С недавних пор ее стала заботить дальнейшая судьба любимицы. Низкое происхождение исключало возможность достойного брака, а видеть Аннушку замужем за каким-нибудь писаришкой императрице не хотелось. К тому же щедрое приданое, на которое она бы не поскупилась, могло привлечь многих охотников до чужого добра. Мысль о соединении с богатым стариком показалась Екатерине привлекательной. Аннушка сразу же вспрыгивала на высокую общественную ступень, и через несколько лет, на которые природа продлит жизнь старика, девушка будет иметь прекрасную возможность распорядиться собственной судьбой. Ну а то, что у Аннушки могли быть на этот счет свои намерения, Екатерину ничуть не заботило. Она пребывала на такой высоте, где понимались только собственные чувства, все же остальное рассматривалось с точки зрения целесообразности.
   – Подойди ближе, дитя мое, – ласково проговорила императрица в ответ на церемонный реверанс Аннушки. – Что это ты раскраснелась, или румян переложила?
   – Упаси Господь, я их не пользую. Просто очень спешила к вашему величеству.
   Государыня усмехнулась:
   – А мое величество так давно ушло из девичества, что приходится краситься. Иначе кто глянет на старуху?
   Аннушку вовсе жаром окатило.
   – Полно на себя наговаривать. У вас кожа да зубки – девушкам на зависть. О стати же и говорить не надо.
   – Не надо, коли глаза есть, тем паче им теперь вон какой снаряд помогает, – Екатерина указала на очки. – У тебя сердечко доброе, всем усладить готово, токмо в усладе сей своя горечь. Возьми-ка лучше книжицу, ту, в синем сафьяне, да почитай с закладки.
   Закладка открывала пьесу, которая не так давно представлялась в дворцовом театре. Называлась пьеса «Преданная любовь». В ней говорилось, как выданная за старца девушка стойко противостояла обольщению молодого офицера Повесова и сохранила супружескую верность. Аннушка хорошо помнила свою роль и читала, почти не заглядывая в книжку. Скоро она полностью вошла в образ и заключительный, обращенный к мужу монолог произнесла со слезами на глазах:
 
Что мне сиянье солнца, шелест трав,
Мерцанье звезд и листьев трепетанье,
Когда из сердца твоего уйдет благоволенье
И добрый свет изымется из глаз?
Да пусть покроется все вечным мраком ночи,
Когда любить меня ты более не схочешь!
 
   Екатерина отерла глаза платочком и задумчиво проговорила:
   – Сколь удивительна такая жертвенность в молодой девушке. Жаль, что она проявляется только в пиесах.
   – Но это не так! – горячо воскликнула Аннушка, которая, должно быть, единственная во дворце осмеливалась возражать императрице столь откровенным образом. – Я бы себя нисколечко не пожалела, кабы маменьку возвернуть или вашему величеству какое угождение сделать.
   – Маменька – другое дело. А ты представь себе статного молодого красавца…
   Аннушке тотчас же привиделся кадет Павлуша, с которым пришлось играть в пьесах, его горящие глаза и прикосновения, от чего брала оторопь и бросало в дрожь. Она с усилием прогнала наваждение и обратилась к словам императрицы.
   …и какого-нибудь старика, тянущего к тебе костлявые руки. Просто ли не прельститься? – закончила мысль Екатерина.
   Аннушка подумала и сказала:
   – Ежели старик богом отдан, то что тут говорить? Сей крест нести надобно и об ином не помышлять.
   Екатерина притянула ее к себе.
   – Я в твои годы была не столь тверда. Впрочем, это ведь токмо слова, никто не знает, как на самом деле повернется.
   – Я знаю, – тихо, но твердо проговорила Аннушка.
   – Посмотрим, – загадочно сказала императрица и попросила напомнить о тех, кто играл с нею в пьесе.
   – Иван Афанасьевич Дмитревский и Павлуша Нащокин из кадетского корпуса… – произнося последние слова, девушка запнулась и заметно покраснела.
   Екатерина, конечно, заметила это смущение и прибавила:
   – Твой кадет нынче произведен в офицеры. Надеюсь, что сие добавит ему искренности на завтрашнем представлении.
   – Как?! – охнула Аннушка.
   – Да, да… Завтра на публике вы дадите несколько сцен из читанной пиесы. Но к тебе, дитя мое, особая просьба: постарайся сыграть так натурально, чтобы рыдала не менее половины залы, а все старики наши более не сомневались в молодых женах.
   Государыня смотрела по-прежнему ласково, но сердце девушки внезапно сжалось от недоброго предчувствия, и ей пришлось сделать особенно низкий поклон, чтобы скрыть испуганное лицо.
 
   Дом Александра Андреевича Безбородко находился неподалеку от Исаакиевской площади и был в ту пору едва ли не самым знаменитым в Петербурге. Он удивлял уже с самого входа, где высились четыре гранитные колонны такой невозможной гладкости, что отражали свет, подобно наилучшему венецианскому стеклу. Но главные чудеса таились, конечно, внутри. Хозяин слыл за просвещенного человека, охочего до разных редкостей, и не жалел на них денег. Картинная галерея из собраний герцога Орлеанского и польских королей, мебель знаменитых европейских дворцов, коллекция китайского фарфора и золотой посуды, древнегреческие статуи и работы из мрамора известных итальянских мастеров, роскошное убранство комнат – все поражало самое причудливое воображение.
   Хозяин был щедр и радушен. Богатств своих не таил, диковины выставлял наружу, кормил гостей с тарелок знаменитых севрских сервизов, строил для них двухметровые горки из золотых и серебряных сосудов, одевал слуг в причудливые костюмы, специально купленные в дальних землях. Во время своих знаменитых маскарадов проявлял много выдумки и сам проказил, как мальчишка. Однажды, нарядившись пастухом, провел по парадным залам стадо гусей, бесцеремонно тянувших шеи под дамские платья, другой раз изобразил себя персидским шахом, окруженным полуголыми красавицами. Уверяли, что такие представления выходят у него очень натурально, и злые острословы вкладывали в это вполне определенный смысл, ибо граф когда-то действительно пас гусей в родной станице, а позже на своей даче в Полюстрове содержал настоящий крепостной гарем.
   На маскарадные балы в ожидании его очередных чудачеств съезжалось много гостей. Ныне, из-за слухов о приезде государыни, их число было особенно велико. Хозяин любезно встречал прибывающих на верхней площадке широкой мраморной лестницы под портретом императрицы, недавно собственноручно скопированным Левицким со своей ранней работы. Он был одет в костюм испанского гранда. В глаза бросались алмазные застежки и отменное золотое шитье широкого кафтана, удачно скрывающего добреющую графскую плоть, а потом уж замечались небрежно надетые чулки со складками и расстегнутые башмаки, должно быть, стеснявшие ему ноги. Рядом стоял наряженный шутом Храповицкий. Гранд говорил приличные слова, шут звенел бубенчиками на колпаке и говорил шутки, иногда довольно соленые. Приятели любили повеселиться.
   Большинство гостей прибывало в своих костюмах и представлялось сообразно избранному наряду. Их сразу же отправляли к закусочным столам. Прочие препровождались в обширную костюмерную для переодевания. Удобная позиция позволяла хозяину наблюдать за вновь прибывающими и теми, кто занимался предварительной разминкой. Среди них его внимание давно уже привлекал прогуливавшийся между столами Шешковский, чей вид никого не вводил в заблуждение – с его приближением замолкали разговоры даже самого невинного содержания, и гости расходились. Так при грозящей опасности разлетаются с поклевки весело чирикающие воробьи. Наконец граф не выдержал и велел доставить к себе Шешковского. На вопрос, отчего тот не в костюме, Шешковский повел глазами и прошептал, что долг службы, по которому он здесь находится, не позволяет надевать на себя потешные личины.
   – Так вы, дядько, чи с глузду зъихалы? Я вас на службу до сэбэ нэ приймав. – Безбородко всегда так: коли замечал, что собеседник важничает, тут же переходил на малороссийский говор.
   Шешковский совсем закатил глаза и прошелестел одними губами, что пришел по личному приглашению императрицы.
   – Ничого нэ разумию! – изобразил граф полную озадаченность и повернулся к приятелю.
   – Чего тут не понимать? Дядьку пригласили в чужие гости, – объяснил тот.
   – Как же ему быть?
   – Как ведут себя на чужом пиру.
   – А-а! – догадался граф и хлопнул в ладоши. Тотчас же явился большой кубок. – Вот вам, сударь, штраф за нарушение порядка.
   Шешковский стал было отнекиваться и опять ссылаться на важное государственное дело.
   – Пий, бисов дид! – вышел из себя Безбородко и так топнул ногой, что на чулке появились новые складки.
   – Вы, ваше сиятельство, его звиняйте, – заступился Храповицкий, наблюдая, как Шешковский цедит из кубка, – он в гишпанском не шибко силен.
   Убедившись, что вино выпито, граф приказал отвести гостя в костюмерную и помочь подобрать приличный наряд. Храповицкий состроил уморительную рожу и потянул за собой враз захмелевшего старика. В костюмерной он резвился как дитя, ничем не напоминая ловкого царедворца, перебирал наряды и рассуждал вслух:
   – Сия одежда палача нам не подходит, зане ваша нынешняя ничуть не хуже. И сей наряд дона Хуана, прелестника многих женщин, вам славы не добавит…
   Старик, не вникая в смысл, согласно клонил голову. Только когда Храповицкий забраковал одежду римского гладиатора по причине, что не след выставлять напоказ старые подагрические ноги, он попытался возразить. Правда, не очень вразумительно. Наконец выбор остановился на костюме древнеримского поэта. Наряд состоял из белоснежной тоги, золоченой лиры и лаврового венка.
   – Это очень удачный наряд, – говорил Храповицкий, суетясь вокруг Шешковского, – он чрево несытное ваше в складках глубоких припрячет, зеленью листьев лавровых плешку седую прикроет. Надобно лишь подбирати длинные полы одежды, дабы на них не ступити и не удариться оземь… Чувствуете, что глядя на ваш наряд, всяк становится пиитом. Жаль, что вам самому это свойство недоступно.
   Шешковский не на шутку обиделся. Он уже начал оправляться от первого хмельного удара и обрел способность говорить.
   – Ты – дурак! Тебя не было на свете, а я уже Тредь-як… як… ковскому свои вирши читывал. Я – ему, он – мне…
   Храповицкий подпрыгнул от радости и потащил российского Овидия к Безбородко.
   – Смею представить пиита нашего бала, гордым обличьем он римским собратам подобный, а изнутри – точный Тредь-як… яковский.
   – Ваше сиятельство, явите милость отогнать от меня своего болтливого дурака, – попросил Шешковский, – тако бо сладость будет обретена, не токмо сердце, но душа спасена.
   – Чашу ему! – восторженно крикнул Безбородко и бросился обнимать старика. Тот что-то растроганно бормотал в графских объятиях, а когда страсти утихли, смиренно попросил уволить его от пития по причине нездоровья.
   – Будь по-вашему, – неожиданно быстро согласился Безбородко, – но в ответ вы должны сочинить оду нашему балу, каковую затем прочесть в присутствии гостей и государыни.
   Шешковский поклонился и выдал неожиданный экспромт:
 
Чтоб просьбу выполнить, придется с кожи лезть —
Не можно спеть о всем, что тута знатно есть…
 
   – Тогда скажи, но так, чтоб можно произнесть, – тут же высунулся Храповицкий.
   Граф поддержал:
   – Вы уж потщитесь поскладнее, не то государыня осердится.
   Приятели весело переглянулись: Шешковского удалось отстранить от исполнения обязанностей его зловредной службы, и теперь участники бала могли вести себя вполне естественно.
   Тем временем в одной из дальних комнат огромного дома шли репетиции назначенных к представлению сцен. Дмитревский, статный старик благородной внешности, сидел в кресле и наблюдал за молодыми партнерами. Игралась сцена обольщения. Нащокин в новеньком офицерском мундире, удачно пригодившемся для театрального костюма, с необыкновенным пылом произносил свой монолог:
 
О, свет очей, сердечная отрада!
Когда я зрю, как ты проходишь мимо,
Касаясь лебединою рукой
Корявой, дряхлой старческой десницы,
То можно ль видеть большее кощунство?
Ведь это все одно, что юну розу
Поставить в старый, битый черепок,
Что гибкую лозу заставить виться
Между замшелых каменных руин.
Живому разуму, основам мирозданья
Противуречит эта несовместность!
 
   На щеках Аннушки полыхал румянец и приметно вздымалась грудь, когда она обрывала домогательства:
 
Под вашим языком лежит аспиден яд,
Мне невозможно слушать эти речи,
Союз согласный или несовместность —
На все на свете божье изволенье,
Не в наших силах изменить его!
 
   Дмитревский с неожиданным проворством поднялся из кресла, превратившись в статного, нестарого человека, и заговорил звучным голосом:
   – Поменьше пыла, юные друзья! Этак можно до срока выпустить весь пар. Вы, сударь, слишком благородны, что не соответствует отзыву о вас этой особы, помните? «Болван, напудрен, распещрен, болтал не знаю что, жеманился, кривлялся». Надобно оправдывать такие слова. А ты, душа моя, чересчур волнительна, ровно девка на выданье. Полыхаешь маковым цветом, глазенками сверкаешь. Кто поверит, что ты его сейчас отвергнешь? Помните о представляемых лицах и не переносите на них собственную страсть.
   Аннушка вовсе вспыхнула огнем, а за ней загорелся и Нащокин. Не обращая внимания на их смущение, Дмитревский по-стариковски заперхал и с трудом опустился в кресло. Он как бы показывал молодым артистам свои удивительные превращения, но его советов хватило не надолго. Поблуждав окольными тропинками, они снова вышли на привычную стезю и дали волю темпераменту. К счастью, наставник более не вмешивался, ибо погрузился в сон. Нащокин поначалу косился на него осторожным взглядом, но, видя, как тот подергивается и всхлипывает запавшим ртом, совсем перестал стесняться.
   – Милая Аннушка, нет сил более таиться! Денно и нощно пребываю в помышлении о тебе, потому как люблю до глубины сердца. Ответь наконец, могу ли я надеяться?
   Девушка потупила взор, голос ее дрогнул.
   – Как вы можете, Павел Васильевич, над сиротою смеяться? Думаете, коли некому заступиться…
   – Ты люба мне с первого взгляда, но до сих пор я не мог объясниться по стесненности своего состояния. Теперь, с производством в офицеры, предлагаю тебе законным образом руку и сердце. Ужели есть в том насмешка, можно ли так говорить?
   – Но что-то ведь нужно сказать, – еще тише прошептала Аннушка, – не след же мне сразу пасть в твои объятия.
   Нащокин в радостном порыве бросился к девушке, и она доверчиво склонила голову ему на грудь.
   – Отсебятину несете, – закряхтел Дмитревский из своего кресла, – в пиесе нет такой сцены.
   Аннушка подбежала и поцеловала его.
   – Иван Афанасьевич, миленький, ведь вы мне как батюшка. Я так счастлива! Мне до сей поры только на сцене лебезили, а по-настоящему – первый раз. Что говорить и как повести, не знаю. Научите, миленький.
   Старый артист ласково потрепал ее по щеке и вздохнул.
   – Эх, голубушка! Старику ли наставлять, когда вы все так безыскусно разыграли? Тут и мне поучиться не грех, кабы времечко не ушло. А совет один: не терзайтесь сомнениями, не тушите в себе пожар. Молодость – божественный дар, праздник жизни – на то и дана, чтобы любить. Не приносите в жертву своей любви унылые рассуждения и холодные расчеты. Слушайте токмо музыку согласных сердец, зрите токмо огнь пылающих душ!
   Тихо начав свою речь, Дмитревский все более воодушевлялся, крепнул голосом и под конец превратился в пылкого молодого человека. Нет, он не красовался и не играл на публику, просто лицедейство сделалось его второй (а может быть, первой) натурой, пригодной для всякого случая. Окончив монолог, он почти мгновенно вернулся в исходное состояние и вполне по-стариковски пробурчал, что сейчас не след взвинчивать себя посторонними сценами.
   Императрица приехала к самому концу ужина не без умысла: вечерами она привыкла обходиться стаканом простой воды и томиться за обильным столом не желала. Чтобы не нарушать шумного застолья, она захотела познакомиться с последними приобретениями хозяина и была препровождена в парадную графскую спальню, украшенную картинами Верне. Екатерина слабо разбиралась в живописи, но считала, что положение обязывает ее не только проявлять интерес, но и по примеру просвещенных европейских монархов создавать собственные коллекции. Точно так же обстояло дело и с музыкой. Здесь наивысшим достижением, по ее собственному признанию, было умение различать соло каждой из девяти дворцовых собак, выступающих в общем хоре. Однако те же соображения заставляли ее присутствовать на утомительных музыкальных концертах. Там она предавалась собственным размышлениям, а чтобы не попасть впросак, наказала Платону Зубову подавать знак к началу аплодисментов. К счастью, влияние фаворита этим ограничилось и на художнические вкусы императрицы не распространялись, ибо наилучшей картиной тот считал золотой империал с ее профилем.
   Екатерина осталась довольно равнодушной к морским пейзажам художника и заинтересовалась лишь одной картиной, изображавшей развалины в устье реки. Она призналась графу, что подобные виды будят фантазию, заставляют воображать, какие величественные замки высились ранее на месте показанных руин, и тут же получила картину в подарок. Затем любезный хозяин пригласил высокую гостью в картинную галерею. Благодаря цепкой памяти и живому языку, он оказался хорошим гидом, хотя и несколько утомительным в подробностях. Желая окончить экскурсию, Екатерина выразила желание посмотреть на гостей и особенно на Шешковского. Однако того, на удивление, долго не могли сыскать. Виденный многими в начале ужина, он потом как сквозь землю провалился. «Но не съеден же он», – изволила пошутить императрица.
   – Съеден! – радостно воскликнул невесть откуда взявшийся Храповицкий. – Вернее, поглощен.
   – Кем же?
   – Седьмой музой, матушка.
   – Это…
   – Совершенно верно, Полигимнией – оду для нашего бала сочиняет.
   Императрица улыбнулась, в этом виде искусства она чувствовала себя наиболее уверенно. Наконец Шешковского отыскали в каких-то глухих покоях. Его наряд и отрешенно задумчивый вид произвели должное впечатление. С трудом сохраняя серьезность, императрица выразила радость по случаю рождения нового поэта и захотела ознакомиться с его сочинением. Шешковский растерянно пробормотал, что за малостью времени еще не сподобился создать нечто, достойное высочайшего внимания.
   – Не бойтесь, сударь, – успокоила Екатерина, – мы не намерены мешать вашей музе, но, может быть, имея кое-какой опыт в сочинительстве, будем полезны советами. Поделитесь своими замышлениями.
   Шешковский наморщил лоб, зашевелил губами – чувствовалось, что в голове его происходит напряженная работа мысли, потом стал старательно прочищать горло. Екатерина подозвала лакея с подносом и указала на бокал с вином:
   – Выпейте, Степан Иванович, это придаст звучность вашему голосу.
   Тот, не смея ослушаться, схватил и единым махом осушил бокал. Лицо его тотчас же залоснилось, листочки лаврового венка прилипли к лбу.
   – Я, ваше величество, – исподволь начал он, – хотел бы восславить мудрость венценосной орлицы, от коей благоденствие и милость разным племенам проистекают. Воззрите, сколь их вокруг, довольных и щастливых…
   – Это мило с вашей стороны, но где же обещанная ода?
   – Здесь, – Шешковский вынул из складок тоги листок бумаги, отставил его на всю вытянутую руку. Храповицкий громко ударил в бубен и радостно подпрыгнул, как это делают дети в ожидании потехи. Смерив его презрительным взглядом, старик сделал округлый жест и возопил:
 
Се новый Вавилон! Мелькают разны лица
И речи говорят на многие языцы,
Однако ж за столом все дружно восседают…
 
   – И под столом согласье тоже проявляют, – высунулся из-под его руки Храповицкий.
   – Прочь, дурак, – рассердился Шешковский, – не то я поколочу тебя.
   – Успокойтесь, сударь, – вмешалась Екатерина, – на дураков, как известно, не обижаются. Тем паче что ваш стих получается неприлично серьезным. Вспомните, что у нас веселый маскарад, да еще извольте учесть, что кроме венценосной орлицы здесь довольно иных птичек.
   Шешковский, трудно усваивающий шутливый тон, напыщенно произнес:
   – Я, ваше величество, не тщусь на ихнее созерцание, поелику един помысел о государственной пользе имею.
   – Одно другому не мешает. Кстати, отчего вы до сей поры не женаты? Ведь у нас принято одиночествовать только монахам…
   – Еще дуракам и вольнодумцам, – высунулся Храповицкий.
   С дураками еще куда ни шло, но последнего слова Шешковский стерпеть не мог и чуть не запустил в наглого шута лирой. Екатерина напомнила:
   – Я жду ответа на свой вопрос: долго ли намерены вдовствовать?
   Шешковский приметно покраснел и пробормотал:
   – Мне по возрасту не пристало…
   – Это совершенная ерунда! На нашей службе не выставляются границы для возраста, токмо требуется телесная крепость. Конечно, ежели вы не в силах жить семьею…
   – Я в силах, ваше величество, – встрепенулся Шешковский, – да кто польстится на старика?
   – Как кто? Их сколь угодно, почитающих за честь связать с вами судьбу. Лично я хорошо знаю одну из них. Впрочем, давайте сначала посмотрим спектаклю. Граф, распорядитесь!
   Безбородко дал сигнал к началу представления.
   Заиграла музыка, и выпорхнувшая на подмостки Аннушка запела чистеньким голоском о том, как хорошо и спокойно живется птичке в ветвях тенистого дуба. Трогательный девичий голосок постепенно заглушил шум зала и заставил угомониться даже самых непоседливых зрителей. Вышедший вслед Нащокин запел о пленительных дальних странах и радости совместного полета в заоблачные выси. За пением игралась сцена обольщения. Юные артисты держались превосходно и быстро завоевали общие симпатии. Екатерина с интересом наблюдала за покрасневшим от удовольствия Шешковским. Однако вскоре благостное выражение на его лице стало уступать место угрюмой озабоченности.
   О, как знакомы были ему эти наглецы, вертоплясы, прожигающие жизни, проматывающие отцовские имения, оскверняющие чужих жен… Не такая ли участь обманутого мужа ожидает и его на старости лет? Стать всеобщим посмешищем, рогоносцем, героем язвительных стишков – достойна ли его беспорочная жизнь такого окончания? А многочисленные родственники, которых всегда тянут за собой жены? Можно сойти с ума от одного представления о том, как они рыщут по некогда тихому дому и со злобой пинают любимых собачек. Нет, этому не бывать! Лучше отставка, лучше монарший гнев…
   Он взглянул на профиль государыни: высокий лоб, прямой нос, тяжелый подбородок, мясистая шея – все знакомо. Только вот глаза, которые сейчас искрятся, а в гневе мечут страшные молнии. Коли в тебя попадут, зашибут до смерти. А попасть точно попадут, если посмеешь ослушаться. Его решимости сразу поубавилось.
   В это время Аннушка повела сцену со своим старым мужем, и мысли Шешковского приняли другое направление: «Великая отрадность есть пребывать в счастливом единении душ. Сколь приятственно старому человеку повсечасную заботу иметь, не за плату, но по единственно душевному изъявлению. Стол повкуснее да место потеплее – много ли надо? Ежели ко времени и без понукания, получится близко в отношении райской жизни. Вишь, как резвится ласточка весенняя, легка, проворна, голосок кудрявенький – тюить, тюить, тью… Можно совсем выйти из себя от удовольствия!» Он даже заерзал в кресле от такой счастливой возможности.
   Но вот пришел час для заключительной сцены, когда верная жена устраивает ловушку надоедливому ухажеру и тот оказывается в объятиях дворовой скотницы Матрены. Почтенные зрители, составлявшие половину зала, довольно смеялись и плескали в ладоши, Шешковский был едва ли не самым усердным из них. Представление кончилось тем, что добродетельная супруга, склонившись на грудь благородного старца, поклялась в своей вечной преданности.
   Государыня, оставшись довольной игрой артистов, приказала привести их к себе. И, между прочим, поинтересовалась мнением Шешковского. Тот силился сказать нечто значительное, но мысли смешались, вертелась только одна строчка из любимого Тредьяковского, которая и была выдана:
   – Мыслить умом есть много охоты…
   – Скажите, не мудрствуя лукаво: понравилась девица?
   – Выше всяких похвал.
   – То-то, нрава самого благопристойного и характера добрейшего.
   – Из чьих же она будет?
   – Не из чьих, сиротка. А вообще – крестница моя, потому и участие в ней принимаю. Жаль такую пташку на волю выпускать, коршунов теперь ой как много. Взяли бы под крыло.
   Шешковский сразу отрезвел. Неспроста его сегодня обхаживают, наверное, у сей пташки птенчик завелся, вот и хотят прикрыться. Втянулся в кресло и пробормотал:
   – Я хоть и стар, одначе выйдет неприлично у себя в доме молодицу держать.
   – Я не в содержанки ее прочу, – нахмурилась Екатерина, – а в законные жены, чтоб вам в радость, ей – в защиту. Так как же?