Илья Ильф, Евгений Петров
ДВЕНАДЦАТЬ СТУЛЬЕВ

    Посвящается Валентину Петровичу Катаеву

Легенда о великом комбинаторе,
или
Почему в Шанхае ничего не случилось

Происхождение легенды
   В истории создания «Двенадцати стульев», описанной мемуаристами и многократно пересказанной литературоведами, вымысел практически неотделим от фактов, реальность — от мистификации.
   Известно, правда, что будущие соавторы, земляки-одесситы, оказались в Москве не позже 1923 года. Поэт и журналист Илья Арнольдович Файнзильберг (1897—1937) взял псевдоним Ильф еще в Одессе, а вот бывший сотрудник одесского уголовного розыска Евгений Петрович Катаев (1903—1942) свой псевдоним — Петров — выбрал, вероятно, сменив профессию. С 1926 года он вместе с Ильфом работал в газете «Гудок», издававшейся Центральным комитетом профессионального союза рабочих железнодорожного транспорта СССР.
   В «Гудке» работал и Валентин Петрович Катаев (1897—1986), брат Петрова, друг Ильфа, приехавший в Москву несколько раньше. Он в отличие от брата и друга успел к 1927 году стать литературной знаменитостью: печатал прозу в центральных журналах, пьесу его ставил МХАТ, собрание сочинений готовило к выпуску одно из крупнейших издательств — «Земля и фабрика».
   Если верить мемуарным свидетельствам, сюжет романа и саму идею соавторства Ильфу и Петрову предложил Катаев. По его плану работать надлежало втроем: Ильф с Петровым начерно пишут роман, Катаев правит готовые главы «рукою мастера», при этом литературные «негры» не остаются безымянными — на обложку выносятся три фамилии. Обосновывалось предложение довольно убедительно: Катаев очень популярен, его рукописи у издателей нарасхват, тут бы и зарабатывать как можно больше, сюжетов хватает, но преуспевающему прозаику не хватает времени, чтоб реализовать все планы, а брату и другу поддержка не повредит. И вот не позднее сентября 1927 года Ильф с Петровым начинают писать «Двенадцать стульев». Через месяц первая из трех частей романа готова, ее представляют на суд Катаева, однако тот неожиданно отказывается от соавторства, заявив, что «рука мастера» не нужна — сами справились. После чего соавторы по-прежнему пишут вдвоем — днем и ночью, азартно, как говорится, запойно, не щадя себя. Наконец в январе 1928 года роман завершен, и с января же по июль он публикуется в иллюстрированном ежемесячнике «30 дней».
   Так ли все происходило, нет ли — трудно сказать. Ясно только, что при упомянутых сроках вопрос о месте и времени публикации решался если и не до начала работы, то уж во всяком случае задолго до ее завершения. В самом деле, материалы, составившие январский номер, как водится, были загодя прочитаны руководством журнала, подготовлены к типографскому набору, набраны, сверстаны, сданы на проверку редакторам и корректорам, вновь отправлены в типографию и т.п. На подобные процедуры — по тогдашней журнальной технологии — тратилось не менее двух-трех недель. И художнику-иллюстратору, кстати, не менее пары недель нужно было. Да еще и разрешение цензуры надлежало получить, что тоже времени требует. Значит, решение о публикации романа принималось редакцией журнала отнюдь не в январе 1928 года, когда работа над рукописью была завершена, а не позднее октября — ноября 1927 года. Переговоры же, надо полагать, велись еще раньше.
   С учетом этих обстоятельств понятно, что подаренным сюжетом вклад Катаева далеко не исчерпывался. В качестве литературной знаменитости брат Петрова и друг Ильфа стал, так сказать, гарантом: без катаевского имени соавторы вряд ли получили бы «кредит доверия», ненаписанный или, как минимум, недописанный роман не попал бы заблаговременно в планы столичного журнала, рукопись не принимали бы там по частям. И не печатали бы роман в таком объеме: все же публикация в семи номерах — случай экстраординарный для иллюстрированного ежемесячника.
   Разумеется, издание тоже было выбрано не наугад. В журнале «30 дней» соавторы могли рассчитывать не только на литературную репутацию Катаева, но и на помощь знакомых. Об одном из них, популярном еще в предреволюционную пору журналисте Василии Александровиче Регинине (1883—1952), заведующем редакцией, о его причастности к созданию романа мемуаристы и литературоведы иногда упоминали, другой же, бывший акмеист Владимир Иванович Нарбут (1888—1938), ответственный (т.е. главный) редактор, остался как бы в тени. Между тем их дружеские связи с авторами романа и Катаевым-старшим были давними и прочными. Регинин организовывал советскую печать в Одессе после гражданской войны и, как известно, еще тогда приятельствовал чуть ли не со всеми местными литераторами, а Нарбут, сделавший при Советской власти стремительную карьеру, к лету 1920 года стал в Одессе полновластным хозяином ЮгРОСТА — Южного отделения Российского телеграфного агентства, куда пригласил Катаева и других писателей-одесситов.
   В Москве Нарбут реорганизовал и создал несколько журналов, в том числе «30 дней», а также издательство «Земля и фабрика» — «ЗиФ», где был, можно сказать, представителем ЦК ВКП(б). Своим прежним одесским подчиненным он, как отмечали современники, явно протежировал. И характерно, что первое отдельное издание «Двенадцати стульев», появившееся в 1928 году, было зифовским. Кстати, вышло оно в июле, аккурат к завершению журнальной публикации, что было оптимально с точки зрения рекламы, а в этой области Нарбут, возглавлявший «ЗиФ», был признанным специалистом.
   Нежелание мемуаристов и советских литературоведов соотнести деятельность Нарбута с историей создания «Двенадцати стульев» отчасти объясняется тем, что на исходе лета 1928 года политическая карьера бывшего акмеиста прервалась: после ряда интриг в ЦК (не имевших отношения к «Двенадцати стульям») он был исключен из партии и снят со всех постов. Регинин же остался заведующим редакцией, и вскоре у него появился другой начальник. Однако в 1927 году Нарбут еще благополучен, его влияния вполне достаточно, чтобы с легкостью преодолевать или обходить большинство затруднений, неизбежных при срочной сдаче материалов прямо в номер.
   Если принять во внимание такой фактор, как поддержка авторитетного Регинина и влиятельнейшего Нарбута, то совместный дебют Ильфа и Петрова более не напоминает удачный экспромт, нечто похожее на сказку о Золушке. Скорее уж это была отлично задуманная и тщательно спланированная операция — с отвлекающим маневром, с удачным пропагандистским обеспечением. И проводилась она строго по плану: соавторы торопились, работая ночи напролет, не только по причине природного трудолюбия, но и потому, что вопрос о публикации был решен, сроки представления глав в январский и все последующие номера журнала — жестко определены.
   Не исключено, кстати, что Нарбут и Регинин, изначально зная или догадываясь о специфической роли Катаева, приняли его предложение, дабы помочь романистам-дебютантам. А когда Катаев официально отстранился от соавторства, Ильф и Петров уже предъявили треть книги, остальное спешно дописывалось, правилось, и опытным редакторам нетрудно было догадаться, что роман обречен на успех. Потому за катаевское имя, при столь удачной мотивировке отказа, держаться не стоило. Кстати, история о подаренном сюжете избавляла несостоявшегося соавтора и от подозрений в том, что он попросту сдал свое имя напрокат.
   Есть в этой истории еще один аспект, ныне забытый. Игра в «литературного отца» — общеизвестная традиция, которой следовали многие советские писатели, охотно ссылавшиеся на бесспорные авторитеты — вроде Максима Горького. Но в данном случае традиция пародировалась, поскольку «литературным отцом» был объявлен брат и приятель — Катаич, Валюн, как называли его друзья. И не случайно в воспоминаниях Петрова история о сюжетном «подарке» соседствует с сообщением об одном из тогдашних катаевских псевдонимов — Старик Собакин (Старик Саббакин). Петров таким образом напомнил читателям о подвергавшейся постоянным ироническим обыгрываниям пушкинской строке: «Старик Державин нас заметил и, в гроб сходя, благословил». Получалось, что будущих соавторов благословил Старик Собакин. Посвящением Катаеву открывалась и первая зифовская книга.
 
 
Текстология романа
   Посвящение Катаеву сохранялось во всех последующих изданиях, а вот сам роман быстро менялся. В журнальной публикации было тридцать семь глав, в первом зифовском отдельном издании 1928 года — сорок одна, и, наконец, во втором, тоже зифовском, выпущенном в 1929 году, осталось сорок. Столько же оставалось и во всех последующих.
   С точки зрения советских текстологов журнальный вариант «Двенадцати стульев» и первое книжное издание — художественно неполноценны: первая публикация вообще не в счет, поскольку текст сокращали применительно к журнальному объему, в книжном же издании 1928 года авторы хоть и восстановили ряд купюр, однако делали это наспех, так сказать, по инерции, а позже сочли сделанное нецелесообразным, что и подтверждается вторым зифовским вариантом. Здесь, по мнению текстологов, авторы подошли к роману с максимальной взыскательностью, правили и сокращали не спеша, потому сорокаглавный вариант принимался за основу при последующих переизданиях. И в 1938 году, то есть еще при жизни одного из соавторов, сокращенный и выправленный роман был включен в четырехтомное собрание сочинений, выпускавшееся издательством «Советский писатель». Это издание, настаивают текстологи, вполне правомерно считается эталонным и тиражируется десятилетиями.
   Такой подход обусловлен не только личными пристрастиями исследователей, но и общими принципами текстологии советской литературы. Априорно подразумевалось, что литератор в СССР не скован ни цензурой, ни редакторским произволом. Все разночтения в прижизненных изданиях советских писателей полагалось интерпретировать как результат постоянно растущей авторской «требовательности к себе», стремления к «художественной достоверности», «художественной целостности» и т.п. В итоге проблемы восстановления купюр и выявления цензурных искажений вообще не ставились. При подготовке очередной публикации надлежало лишь выбрать вариант, отражающий «последнюю волю автора», и тут наиболее репрезентативным — по определению — оказывалось последнее прижизненное издание. Для «Двенадцати стульев» — вариант 1938 года.
   Ныне ситуация изменилась, и только от исследователей зависит, какими критериями пользоваться при определении репрезентативности вариантов. Потому целесообразно обратиться к исходному материалу — рукописям.
   В архиве Ильфа и Петрова сохранились два варианта романа: автограф Петрова и машинопись с правкой обоих соавторов. Самый ранний — автограф — содержит двадцать глав. Названий у них нет. Похоже, этот вариант переписывался Петровым с предшествующих черновиков набело, однако по ходу соавторы вносили незначительные исправления: изменили, например, название одного из городов, где разворачивалось действие, и т.д. Каждая глава начиналась с новой страницы, более того, ей предшествовала еще и страница-титул, где отдельно указывался номер главы прописью. Вероятно, такой порядок удобен, когда рукопись сдается машинистке по главам. Машинописных экземпляров было не менее двух, но сохранился только один.
   После перепечатки, уже в машинописи, авторы изменили поглавное деление: текст разбили не на двадцать, а на сорок три главы, и каждая получила свое название. Тут, вероятно, сыграла роль журнальная специфика: главы меньшего объема удобнее при распределении материала по номерам. Затем роман был существенно сокращен: помимо глав целиком изымались эпизоды, сцены, отдельные фразы. Сокращения, похоже, проводились в два этапа: сначала авторами, что отражено в машинописном варианте, а потом редакторами — по другому, несохранившемуся экземпляру правленной авторами машинописи. Виной тому не только цензура: в журнале действительно приходилось экономить объем, ведь и после всех сокращений публикация романа чрезмерно затянулась.
   Жертвуя объемом, авторы получали рекламу, да и жертвы в значительной мере были заведомо временными: в книжном издании объем лимитирован не столь жестко, при поддержке руководства издательства сокращенное легко восстановить, а поддержкой руководства Ильф и Петров давно заручились. Вероятно, договор с издательством был заключен одновременно или вскоре после подписания договора с журналом, что отчасти подтверждается и мемуарными свидетельствами. За основу взяли один из не тронутых редакторами машинописных экземпляров, многие купюры в итоге были восстановлены. Полностью неопубликованными остались лишь две главы (ранее, в автографе, они составляли одну), но и без них книга чисто полиграфически оказалась весьма объемной.
   Основой второго книжного издания 1929 года была уже не рукопись, а первый зифовский вариант, который вновь редактировали: изъяли полностью еще одну главу, внесли ряд изменений и существенных сокращений в прочие. Можно, конечно, считать, что все это сделали сами авторы, по собственной инициативе, руководствуясь исключительно эстетическими соображениями. Но тогда придется поверить, что за два года Ильф и Петров не сумели толком прочитать ими же написанный роман, и лишь при подготовке третьей публикации у них словно бы открылись глаза. Принять эту версию трудно. Уместнее предположить, что новая правка была обусловлена вполне заурядными обстоятельствами: требованиями цензора. И если в 1928 году отношения с цензурой сановный Нарбут улаживал, то к 1929 году цензура мягче не стала, а сановной поддержки Ильф и Петров уже не имели.
   После второго зифовского издания они, похоже, не оставили надежду опубликовать роман целиком. Две главы, что еще ни разу не издавались, были под общим названием напечатаны в октябрьском номере журнала «30 дней» за 1929 год, то есть проведены через цензурные рогатки. Таким образом, официально разрешенными (пусть в разное время и с потерями) оказались все сорок три главы машинописи. Оставалось только свести воедино уже апробированное и печатать роман заново. Но, как известно, такой вариант «Двенадцати стульев» не появился.
   Характер правки на различных этапах легко прослеживается. Роман, завершенный в январе 1928 года, был предельно злободневен, изобиловал общепонятными политическими аллюзиями, шутками по поводу фракционной борьбы в руководстве ВКП(б) и газетно-журнальной полемики, пародиями на именитых литераторов, что дополнялось ироническими намеками, адресованными узкому кругу друзей и коллег-гудковцев. Все это складывалось в единую систему, каждый элемент ее был композиционно обусловлен. Политические аллюзии в значительной мере устранялись еще при подготовке журнального варианта, изъяли также и некоторые пародии. Борьба с пародиями продолжалась и во втором зифовском варианте — уцелели немногие. В последующих изданиях исчезали имена опальных партийных лидеров, высокопоставленных чиновников и т.п. Потому вариант 1938 года отражает не столько «последнюю авторскую волю», сколько совокупность волеизъявлений цензоров — от первого до последнего. И многолетняя популярность «Двенадцати стульев» свидетельствует не о благотворном влиянии цензуры, но о качестве исходного материала, который не удалось окончательно испортить.
 
 
Политический контекст
   Популярным роман стал сразу же, разошелся на пословицы и поговорки — результат крайне редкий для книги советских писателей. Критика, однако, довольно долго пребывала в растерянности. Не заметить новый сатирический роман, опубликованный центральным издательством, было нельзя, но и спорить о его достоинствах или недостатках критики не торопились. Лишь 21 сентября 1928 года в газете «Вечерняя Москва» появилась небольшая рецензия, подписанная инициалами «Л. К.», автор которой не без снисходительности указывал, что хоть книга «читается легко и весело», однако в целом «роман не поднимается на вершины сатиры», да и вообще «утомляет». Затем критика умолкла надолго. По сути, обсуждение началось лишь после того, как 17 июня 1929 года в «Литературной газете» под рубрикой «Книга, о которой не пишут» была опубликована статья, где указывалось, что роман «несправедливо замолчала критика».
   В итоге, как известно, советские литературоведы условились считать очевидным, что объект сатиры Ильфа и Петрова — «отдельные недостатки», а не «советский образ жизни». Формула эта очень удобна, поскольку объясняет практически все, ничего конкретно не касаясь. Однако первоначальная растерянность опытных рецензентов подтверждает, что в 1928 году объяснение, предложенное позже, было далеко не очевидным. Скорее уж очевидным было то, что всегда ценили поклонники Ильфа и Петрова, оппозиционно настроенные к режиму: авторы «Двенадцати стульев» шутили очень рискованно, огульно высмеивали отечественную прессу, издевались над традиционными советскими пропагандистскими установками. Критики-современники это, безусловно, заметили, и все же нашлись у них основания не спешить с разгромными отзывами.
   Понятно, что и авторы романа, снискавшие к 1927 году известность в качестве абсолютно лояльных газетчиков, да и покровительствовавший им сановный Нарбут, известный своей осторожностью в вопросах идеологии, рассчитывали не на разгромные рецензии. Значит, в 1927 году — при работе над романом — дерзкие шутки Ильфа и Петрова признавались вполне уместными, а вот в 1928 году их допустимость вызвала у современников серьезные сомнения. Но сомнения эти разрешились в пользу авторов романа — после «сигнала сверху», санкционировавшего благожелательный отзыв в «Литературной газете».
   Понадобилось время, чтобы рецензенты окончательно убедились: авторы «Двенадцати стульев» не вышли за допустимые пределы и не собирались это делать. Наоборот — они строго следовали требованиям конъюнктуры. Литературно-политической конъюнктуры, сложившейся к началу работы над романом, но отчасти изменившейся к моменту его издания. Под патронажем Нарбута они написали книгу о том, что в Шанхае ничего особенного не случилось. И таким образом выполнили партийную директиву.
   Отметим, что действие в романе начинается весной и завершается осенью 1927 года — накануне юбилея: к 7 ноября готовилось широкомасштабное празднование десятилетия со дня прихода к власти партии большевиков, десятилетия Советского государства. На это же время — с весны по осень 1927 года — пришелся решающий этап открытой полемики официального партийного руководства с «левой оппозицией» — Л.Д. Троцким и его единомышленниками. Именно в контексте антитроцкистской полемики роман — такой, каким он задумывался, — был необычайно актуален.
   Оппозиционеры уже давно утверждали, что лидеры партии — И.В. Сталин и Н.И. Бухарин — отказались ради упрочения личной власти от идеала «мировой революции», а это неизбежно создает непосредственную угрозу существованию СССР в условиях агрессивного «капиталистического окружения». Апологеты же официального партийного курса доказывали в свою очередь, что оппозиционеры — экстремисты, не умеющие и не желающие работать в условиях мира и потому мечтающие о перманентных потрясениях «мировой революции», о возрождении «военного коммунизма», тогда как правящая группа Сталина — Бухарина — гарант стабильности, опора нэпа.
   Весной 1927 года у оппозиционеров появились новые аргументы. Неудачей завершились многолетние попытки «большевизировать» Китай, где шла многолетняя гражданская война, широко обсуждавшаяся советской прессой. 15 апреля советские газеты пространно-истерично сообщили о том, что в Шанхае недавние союзники — китайские левые радикалы националистического толка — изменили политическую ориентацию и приступили к уничтожению соотечественников-коммунистов.
   Статья в «Правде» называлась «Шанхайский переворот», и это словосочетание вскоре стало термином. Лидеры «левой оппозиции» объявили «шанхайский переворот» закономерным результатом ошибочной сталинско-бухаринской политики, из-за которой страна оказалась на грани военной катастрофы. По их мнению, неудача в Китае, способствовавшая «спаду международного рабочего движения», отдалила «мировую революцию» и помогла «консолидации сил империализма», чреватой в ближайшем будущем тотальной войной всех буржуазных стран со страной социализма. Опасность, настаивали оппозиционеры, усугубляется еще и тем, что внутренняя политика правительства, нэп, снижает обороноспособность страны, поскольку ведет к «реставрации капитализма», множит и усиливает внутренних врагов, которые непременно будут консолидироватъся с врагами внешними.
   Сталинско-бухаринские пропагандисты попали в сложное положение: троцкисты апеллировали к модели «осажденная крепость», базовой для советской идеологии. Конечно, аргументы «левой оппозиции» легко было опровергнуть, ссылаясь, к примеру, на то, что «мировая революция», как свидетельствует недавний опыт, вообще маловероятна и «шанхайский переворот» — в самом худшем случае — означает лишь безвозвратную потерю средств, потраченных на экспансию в Китай, а вовсе не интервенцию, равным образом нет и «внутренней угрозы». Однако в этом случае официальные идеологи вынуждены были бы отвергнуть советскую аксиоматику: положения о «мировой революции», о постоянной военной угрозе со стороны «империалистических правительств», о заговорах «врагов внутренних» — ее неотъемлемые элементы.
   Пришлось прибегнуть к экивокам, объясняя, что «шанхайский переворот» — событие хоть и досадное, но не столь значительное, как утверждают оппозиционеры; «мировая революция» все равно далека; война, конечно, неизбежна, только начнется еще не скоро; Красная армия способна разгромить всех агрессоров; что же до «врагов внутренних», то они никакой реальной силы не представляют. Да и вообще нет нужды всем и каждому постоянно рассуждать о «международном положении»: на то есть правительство, а гражданам СССР надлежит выполнять его решения.
   На тезисах официальной пропаганды и строится сюжет «Двенадцати стульев». Действие в романе начинается 15 апреля 1927 года, «шанхайский переворот», главная газетная новость, обсуждается героями, однако обсуждается между прочим, как событие вполне заурядное, никого не пугающее и не обнадеживающее, все соображения героев романа о «международном положении» подчеркнуто комичны, и тем более комичны попытки создать антисоветское подполье. Авторы последовательно убеждают читателя: в СССР нет питательной среды для «шпионской сети», «врагам внешним», даже если они сумеют проникнуть в страну, не на кого там всерьез опереться, угрозы «реставрации капитализма» нет. Это хоть и не согласовывалось с недавними и позднейшими пропагандистскими кампаниями, но идеально соответствовало правительственному «заказу» в конкретной ситуации — полемике с Троцким.
   К лету 1928 года роман уже не казался столь злободневным, как в 1927 году: политическая обстановка изменилась, «левая оппозиция» была сломлена, Троцкий удален с политической арены. Кроме того, Сталин отказался от союза с Бухариным, и теперь Бухарин числился в опаснейших оппозиционерах — «правых уклонистах». А в полемике с «правыми уклонистами» официальная пропаганда вновь актуализовала модель «осажденной крепости». Ирония по поводу близкой «мировой революции», «империалистической агрессии», шпионажа и т.п. теперь выглядела неуместной.
   Ильф и Петров оперативно реагировали на пропагандистские новшества, вносили в роман изменения, но заново переписывать его не стали. Все равно главная идеологическая установка «Двенадцати стульев» оставалась актуальной: надежды на «скорое падение большевиков» беспочвенны, СССР будет существовать, что бы ни предпринимали враги — внешние и внутренние. С этой точки зрения «Двенадцать стульев» — типичный «юбилейный роман». Однако антитроцкистская, точнее, антилевацкая направленность его оставалась вне сомнений, и характерно, что уже опальный Бухарин цитировал «Двенадцать стульев» в речи, опубликованной «Правдой» 2 декабря 1928 года.
   Впрочем, рассуждения относительно сервилизма авторов здесь вряд ли уместны. Начнем с того, что антитроцкистская направленность, ставшая идеологической основой романа, была обусловлена не только «социальным заказом». Нападки в печати на Троцкого многие интеллектуалы воспринимали тогда в качестве признаков изменения к лучшему, возможности, так сказать, «большевизма с человеческим лицом». Участвуя в полемике, Ильф и Петров защищали, помимо прочего, нэп и стабильность, противопоставленные «военному коммунизму». Они вовремя уловили конъюнктуру, но, надо полагать, конъюнктурные расчеты не противоречили убеждениям.
   Так уж совпало, что иронические пассажи по поводу советской фразеологии были с весны по осень 1928 года свидетельством лояльности, а «шпионские страсти», разглагольствования о «мировой революции» всемерно вышучивались в эту же пору как проявления троцкизма. С троцкизмом ассоциировалась и «левизна» в искусстве, авангардизм. Потому главными объектами пародий в «Двенадцати стульях» стали В. В. Маяковский, В. Э. Мейерхольд и Андрей Белый. Подробно эти пародии, а равным образом некоторые политические аллюзии, рассмотрены в комментарии.
 
 
Эдиционные принципы
   Для предлагаемого издания за основу был взят самый ранний из сохранившихся вариантов, переписанный Петровым (РГАЛИ. Ф. 1821. Оп. 1. Ед. хр. 31). Поглавное деление дается по машинописному варианту, и структура комментария соответствует этим сорока трем главам (РГАЛИ. Ф. 1821. Оп. 1. Ед. хр. 32-33). Дополнительно в тексте указаны также границы двадцати глав исходного варианта. В ряде случаев учтена чисто стилистическая правка машинописного варианта, но игнорируются правка идеологическая и сокращения. Орфография и пунктуация приведены в соответствие с нормами современного литературного языка.