В. И. Карасик также говорит о «статусно-ролевых и ситуационно-коммуникативных амплуа» дискурса[25]. Однако исследователь усматривает наличие таких «амплуа» только в институциональных дискурсах, мы же – и в «персональных», если пользоваться его терминологией (о дихотомии «институционального» и «персонального» в типологии дискурсов см. в следующем разделе, а также в заключении нашей книги).
   Как можно было видеть, дискурсные роли достаточно очевидно соотносимы с жанровой системой дискурса, во всяком случае, реализуются они в рамках того или иного жанра, и испытывают тяготение к интенциональной стороне этого жанра.
   При этом было бы неправильным сводить дискурсные роли к разновидностям поведения индивида в психологическом смысле этого слова: это именно роли в пределах дискурса, и один и тот же человек может выступать в рамках одного и того же дискурса (например, дружеского общения) раскрепощенным эксцентриком и заводилой, а в рамках другого дискурса (например, бюрократического) – строгим и закрытым формалистом и буквоедом. То же справедливо и в рамках одного дискурса: всем знакома своеобразная (и многообразная) семейная «риторика», в рамках которой дискурсные роли мужа и жены могут существенно меняться в зависимости от времени суток: одно дело вечером, перед тем как ложиться в постель, и совсем другое – утром за завтраком. В соответствии с этим делением, вечером быть занудой – прерогатива дамской стороны, утром – скорее мужской.
   Возвращаясь к проблеме субъектности дискурса, заметим, что в общем виде дискурсные роли имеют прямое отношение к категории «субъекта высказывания» по М. Фуко: «… один и тот же индивидуум всякий раз может занимать в ряду высказываний различные положения и играть роль различных субъектов»[26].
   Дискурсные роли также соотносимы с явлением, описанным Л. Витгенштейном и названным им «языковыми играми». Языковые игры Л. Витгенштейна иногда сближают с речевыми жанрами М. М. Бахтина[27]. Однако, если судить по некоторым из примеров, которые приводит сам Л. Витгенштейн в «Философских исследованиях», языковые игры оказываются существенно шире явления речевых жанров и жанров вообще, понимаемых как типы высказываний в рамках определенного дискурса. В самом деле, что такое, с точки зрения жанра, «размышлять о событии» или «острить, рассказывать забавные истории», или «переводить с одного языка на другой»[28]? Предложим иную трактовку отношения языковой игры и речевого жанра – через понятие дискурсной роли. Языковая игра – это устойчивая связь жанровых практик и дискурсных ролей как двух взаимодействующих, но и достаточно независимых начал дискурса, или точнее: это проникающая сквозь жанровые практики траектория субъекта, облеченного в определенную дискурсную роль.

Множественность дискурсов

   В качестве отправной точки в наших рассуждениях примем дихотомию персонального и институционального дискурса, предложенную В. И. Карасиком: «С позиций социолингвистики можно выделить два основных типа дискурса: персональный (личностно-ориентированный) и институциональный. В первом случае говорящий выступает как личность во всем богатстве своего внутреннего мира, во втором случае – как представитель определенного социального института»[29]. Вместе с тем исследователь подчеркивает, что определенные группы дискурсов не вписываются в рамки предложенной дихотомии: «Выделение персонального и институционального типов дискурса ставит перед исследователями много вопросов. Дискуссионным, например, является вопрос о том, к какому типу дискурса относится общение в стихийно складывающихся группах: пассажиры в купе поезда, покупатели в очереди, граждане, стоящие в толпе перед посольством за получением визы и т. д. Эти виды дискурса не являются персональными и по определению не относятся к институциональному общению»[30].
   Достаточно очевидно, что основным дискурсообразующим (дискурсогенным) фактором выступает фактор некоей общности участвующих в дискурсной практике. Это может быть общность интерперсонального характера (семья, дружеская компания, влюбленная парочка, случайное знакомство и т. д.), общность ситуации (это те самые проблемные дискурсы «пассажиров в купе поезда», «покупателей в очереди», а также, в самом широком спектре ситуаций, дискурсы прохожих на улице и в других «общественных местах»), общность той или иной субкультуры (городская молодежь на «тусовке» или дискотеке, болельщики на футбольном матче, байкеры, толкиенисты, антиглобалисты, коллекционеры, автолюбители, а также представители различных «профессиональных цехов» – мы специально смешиваем возможные иерархии культур и субкультур, чтобы показать единство этого критерия для конституирования дискурса). Это может быть и институциональная общность людей, причастных в различных заданных позициях к одному и тому же социальному институту (см. выше определение В. И. Карасика). Наконец, различные типы дискурсных общностей могут совмещаться: интерперсональные дискурсы могут развиваться в среде институциональных (например, в форме дружеских отношений коллег или по классической схеме «служебного романа»), институциональные дискурсы могут обрастать субкультурными признаками (чаще всего профессиональными) и соответствующей дискурсной динамикой, сами же субкультурные дискурсы, как правило, реализуются во множестве устойчивых ситуаций.
   Пожалуй, наиболее универсальным дискурсом с точки зрения критерия общности выступает повседневный, или, как его еще называют, обиходный дискурс. Повседневный дискурс в своей доминанте может быть интерперсональным и ситуативным, а также, как правило, ощутимо проявляется в дискурсных практиках субкультурного и институционального характера.
   Остаются еще дискурсы культуры, которую называют высокой и достаточно условно делят порой на духовную и художественную (которая при этом мыслится, тем не менее, внутри духовной). К таким дискурсам относятся, с одной («духовной») стороны, этический, религиозный, философский и другие подобные дискурсы, с другой стороны, эстетический дискурс художественного, реализуемый в вербальных и невербальных формах художественной образности.
   Одной из особенностей данных дискурсов является их достаточно устойчивая связь с соответствующими социальными институтами. Особенно это характерно для религиозного дискурса, так что порой возникает желание (и достаточные основания) говорить о двух, пусть и взаимосвязанных, но различных дискурсах – дискурсе веры, интерперсональном и собственно персональном (во многих отношениях автокоммуникативном), и дискурсе церкви, служебном, институциональном[31]. Эстетический дискурс через формы осуществления художественной образности, а значит, через свои субдискурсы связан с институциональными началами литературы[32], театра, музея, концертного зала, оперы, балета, кинематографа, наконец (в наше время), со средствами массовых коммуникаций (пресса, телевидение и интернет).
   Вместе с тем, данные дискурсы – в своем конкретном воплощении, в произведении как высказывании, обращенном к читателю, слушателю, зрителю (будь то этический или философский трактат, проповедь или молитва, роман или лирическое стихотворение), – сугубо интерперсональны и тем самым преодолевают свою относительную институциональность.
   Другим относительно независимым дискурсогенным фактором является тема (в другой трактовке говорят не о теме, а о концепте – см. работы B. З. Демьянкова[33]). Тематическое начало выступает одним из первичных оснований для образования дискурса и поддержания его относительной стабильности. Тема может становиться доминантой дискурса и тем самым дифференцировать его – такие дискурсы, как правило, носят временный или периодически возобновляющийся характер, в зависимости от характера и продолжительности интереса к данной теме в сообществе, осуществляющем данный дискурс. Всякое чрезвычайное происшествие и всякая сенсация порождают временный тематический дискурс (катастрофы, теракты, общественные потрясения, с одной стороны, и смерти, преступления, измены, экстравагантные поступки, с другой стороны), всякая большая, значимая или, как говорят, «больная» тема является основанием для периодически возобновляющегося дискурса (демократические преобразования, коррупция властей, языковая, культурная и национальная политика, проблемы образования и здравоохранения и т. д.).
   Специфика тематического дискурса такова, что он – как устойчивое говорение/письмо на определенную тему – реализуется, как правило, в рамках других дискурсов, носящих более универсальный характер своей тематической структуры. Таким образом, тематический дискурс выступает как субдискурс других дискурсов, и в особенности повседневного дискурса. Последний, как губка, втягивает в себя тематически ориентированные дискурсы, поддерживает и одновременно растворяет их в своем теле. Именно повседневный дискурс проверяет на выживаемость тематические дискурсы, оценивает их значимость и выстраивает их иерархию.
   Итак, мы выделили, с одной стороны, типы дискурсов по признаку общности его участников – интерперсональные, ситуативные, субкультурные и институциональные дискурсы, и с другой стороны, тематические субдискурсы, которые носят структурно подчиненный характер и способны реализовываться в рамках других дискурсов. При этом следует заметить, что дискурсы духовной и художественной культуры весьма основательно разрушают только что построенную систему своим особым статусом и особенным строем функционирования как в обществе в целом, так и в личностной сфере человека. Таким образом, первичные конститутивные факторы дискурса не находятся на одной плоскости и не носят универсального характера, и поэтому наша «кособокая» типология наверняка разочарует сторонников всего одномерно-двухмерного, симметричного и всеобъемлющего. В порядке оправдания можно сказать только одно: по ходу анализа мы будем уточнять наши представления о взаимоотношении дискурсов с учетом того, что дискурс – это феномен исключительно многомерный в своем функционировании и многофакторный в своей природе. Добавим также, что на основе проведенного ниже дискурсного анализа избранных текстов один из возможных подходов к типологии дискурсов, который мы назвали многофакторной моделью, будет изложен в заключении к этой книги – и в рамках этого подхода кособокость нашей первичной типологии окажется вполне закономерной.

Интертекстуальность vs. интердискурсивность

   Текст – как двойник высказывания, как живая память о нем – репрезентирует высказывание в письменных дискурсах. Верно и другое: будучи явленным в письме, в печати, текст репрезентирует и дискурс как таковой, тот дискурс, который вызвал к жизни (т. е. к высказыванию, в буквальном смысле этого слова) и самый текст. Верно и третье: всякий текст полиморфен в дискурсном плане постольку, поскольку невозможно произвести высказывание в рамках одного и абсолютно чистого, однородного дискурса (или же для этого требуются специальные меры – как, например, защита законом текста паспорта). Всякий дискурс – в силу того, что существует и функционирует в системе других дискурсов – отражает в своем «телесном» составе, в репертуаре своих, в том числе возможных, высказываний, – другие и многие дискурсы, и следы этих отражений мы обнаруживаем в текстах[34].
   Можно утверждать: чем более высокую позицию занимает дискурс в социокультурной иерархии, чем более сложен он по своему существу и составу, в своих стратегиях, тематике, в своей интенциональности и текстуальности, тем более широкий спектр других дискурсов, в том числе первичных и «низших», начиная от обыденных, он отражает – и несет в себе их текстовые следы.
   И дело здесь не только в явлениях интертекстуальности как скрытой или явной отсылки одного текста к другому тексту. Сами дискурсы, как таковые, могут встречаться, пересекаться и взаимодействовать в границах единого текста.
   Так обстоит дело, в частности, в литературе, которая интенсивно взаимодействует с дискурсами, расположенными вне поля художественного языка, – в том числе с дискурсом религиозным, философским, историософским, научным, публицистическим, документальным и др.
   Наиболее характерна такая ситуация для литератур Cредневековья, полидискурсивных – и интердискурсивных – по своей природе. В частности, именно этой базовой характеристике древнерусской литературы отвечает широко известная концепция «анфиладного построения» произведения в литературе Древней Руси, выдвинутая Д. С. Лихачевым. Ученый писал о «распространенности в древнерусской литературе компиляций, сводов, соединения и нанизывания сюжетов – иногда чисто механического. Произведения часто механически соединялись друг с другом, как соединялись в одну анфиладу отдельные помещения»[35]. Автор связывал распространял принцип «анфилады» с проблемой границ произведения и самого его статуса в древнерусской литературе. «Понятие произведения, – писал Д. С. Лихачев, – было более сложно в средневековой литературе, чем в новой. Произведение – это и летопись, и входящие в летопись отдельные повести, жития, послания. Это и житие, и отдельные описания чудес, “похвалы”, песнопения, которые в это житие входят. Поэтому отдельные части произведения могли принадлежать разным жанрам»[36]. Все это означает, что произведение в литературе Древней Руси было нецелостным, оно было разомкнутым, открытым – и на уровне текста, и на уровне жанра, и, наконец, на уровне дискурса, – открытым в мир всей рукописной традиции, носящей в целом полидискурсивный характер[37].
   Для литературы Нового времени полидискурсивность и интердискурсивность не менее характерны, особенно в острые, кризисные, переходные периоды, – однако воспринимать эту ситуацию сочетания и взаимодействия дискурсов в литературном тексте порой мешает классическая европейская парадигма эстетики об особой сущности искусства и литературы, а также устойчивая парадигма теоретической поэтики, задающая представления о целостности литературного произведения и уникальности и обособленности художественного языка литературы в целом[38].
   Один из самых характерных примеров равноправного взаимодействия в литературном тексте различных дискурсов представлен в творчестве Л. Н. Толстого: мы имеем в виду широко и различно интерпретированное сочетание художественного и историософского дискурсов в романе «Война и мир». Другой не менее характерный пример находим у Ф. М. Достоевского – это сцена чтения Соней Мармеладовой Раскольникову евангельского текста в «Преступлении и наказании». Наличие в текстах обоих произведений субтекстов нехудожественной дискурсной природы не сводится к явлениям сюжетно обусловленной иерархии текстов или сюжетного цитирования: перед нами прямое пересечение и семантически продуктивное слияние различных по своей природе дискурсов – художественно-эстетического, с одной стороны, и историософского и евангелического (религиозного), с другой стороны. Приведенные примеры хорошо известны, и их можно продолжать: свои сложные совмещения и взаимодействия различных дискурсов представляют «Обрыв» И. А. Гончарова, «Братья Карамазовы» Ф. М. Достоевского, «Мастер и Маргарита» М. А. Булгакова, «Дар» В. В. Набокова, многие произведения современных писателей (в том числе и произведения В. Пелевина, роман которого «Generation “П”» выступит объектом нашего анализа во второй части книги).
   В принципе, вся русская литература пронизана такими явлениями, они во многом определяют ее собственную специфику и выступают внутренним (как правило, научно не отрефлектированным) основанием для расхожих рассуждений о ее религиозности, философичности, особенной духовности, сверх-, над-, вне– и не-литературности и т. п. Особенно явными становятся связи художественного и внелитературных дискурсов в литературе XX века, в революционную и советскую эпоху, а также в постсоветское время социальных сдвигов и переходов.

Интердискурсивность в журналистике

   Совершенно очевидно, что в современной журналистике (и особенно российской) существуют два полюса. Один из них – это собственно журналистика (как некая проникновенная духовно-публицистическая деятельность, в рамках которой журналист – это полнокровный автор и писатель, нередко при этом совмещающий журналистику с авторством в художественной литературе или литературной критике). Этот полюс традиционен для российской традиции развития журналистики, и корни его уходят в публицистическое начало литературы русского Средневековья и в просветительскую публицистику русской литературы XVIII века. Другой полюс – это деятельность современных средств массовой информации, которые предстают как некая гипер-фабрика производства и распространения общественно значимой информации, и в которых работают, скорее, не авторы, а технологи дискурсов – новостного, рекламного, развлекательного, политического и др. При этом оба полюса не разделены, они пересекаются и интенсивно взаимодействуют.
   Соответственно, два полюса можно выделить и в журналистском дискурсе – в терминологии В. И. Карасика – полюс интерперсональности (и собственно персональности), соотносящийся с публицистическим творчеством журналиста-автора, и полюс институциональности, соотносящийся с различными аспектами деятельности СМИ. Очевидно, что и адресат журналистского дискурса на разных его полюсах предстает в различных дискурсных ролях: вдумчивого и чуткого читателя-собеседника – и потребителя информации, определенная порция которой входит в его утреннее меню наряду с бутербродом и кофе.
   Другое важное свойство журналистского дискурса состоит в том, что он по ходу своего осуществления максимально вбирает в себя многие и многие первичные дискурсы – первичные по отношению к сообщаемой им информации и к высказываемому мнению или позиции. В наиболее тесные отношения журналистский дискурс вступает с политическим и рекламным дискурсами (которые активно взаимодействуют и между собой на поле политической рекламы), поскольку и тот, и другой непосредственно опираются на средства массовой информации. Однако журналистский дискурс охватывает и частично поглощает их, поскольку средства массовой информации являются его и именно его институциональным началом (и именно поэтому многие дискурсивно яркие политики закономерно становятся востребованными телевизионными «шоуменами»[39]). Весьма ощутима «поглощающая» стратегия (и энергия) журналистского дискурса и по отношению к ряду других первичных дискурсов – образовательному, научному, религиозному, литературно-художественному и литературно-критическому (что подтверждается существованием различных специализированных изданий), с одной стороны, и повседневному, обывательски-идиллическому, массово и примитивно развлекательному, бульварно-скандальному и порнографическому, с другой стороны. В общем, если не любить журналистский дискурс, то можно сказать, что он паразитирует на других дискурсах. А если любить – то можно констатировать, что это высший по отношению к другим дискурс. Оба мнения слишком остры, и поэтому не могут иметь отношения к нашим рассуждениям.
   Дело заключается в другом: интенсивные взаимодействия журналистского дискурса с другими дискурсами, а также его внутренние напряженные и порой конфликтные взаимодействия интерперсонального и институционального начала происходят на поле текста и в пространстве текстов газет и журналов, теле– и радиопередач. Иными словами, в коммуникативном пространстве современного общества именно журналистский текст становится зоной максимальной интердискурсивности. Именно этот проблемный поворот вызывает исключительный исследовательский интерес и побуждает к анализу журналистского, в частности, газетного текста – в системе дискурсных взаимодействий.

Текст в системе дискурсных взаимодействий

   Сформулируем исследовательскую задачу. Мы ставим своей целью не анализ собственно текста (что увело бы нас либо в область лингвистики текста, либо в сферу поэтики), и не анализ собственно дискурса (что обязало бы нас капитальным образом интегрировать нашу работу в контекст фундаментальных исследований дискурса). Наша цель – это анализ текста в системе дискурсных взаимодействий.
   При этом в рамках поставленной цели наше исследование заключает в себе два вектора, внешне противоположных друг другу. Первый можно определить как аналитическое движение от текста к дискурсу, что предполагает изучение отношения конкретного текста (и ансамбля конкретных текстов) к системе определенных дискурсов. Этот вектор исследования соотносится с методологической парадигмой дискурсного анализа. Второй вектор можно определить как аналитическое движение от дискурса к тексту, конкретнее, от ситуации творческого, инициированного автором столкновения дискурсов и их смешения к конкретному тексту как уникальному результату данного взаимодействия. Данный вектор соотнесен с парадигмой риторики – отсюда и общий подзаголовок книги: «Риторика дискурсных смешений».
   При этом мы имеем в виду, конечно же, не ту нормативную и в явной форме транслируемую риторику, которой учат в школах как «искусству говорить доходчиво и красиво». Мы имеем в виду феномен более глубокий и свойственный речевому творчеству как таковому – риторику имплицитную. Имплицитная риторика присуща авторской позиции всякого (в том числе и внешне анти-риторического) творческого высказывания, построенного с той или иной определенной целью воздействия на адресата – от программного романа и философского сочинения, призванных перевернуть мироощущение и мировоззрение современников, до газетной заметки о скандальных похождениях кинозвезды и частного объявления о продаже старого автомобиля[40].
   Сами параметры нашего анализа носят не абсолютный (с точки зрения фундаментальной теории текста и дискурса), а относительный характер, и поэтому не задаются до аналитических процедур, а определяются в ходе самого анализа. Более того, они могут обозначаться или не обозначаться в своей значимости в зависимости от конкретного маршрута этого анализа. Последнее позволяет провести параллель между заявленным подходом и стратегией «вольной» интерпретации. Однако между данными позициями есть и принципиальное отличие – для нас оно заключается в постоянной рефлексии над результатами и самим процессом интерпретации. Следовательно, это будет не наивная интерпретация, которая так характерна для литературоведческих работ, а интерпретация, «знающая» о себе и своих слабостях и поэтому сомневающаяся в себе, а в силу этого актуально нуждающаяся в метапозиции, т. е. в собственной теории.