственной жизнью. Я очень хотел, чтобы судьба свела меня с таким. И вот теперь есть Герка – и нам предстоит долгое плавание на одном теплоходе, а мы в первый же день знакомства, можно сказать, подружились.
   Я стал размышлять, отчего это получилось, и пришел к выводу, что не такой уж я безнадежный «бульдозер». Вон ведь какой крутой вираж выписал: бросил институт, пошел в матросы. Многие ли решаются на такое? Значит, я тоже лихой малый! Герка оттого и потянулся ко мне, что почувствовал: этот свой в доску.
   А теперь мы вместе. О, мы еще рванем! Еще покажем, как умеем весело жить. Мне просто не везло раньше – не попадался такой друг. Все с этих пор пойдет по-иному.
   И я подумал, что глупо видеть в моем плавании только нечто вынужденное. Кто знает свою судьбу наперед? Кто знает, что будет открыто мне за эту дорогу? Может, такие духовные обретения, на какие и годы не жалко потратить?
   Когда тебе двадцать пять лет, иной раз кажется, что надо только однажды понять, как жить правильно. И если ты с вечера это понял, то можешь проснуться другим человеком, способным все освоенное накануне разумом мгновенно претворить в действительность.
   Именно с этим ощущением встал я на следующее утро. Сам себе я уже представлялся бесшабашным матросиком, который только из-за случайных жизненных неурядиц засиделся на берегу, а теперь рвется в долгожданное плавание.
   Без четверти восемь, как договорились с Геркой накануне, я стоял на трамвайной остановке в Нагатине. Но Герка опоздал минут на десять, и эти минуты показались мне бесконечно долгими. А вдруг не приедет совсем? Идти одному искать завод, представляться незнакомым людям, что-то объяснять – как это все-таки тягостно.
   Наконец, Герка, выпрыгнул из очередного трамвая и, подскочив ко мне, рявкнул:
   – Здорово, расхлебай!
   Я подумал, что и мне надо изобрести какое-нибудь такое же веселое словечко, но ничего в голову не пришло, поэтому я только завопил «Здорово!» и стукнул его по плечу.
   – Чего дерешься? – взвизгнул Герка, потирая ушибленное место.
   Я сам не знал, зачем его стукнул, но сказал многозначительно:
   – Так!
   – А, понятно, – съехидничал Герка, – оморячиваться решил!
   Но тут мне подвернулась более выгодная мотивировка:
   – В другой раз опаздывать не будешь!
   Герка хмыкнул:
   – Знаешь, как утром от жены трудно оторваться. Сладкая она у меня! Мед!
   Я постарался издать точно такой же, видимо, богатый подтекстом хмык.
   – А ты, кстати, женат? – спросил Герка.
   – Нет.
   – И не был ни разу?
   – Нет пока.
   – Ну даешь, расхлебай! – восторженно взвизгнул Герка. – Значит, гуляешь направо и налево! Еще бы: такой лось!
   Предположение его мне очень не понравилось.
   – Ты рассуждаешь слишком физиологично, – сказал я, забыв о том, что переродился в лихого матросика.
   Но Герка стоял на своем:
   – Знаем мы таких. Глаза голубые-голубые, а в каждом порту незаконные детки.
   Я тем временем уже одернул себя за научное высказывание, но продолжать тему все-таки не хотелось, и я торопливо спросил:
   – Слушай, а что такое «омик»?
   – Увидишь! – ответил Герка небрежно. – «ОМ» значит «Озерный москвич».
   Минут пятнадцать проблуждав вдоль причальной линии, мы разыскали свой «омик», симпатичный двухпалубный теплоход. Он был не очень велик, и, по сравнению с гигантскими речными лайнерами, на которых сотни спальных кают и которые ходят в дальние рейсы, выглядел совсем малышом. Зато в семействе речных трамваев, к которому я его причислил, был, наверное, самым большим. Вскоре я уже в точности знал устройство «омика», основные его характеристики: четыре салона на 250 сидячих мест, машина мощностью 300 лошадиных сил, осадка – 180 сантиметров, в корме отсек команды: каюты, камбуз, душевая.
   Рядом с нашим «омиком» стоял у причала еще один его собрат, тоже почти готовый – флагман нашего каравана: командовал им караванный капитан. Под его началом по речкам кроме двух «омиков» должны были идти три «мошки» – «МО», что расшифровывалось «Москвич обыкновенный». Это уже были явные речные трамваи, суденышки совсем маленькие, но, как говорили, быстроходные и надежные.
   На нашем «омике» из команды оказался только один стармех Жмельков, малорослый лысоватый человек лет сорока пяти с набрякшими красными веками. Ко мне он отнесся безо всякого интереса. Зато с Геркой, прямым своим подчиненным, говорил долго и скучно – о главном двигателе, вспомогачах, электропроводке. Герка от такого разговора присмирел, старался – и, кажется, не без успеха – проявить деловитость и сообразительность, чтобы сразу завоевать расположение начальства. Мы разговаривали со стармехом в пассажирском верхнем салоне. А мимо нас то и дело сновали рабочие-судостроители, которые тянули провода, крепили скамьи, развешивали зеркала, красили внутренние помещения. На «омике» было еще грязно и необжито.
   Жмельков сказал, что капитан и старпом на судно уже назначены, что оба они ленинградцы и со дня на день должны появиться, чтобы принять судно и участвовать в ходовых испытаниях.
   Сочетание слов «ходовые испытания» мне было, конечно, известно, но звучало так же абстрактно, как названия дальних звезд. И вот теперь оно обретало для меня совершенно конкретный смысл, более того, обозначало ближайшую веху на моем жизненном пути: от их результатов зависела дата нашего отплытия. Я спросил Жмелькова, разрешат ли нам присутствовать на испытаниях. Он посмотрел на меня с удивлением, будто был уверен, что я давно уже исчез, и сказал:
   – Конечно.
   Но столь неласковый прием не смутил меня, и я еще спросил, что за люди капитан и старпом.
   – Нормальные, – сказал Жмельков.
   Тратить на ответ мне более одного слова он явно считал лишним.
   Откуда-то из глубины судна вылез человек в замызганном комбинезоне, с лицом, перемазанным мазутом, тронул Жмелькова за плечо:
   – Пошли-ка, дед, поглядим вспомогач. Чего ты еще от нас хочешь?
   Жмельков торопливо кивнул: «Сейчас», быстро написал что-то на наших направлениях и велел идти оформлять пропуска, а завтра явиться на «омик» ровно в восемь, прихватив какую-нибудь робу. Обращаясь к одному Герке, он пояснил:
   – Я ЗИП на утро закажу. Будешь с матросом растаскивать по очкурам. Пока старпома нет, он так и так в моем подчинении. Надо пользоваться моментом! – и хмыкнул.
   По хлипкому трапику мы с Геркой скатились на причал. Неподалеку от его края стоял «грибок», под которым вокруг ящика с песком сгрудились десятка полтора разномастно одетых парней – кто в робе, кто в светлом костюме, кто в джинсах и рубашке, а двое в форме мореходного училища: клеши, фланелевки, галунные уголки на рукаве. Парни покуривали, пересмеивались, толкались. Герка сказал уверенно:
   – Наши, флотские! Пошли представляться.
   – Пошли!
   – Привет, бичи! – громко воскликнул Герка, подходя к грибку. – На этих лайбах к белым медведям собрались прошвырнуться?
   – Ага! – ответил за всех коротенький, крепко сбитый парень в дорогом летнем костюме. – Хозяину Арктики лапу охота пожать!
   – Примите в компанию еще двух чудаков. Второй механик с того вон корвета Гарин Герка. Я то есть. А это Юрий Булавин. Великий математик. МГУ кончил. Временно практикуется по матросской части.
   Я ткнул Герку кулаком в бок.
   – Не убивай, лось! – заблажил он дурашливо. – Тайну твою все равно вызнали бы. Пароход – что аквариум, переборки, считай, стеклянные. Всем про всех все известно.
   Ребята по очереди потянули руки, стали называть себя. Я запомнил, что коротышка, который за всех ответил Герке, – Макар Зыкин, капитан одной из трех наших «мошек». А мореходов в училищной форме звали Иваном и Василием.
   Мы закурили, и пошел легкий треп о перегоне, коэффициентах к зарплате, о посадках на мель и прочих неурядицах дальнего пути. Герка явно чувствовал себя в этой компании как рыба в воде, а я, сколько ни старался, никак не мог преодолеть скованности перед незнакомыми людьми. И единственное, на что меня хватило, когда очень уж надоело молчать, – воткнулся в какую-то паузу и спросил, знает ли кто-нибудь наших капитана и старпома, что они за люди.
   Из ответов запомнилось: капитан – зануда, больно осторожный, но мужик неплохой, если какая «коза» случится, начальству не жалуется, а про старпома сказали, что парень он шебутной, лихач, зато уж моряк настоящий. Характеристики не показались мне вполне ясными, но я все равно был доволен, что поучаствовал в общей беседе и что в морском обществе принят вроде хорошо, своим.
   А дома, как только вернулся, как увидел свою комнату, диван с серой обивкой, стол, за которым еще недавно просиживал с утра до вечера, вновь навалилось чувство потери. И недавняя институтская история, о которой так хотелось забыть, прокрутилась в мозгу вся целиком – от начала до последней прощальной реплики.
   Интуитивно я стал искать способ избавиться от этого наваждения, вернуться к только что обретенному ощущению матросика, по недоразумению засидевшегося на берегу. Тут глаз мой, случайно скользнувший по книжной полке, уперся в черный солидный переплет «Моби Дика». И я вдруг понял, что это единственная книга, которая сейчас мне просто необходима.
   Повалившись на диван, я с жадностью набросился на хорошо знакомые страницы. Впрочем, теперь многие размышления Мелвилла воспринимались свежо, будто впервые их читал. «Всякий раз, как замечаю угрюмые складки в углах своего рта; всякий раз, как в душе у меня воцаряется холодный дождливый ноябрь; всякий раз, как я ловлю себя на том, что начал останавливаться перед вывесками гробовщиков и пристраиваться в хвосте каждой встречной похоронной процессии; в особенности всякий раз, как ипохондрия настолько овладевает мною, что только мои строгие моральные принципы не позволяют мне мерно и старательно сбивать с прохожих шляпы, я понимаю, что мне пора отправляться в плавание и как можно скорее. Это заменяет мне пулю и пистолет», – читал я признания славного Измаила, и уже начинал воспринимать эти строки так остро, будто про меня написаны.
   А дочитав рассуждение Мелвилла о том, насколько лучше идти матросом, чем пассажиром: не только за билет не платишь, но еще и тебе платят, не маешься от безделья, а занят работой на свежем целебном воздухе – я пришел в совершеннейший восторг.
   Правда, уже вскоре одно замечание автора повергло меня в сомнение: «Переход из учителей в матросы довольно резкий, смею вас уверить, и требуется сильнодействующий отвар из Сенеки в смеси со стоиками, чтобы вы могли с улыбкой перенести это. Да и он со временем теряет силу». Однако я быстро успокоился, отнеся эту сентенцию к устаревшим, связанным с конкретными условиями давнего уже времени, когда на матросов сыпались зуботычины свирепых начальников…