– Алло! – крикнул Остап. – Вы ищете Поцелуева?
   – Так точно, – подтвердил жирный художник, жалобно глядя на Остапа.
   – Торопитесь! Торопитесь! Торопитесь! – закричал Остап. – Вас обошли уже три художника. В чем тут дело? Что случилось? Но лошадь, гремя подковами по диким булыжникам, уже унесла четвертого представителя изобразительных искусств. – Какой культурный город! – сказал Остап. – Вы, вероятно, заметили, Балаганов, что из четырех встреченных нами граждан четверо оказались художниками. Любопытно.
   Когда молочные братья остановились перед москательной лавкой, Балаганов шепнул Остапу:
   – Вам не стыдно?
   – Чего? – спросил Остап.
   – Того, что вы собираетесь платить за краску живыми деньгами?
   – Ах, вы об этом, – сказал Остап. – Признаюсь, немного стыдно. Глупое положение, конечно. Но что ж делать? Не бежать же в исполком и просить там красок на проведение "Дня жаворонка". Они-то дадут, но ведь мы потеряем целый день.
   Сухие краски в банках, стеклянных цилиндрах, мешках, бочонках и прорванных бумажных пакетах имели заманчивые цирковые цвета и придавали москательной лавке праздничный вид. Командор и борт-механик придирчиво стали выбирать краски. – Черный цвет-слишком траурно, – говорил Остап. Зеленый тоже не подходит: это цвет рухнувшей надежды. Лиловый-нет. Пусть в лиловой машине разъезжает начальник угрозыска. Розовый – пошло, голубой – банально, красный слишком верноподданно. Придется выкрасить "Антилопу" в желтый цвет. Будет ярковато, но красиво.
   – А вы кто будете? Художники? – спросил продавец, подбородок которого был слегка запорошен киноварью.
   – Художники, – ответил Бендер, – баталисты и маринисты. – Тогда вам не сюда нужно, – сказал продавец, снимая с прилавка пакеты и банки.
   – Как не сюда! – воскликнул Остап. – А куда же?
   – Напротив. Приказчик подвел друзей к двери и показал рукой на вывеску через дорогу. Там была изображена коричневая лошадиная голова и черными буквами по голубому фону выведено: "Овес и сено".
   – Все правильно, – сказал Остап, – твердые и мягкие корма для скота. Но при чем же тут наш брат – художник? Не вижу никакой связи.
   Однако связь оказалась очень существенная. Остап ее обнаружил уже в самом начале объяснения приказчика.
   Город всегда любил живопись, и четыре художника, издавна здесь обитавшие, основали группу "Диалектический станковист". Они писали портреты ответственных работников и сбывали их в местный музей живописи. С течением времени число незарисованных ответработников сильно уменьшилось, что заметно снизило заработки диалектических станковистов. Но это было еще терпимо. Годы страданий начались с тех пор, когда в город приехал новый художник, Феофан Myхин.
   Первая его работа вызвала в городе большой шум. Это был портрет заведующего гостиничным трестом. Феофан Мухин оставил станковистов далеко позади. Заведующий гостиничным трестом был изображен не масляными красками, не акварелью, не углем, не темперой, не пастелью, не гуашью и не свинцовым карандашом. Он был сработан из овса. И когда художник Мухин перевозил на извозчике картину в музей, лошадь беспокойно оглядывалась и ржала.
   С течением времени Мухин стал употреблять также и другие злаки.
   Имели громовой успех портреты из проса, пшеницы и мака, смелые наброски кукурузой и ядрицей, пейзажи из риса и натюрморты из пшена.
   Сейчас он работал над групповым портретом. Большое полотно изображало заседание окрплана. Эту картину Феофан готовил из фасоли и гороха. Но в глубине души он оставался верен овсу, который сделал ему карьеру и сбил с позиций диалектических станковистов. – Овсом оно, конечно, способнее! – воскликнул Остап. – А Рубене-то с Рафаэлем дураки-маслом старались. Мы тоже дураки, вроде Леонардо да Винчи. Дайте нам желтой эмалевой краски. Расплачиваясь с разговорчивым продавцом, Остап спросил:
   – Да, кстати, кто такой Плотский-Поцелуев? А то мы, знаете, не здешние, не в курсе дела.
   – Товарищ Поцелуев – известный работник центра, наш горожанин. Теперь из Москвы в отпуск приехал.
   – Все понятно, – сказал Остап. – Спасибо за информацию. До свидания!
   На улице молочные братья завидели диалектических станковистов. Все четверо, с лицами грустными и томными, как у цыган, стояли на перекрестке. Рядом с ними торчали мольберты, составленные в ружейную пирамиду.
   – Что, служивые, плохо? – спросил Остап. – Упустили Плотского-Поцелуева?
   – Упустили, – застонали художники. – Из рук ушел.
   – Феофан перехватил? – спросил Остап, обнаруживая хорошее знакомство с предметом.
   – Уже пишет, халтурщик, – ответил заместитель Генриха Наваррского. – Овсом. К старой манере, говорит, перехожу. Жалуется, лабазник, на кризис жанра.
   – А где ателье этого деляги? – полюбопытствовал Остап. –Хочется бросить взгляд.
   Художники, у которых было много свободного времени, охотно повели Остапа и Балаганова к Феофану Мухину. Феофан работал у себя в садике, на открытом воздухе. Перед ним на табуретке сидел товарищ Плотский, человек, видимо, робкий. Он, не дыша, смотрел на художника, который, как сеятель на трехчервонной бумажке, захватывал горстями овес из лукошка и бросал его по холсту. Мухин хмурился. Ему мешали воробьи. Они дерзко подлетали к картине и выклевывали из нее отдельные детали.
   – Сколько вы получите за эту картину? – застенчиво спросил Плотский.
   Феофан приостановил сев, критически посмотрел на свое произведение и задумчиво ответил:
   – Что ж! Рублей двести пятьдесят музей за нее даст.
   – Однако дорого.
   – А овес-то нынче, – сказал Мухин певуче, – не укупишь. Он дорог, овес-то!
   – Ну, как яровой клин? – спросил Остап, просовывая голову сквозь решетку садика. – Посевкампания, я вижу, проходит удачно. На сто процентов! Но – все это чепуха по сравнению с тем, что я видел в Москве. Там один художник сделал картину из волос. Большую картину со многими фигурами, заметьте, идеологически выдержанную, хотя художник и пользовался волосами беспартийных, – был такой грех. Но идеологически, повторяю, картина была замечательно выдержана. Называлась она "Дед Пахом и трактор в ночном". Это была такая строптивая картина, что с ней просто не знали, что делать. Иногда волосы на ней вставали дыбом. А в один прекрасный день она совершенно поседела, и от деда Пахома с его трактором не осталось и следа. Но художник успел отхватить за выдумку тысячи полторы. Так что вы не очень обольщайтесь, товарищ Мухин! Овес вдруг прорастет, ваши картины заколосятся, и вам уже больше никогда не придется снимать урожай.
   Диалектические станковисты сочувственно захохотали. Но Феофан не смутился.
   – Это звучит парадоксом, – заметил он, возобновляя посевные манипуляции.
   – Ладно, – сообщил Остап, прощаясь, – сейте разумное, Доброе, вечное, а там посмотрим! Прощайте и вы, служивые. Бросьте свои масляные краски. Переходите на мозаику из гаек, костылей и винтиков. Портрет из гаек! Замечательная идея!
   Весь день антилоповцы красили свою машину. К вечеру она стала неузнаваемой и блистала всеми оттенками яичного желтка. На рассвете следующего дня преображенная "Антилопа” докинула гостеприимный сарай и взяла курс на юг. – Жалко, что не удалось попрощаться с хозяином. Но он так сладко спал, что его не хотелось будить. Может, ему сейчас, наконец, снится сон, которого он так долго ожидал: митрополит Двулогий благословляет чинов министерства народного просвещения в день трехсотлетия дома Романовых.
   И в ту же минуту сзади, из бревенчатого домика, послышался знакомый уже Остапу плачевный рев. – Все тот же сон! – вопил старый Хворобьев. – Боже, боже! – Я ошибся, – заметил Остап. – Ему, должно быть, приснился не митрополит Двулогий, а широкий пленум литературной группы "Кузница и усадьба". Однако черт с ним! Дела призывают нас в Черноморск.

Глава 9. СНОВА КРИЗИС ЖАНРА

   Чем только не занимаются люди! Параллельно большому миру, в котором живут большие люди и большие вещи, существует маленький мир с маленькими людьми и маленькими вещами. В большом мире изобретен дизель-мотор, написаны "Мертвые души", построена Днепровская гидростанция и совершен перелет вокруг света. В маленьком мире изобретен кричащий пузырь "уйди-уйди", написана песенка "Кирпичики" и построены брюки фасона "полпред". В большом мире людьми двигает стремление облагодетельствовать человечество. Маленький мир далек от таких. высоких материй. У его обитателей стремление одно как-нибудь прожить, не испытывая чувства голода.
   Маленькие люди торопятся за большими. Они понимают, что должны быть созвучны эпохе и только тогда их товарец может найти сбыт. В советское время, когда в большом мире созданы идеологические твердыни, в маленьком мире замечается оживление. Под все мелкие изобретения муравьиного мира подводится гранитная база "коммунистической" идеологии. На пузыре "уйди-уйди" изображается Чемберлен, очень похожий на того, каким его рисуют в "Известиях". В популярной песенке умный слесарь, чтобы добиться любви комсомолки, в три рефрена выполняет и даже перевыполняет промфинплан. И пока в большом мире идет яростная дискуссия об оформлении нового быта, в маленьком мире уже все готово: есть галстук "Мечта ударника", толстовка-гладковка, гипсовая статуэтка "Купающаяся колхозница" и дамские пробковые подмышники "Любовь пчел трудовых".
   В области ребусов, шарад, шарадоидов, логогрифов и загадочных картинок пошли новые веяния. Работа по старинке вышла из моды. Секретари газетных и журнальных отделов "В часы досуга" или "Шевели мозговой извилиной" решительно перестали брать товар без идеологии. И шока великая страна шумела, пока строились тракторные заводы и создавались грандиозные зерновые фабрики, старик Синицкий, ребусник по профессии, сидел в своей комнате и, устремив остекленевшие глаза в потолок, сочинял шараду на модное слово "индустриализация".
   У Синицкого была наружность гнома. Таких гномов обычно изображали маляры на вывесках зонтичных магазинов. Вывесочные гномы стоят в красных колпаках и дружелюбно подмигивают прохожим, как бы приглашая их поскорее купить шелковый зонтик или трость с серебряным набалдашником в виде собачьей головы. Длинная желтоватая борода Синицкого опускалась прямо под стол, в корзину для бумаг. – Индустриализация, – горестно шептал он, шевеля бледными, как сырые котлеты, старческими губами.
   И он привычно разделил это слово на шарадные части:
   – Индус. Три. Али. За.
   Все было прекрасно. Синицкий уже представлял себе пышную шараду, значительную по содержанию, легкую в чтении и трудную для отгадки. Сомнение вызывала последняя часть – "ция".
   – Что же это за "ция" такая? – напрягался старик. – Вот если бы "акция"! Тогда отлично вышло бы: индустриализакция. Промучившись полчаса и не выдумав, как поступить с капризным окончанием, Синицкий решил, что конец придет сам собой, и приступил к работе. Он начал писать свою поэму на листе, вырванном из бухгалтерской книги с надписью "дебет".
   Сквозь белую стеклянную дверь балкона видны были цветущие акации, латаные крыши домов и резкая синяя черта морского горизонта. Черноморский полдень заливал город кисельным зноем. Старик подумал и нанес на бумагу начальные строки:
   Мой первый слог сидит в чалме, Он на Востоке быть обязан. – Он на Востоке быть обязан, – с удовольствием произнес старик.
   Ему понравилось то, что он сочинил, трудно было только найти рифмы к словам "обязан" и "чалме". Ребусник походил по комнате и потрогал руками бороду. Вдруг его осенило:
   Второй же слог известен мне, Он с цифрою как будто связан. С "Али" и "За" тоже удалось легко справиться:
   В чалме сидит и третий слог, Живет он тоже на Востоке. Четвертый слог поможет бог Узнать, что это есть предлог. Утомленный последним усилием, Синицкий отвалился на спинку стула и закрыл глаза. Ему было уже семьдесят лет. Пятьдесят из них он сочинял ребусы, шарады, загадочные картинки и шарадоиды. Но никогда еще почтенному ребуснику не было так трудно работать, как сейчас. Он отстал от жизни, был политически неграмотен, и молодые конкуренты легко его побивали. Они приносили в редакции задачи с такой прекрасной идеологической установкой, что старик, читая их, плакал от зависти. Куда ему было угнаться за такой, например, задачей:

ЗАДАЧА – АРИФМОМОИД

   На трех станциях: Воробьево, Грачево и Дроздово было по равному количеству служащих. На станции Дроздово было комсомольцев в шесть раз меньше, чем на двух других вместе взятых, а на станции Воробьево партийцев было на 12 человек больше, чем на станции Грачево. Но на этой последней беспартийных было на 6 человек больше, чем на первых двух. Сколько служащих было на каждой станции и какова там была партийная и комсомольская прослойка?
   Очнувшись от своих горестных мыслей, старик снова взялся за листок с надписью "дебет", но в это время в комнату вошла девушка с мокрыми стрижеными волосами и черным купальным костюмом на плече.
   Она молча пошла на балкон, развесила на облупленных перилах сырой костюм и глянула вниз. Девушка увидела бедный двор, который видела уже много лет, – нищенский двор, где валялись разбитые ящики, бродили перепачканные углем коты и жестянщик с громом чинил ведро. В нижнем этаже домашние хозяйки разговаривали о своей тяжелой жизни.
   И разговоры эти девушка слышала не в первый раз, и котов она знала по имени, и жестянщик, как ей показалось, чинил это самое ведро уже много лет подряд. Зося Синицкая вернулась в комнату.
   – Идеология заела, – услышала она бормотание деда, – а какая в ребусном деле может быть идеология? Ребусное дело… Зося заглянула в старческие каракули и сейчас же крикнула: – Что ты тут написал? Что это такое? "Четвертый слог поможет бог узнать, что это есть предлог". Почему бог? Ведь ты сам говорил, что в редакции теперь не принимают шарад с церковными выражениями.
   Синицкий ахнул. Крича: "Где бог, где? Там нет бога", он дрожащими руками втащил на нос очки в белой оправе и ухватился за листок.
   – Есть бог, – промолвил он печально. – Оказался… Опять маху дал. Ах, жалко! И рифма пропадает хорошая.
   – А ты вместо "бог" поставь "рок", – сказала Зося.
   Но испуганный Синицкий отказался от "рока".
   – Это тоже мистика. Я знаю. Ах, маху дал! Что же это будет, Зосенька?
   Зося равнодушно посмотрела на деда и посоветовала сочинить новую шараду.
   – Все равно, – сказала она, – слово с окончанием "ция" у тебя не выходит. Помнишь, как ты мучился со словом "теплофикация"?
   – Как же, – оживился старик, – я еще третьим слогом поставил "кац" и написал так: "А третий слог, досуг имея, узнает всяк фамилию еврея". Не взяли эту шараду. Сказали: "Слабо, не подходит". Маху дал!
   И старик, усевшись за свой стол, начал разрабатывать большой, идеологически выдержанный ребус. Первым долгом он набросал карандашом гуся, держащего в клюве букву "Г", большую и тяжелую, как виселица. Работа ладилась.
   Зося принялась накрывать к обеду. Она переходила от буфета с зеркальными иллюминаторами к столу и выгружала посуду. Появились фаянсовая суповая чашка с отбитыми ручками, тарелки с цветочками и без цветочков, пожелтевшие вилки и даже компотница, хотя к обеду никакого компота не предполагалось. Вообще дела Синицких были плохи. Ребусы и шарады приносили в дом больше волнений, чем денег. С домашними обедами, которые старый ребусник давал знакомым гражданам и которые являлись главной статьей семейного дохода, тоже было плохо. Подвысоцкий и Бомзе уехали в отпуск, Стульян женился на гречанке и стал обедать дома, а Побирухина вычистили из учреждения по второй категории, и он от волнения потерял аппетит и отказался от обедов. Теперь он ходил по городу, останавливал знакомых и произносил одну и ту же полную скрытого сарказма фразу: "Слышали новость? Меня вычистили по второй категории". И некоторые знакомые сочувственно отвечали: "Вот наделали делов эти Маркс и Энгельс! " А некоторые ничего не отвечали, косили на Побирухина огненным глазом и проносились мимо, тряся портфелями. В конце концов из всех нахлебников остался один, да и тот не платил уже неделю, ссылаясь на задержку жалованья. Недовольно задвигав плечами, Зося отправилась в кухню, а когда вернулась, за обеденным столом сидел последний столовник – Александр Иванович Корейко.
   В обстановке неслужебной Александр Иванович не казался человеком робким и приниженным. Но все же настороженное выражение ни на минуту не сходило с его лица. Сейчас он внимательно разглядывал новый ребус Синицкого. Среди прочих загадочных рисунков был там нарисован куль, из которого сыпались буквы "Т", елка, из-за которой выходило солнце, и воробей, сидящий на нотной строке. Ребус заканчивался перевернутой вверх запятой.
   – Этот ребус трудненько будет разгадать, – говорил Синицкий, похаживая вокруг столовника. – Придется вам посидеть над ним!
   – Придется, придется, – ответил Корейко с усмешкой, только вот гусь меня смущает. К чему бы такой гусь? А-а-а! Есть! Готово! "В борьбе обретешь ты право свое"?
   – Да, – разочарованно протянул старик, – как это вы так быстро угадали? Способности большие. Сразу видно счетовода первого разряда.
   – Второго разряда, – поправил Корейко. – А для чего вы этот ребус приготовили? Для печати?
   – Для печати.
   – И совершенно напрасно, – сказал Корейко, с любопытством поглядывая на борщ, в котором плавали золотые медали жира. Было в этом борще что-то заслуженное, что-то унтер-офицерское. – "В борьбе обретешь ты право свое" – это эсеровский лозунг. Для печати не годится.
   – Ах ты боже мой! – застонал старик. – Царица небесная! Опять маху дал. Слышишь, Зосенька? Маху дал. Что же теперь делать?
   Старика успокаивали. Кое-как пообедав, он немедленно поднялся, собрал сочиненные за неделю загадки, надел лошадиную соломенную шляпу и сказал:
   – Ну, Зосенька, пойду в "Молодежные ведомости". Немножко беспокоюсь за алгеброид, но, в общем, деньги я там достану.
   В комсомольском журнале "Молодежные ведомости" старика часто браковали, корили за отсталость, но все-таки не обижали, и журнал этот был единственным местом, откуда к старику бежал тоненький денежный ручеек. Синицкий захватил с собой шараду, начинающуюся словами: "Мой первый слог на дне морском", два колхозных лотогрифа и один алгеброид, в котором, путем очень сложного умножения и деления, доказывалось преимущество советской власти перед всеми другими властями.
   Когда ребусник ушел, Александр Иванович мрачно принялся рассматривать Зосю. Александр Иванович столовался у Синицких сначала потому, что обеды там были дешевые и вкусные. К тому же основным правилом он поставил себе ни на минуту не забывать о том, что он мелкий служащий. Он любил поговорить о трудности существования в большом городе на мизерное жалованье. Но с некоторых пор цена и вкус обедов потеряли для него то отвлеченное и показательное значение, которое он им придавал. Если бы от него потребовали и он мог сделать это не таясь, то платил бы за обед не шестьдесят копеек, как он это делал теперь, а три или даже пять тысяч рублей.
   Александр Иванович, подвижник, сознательно изнурявший себя финансовыми веригами, запретивший себе прикасаться ко всему, что стоит дороже полтинника, и в то же время раздраженный тем, что из боязни потерять миллионы он не может открыто истратить ста рублей, влюбился со всей решительностью, на которую способен человек сильный, суровый и озлобленный бесконечным ожиданием.
   Сегодня, наконец, он решил объявить Зосе о своих чувствах и предложить свою руку, где бился пульс, маленький и злой, как хорек, и свое сердце, стянутое сказочными обручами.
   – Да, – сказал он, – такие-то дела, Зося Викторовна.
   Сделав это сообщение, гражданин Корейко схватил со стола пепельницу, на которой был написан дореволюционный лозунг: "Муж, не серди свою жену", и стал внимательно в нее вглядываться.
   Тут необходимо разъяснить, что нет на свете такой девушки, которая не знала бы по крайней мере за неделю о готовящемся изъявлении чувств. Поэтому Зося Викторовна озабоченно вздохнула, остановившись перед зеркалом. У нее был тот спортивный вид, который за последние годы приобрели все красивые девушки. Проверив это обстоятельство, она уселась против Александра Ивановича и приготовилась слушать. Но Александр Иванович ничего не сказал. Он знал только две роли: служащего и подпольного миллионера. Третьей он не знал.
   – Вы слышали новость? – спросила Зося. – Побирухина вычистили.
   – У нас тоже чистка началась, – ответил Корейко, многие полетят. Например, Лапидус-младший. Да и Лапидус-старший тоже хорош…
   Здесь Корейко заметил, что идет по тропинке бедного служащего. Свинцовая задумчивость снова овладела им.
   – Да, да, – сказал он, – живешь так в одиночестве, не зная наслаждений.
   – Чего, чего не зная? – оживилась Зося.
   – Не зная женской привязанности, – заметил Корейко спертым голосом.
   Не видя никакой поддержки со стороны Зоси, он развил свою мысль.
   Он уже стар. То есть не то чтоб стар, но не молод. И даже не то чтоб не молод, а просто время идет, годы проходят. Идут года. И вот это движение времени навевает на него разные мысли. О браке, например. Пусть не думают, что он какой-то такой. Он хороший в общем. Совершенно безобидный человек. Его надо жалеть. И ему даже кажется, что его можно любить. Он не пижон, как другие, и не любит бросать слова на ветер. Почему бы одной девушке не пойти за него замуж?
   Выразив свои чувства в такой несмелой форме, Александр Иванович сердито посмотрел на Зосю.
   – А Лапидуса-младшего действительно могут вычистить? спросила внучка ребусника.
   И, не дождавшись ответа, заговорила по существу дела.
   Она все отлично понимает. Время действительно идет ужасно быстро. Еще так недавно ей было девятнадцать лет, а сейчас уже двадцать. А еще через год будет двадцать один. Она никогда не думала, что Александр Иванович какой-то такой. Напротив, она всегда была уверена, что он хороший. Лучше многих. И, конечно, достоин всего. Но у нее именно сейчас какие-то искания, какие она еще и сама не знает. В общем, она в данный момент выйти замуж не может. Да и какая жизнь у них может выйти? У нее искания. А у него, если говорить честно и откровенно, всего лишь сорок шесть рублей в месяц. И потом она его еще не любит, что, вообще говоря, очень важно.
   – Какие там сорок шесть рублей! – страшным голосом сказал вдруг Александр Иванович, подымаясь во весь рост. – У меня… мне…
   Больше он ничего не сказал. Он испугался. Начиналась роль миллионера, и это могло бы кончиться только гибелью. Страх его был так велик, что он начал даже бормотать что-то о том, что не в деньгах счастье. Но в это время за дверью послышалось чье-то сопенье. Зося выбежала в коридор. Там стоял дед в своей большой шляпе, сверкающей соломенными кристаллами. Он не решался войти. От горя борода его разошлась, как веник.
   – Почему так скоро? – крикнула Зося. – Что случилось? Старик возвел на нее глаза, полные слез. Испуганная Зося схватила старика за колючие плечи и быстро потащила в комнату. Полчаса лежал Синицкий на диване и дрожал.
   После долгих уговоров дед приступил к рассказу. Все было прекрасно. До самой редакции "Молодежных ведомостей" он добрался без всяких приключений. Заведующий отделом "Умственных упражнений" встретил ребусника чрезвычайно вежливо.
   – Руку подал, Зосенька, – вздыхал старик. – Садитесь, говорит, товарищ Синицкий. И тут-то он меня и огорошил. А ведь наш-то отдел, говорит, закрывают. Новый редактор прибыл и заявил, что наши читатели не нуждаются в умственных упражнениях, а нуждаются они, Зосенька, в специальном отделе шашечной игры. Что ж будет? – спрашиваю. Да ничего, говорит заведующий, не пойдет ваш материал и только. А шараду мою очень хвалил. Прямо, говорит, пушкинские строки, в особенности это место: "Мой первый слог на дне морском, на дне морском второй мой слог".
   Старый ребусник долго еще содрогался на диване и жаловался на засилие советской идеологии.
   – Опять драма! – воскликнула Зося. Она нацепила шляпу и направилась к выходу. Александр Иванович двинулся за ней, хотя понимал, что идти не следовало бы. На улице Зося взяла Корейко под руку:
   – Мы все-таки будем дружить. Правда?
   – Было бы лучше, если бы вы вышли за меня замуж, откровенно буркнул Корейко.
   В раскрытых настежь буфетах искусственных минеральных вод толпились молодые люди без шляп, в белых рубашках с закатанными выше локтя рукавами. Синие сифоны с металлическими кранами стояли на полках. Длинные стеклянные цилиндры с сиропом на вертящейся подставке мерцали аптекарским светом. Персы с печальными лицами калили на жаровнях орехи, и угарный дым манил гуляющих.
   – В кино хочется, – капризно сказала Зося. – Орехов хочется, сельтерской с сиропом.
   Для Зоси Корейко был готов на все. Он решился бы даже слегка нарушить свою конспирацию, потратив рублей пять на кутеж. Сейчас в кармане у него в плоской железной коробке от папирос "Кавказ" лежало десять тысяч рублей бумажками, достоинством по двадцать пять червонцев каждая. Но если бы даже он сошел с ума и решился бы обнаружить хотя бы одну бумажку, ее все равно ни в одном кинематографе нельзя было разменять.
   – Зарплату задерживают, – сказал он в полном отчаянии, выплачивают крайне неаккуратно.