Она безвольна. Рыдания уже перестали ее сотрясать, ноги подгибаются, и она садится на землю, поджимает ноги, закрывает голову руками. Толпа ревет и, кажется, вот-вот снова захватит ее своим водоворотом. Сомкнется над головой…
   Аскеров садится рядом на корточки. С другой стороны ее приобнимает Саймаз. Они оба что-то шепчут ей. Она различает наконец, что говорит Аскеров: «Делай, как говорят, делай, пожалуйста, меня слушай. Повторяй за мной. Повторяй…» И она вдруг понимает и жадно кивает головой. Теперь она знает, чего от нее хотят. Она с готовностью встает на колени. Толпа стихает. Ей говорят, и она повторяет – сбивчиво, но потом громко, уже не перехватывая, не стуча зубами. Аскерова тащат, толкают, но он отбивается и выкрикивает:
   – Ла Иллаха.
   – Ла Иллаха, – повторяет она.
   – Иллаха илла Аллаха.
   – Иллаха илла…
   – Иллаха илла Аллаха.
   – Иллаха илла Аллаха.
   – А Мухаммадар Расул-у Ллахи.
   – А Мухаммадар…
   – А Мухаммадар Расул-у Ллахи.
   – А Мухаммадар Расул-у Ллахи.
   Она оглядывается. Неужели это все? А ведь она может еще что-нибудь сказать. Только пусть подскажут. Ей не трудно. Она умница, она может.
   Толпа гудит, гремит. И вдруг перестраивается, обернувшись вслед за быстро прошедшим мимо, не бросив даже взгляда на нее, человеком в долгополом сюртуке и чалме. Мулла держит над головой руки, и толпа устремляется за ним. Снова начинают греметь цепи, сначала вразнобой, затем стройней, стройней. Мальчишки бегут за полуголыми мужчинами, один вдруг шарахается, подпадая под цепной хлест. «…Ахсей…асей».
   Саймаз кое-как поднимает ее, но ее вдруг бросает в озноб, зубы клацают, кусая воздух, сквозь рыдания она зовет: «Мама, мама». Улица раскачивается широко, как горизонт в лодке. Она идет по улице и голосит навзрыд.
   …Саймаз ушла, уложив ее в кровать. Теперь она хочет срочно покончить со своим страхом. Поднимает глаза, осматривает стены, потолок, встает, идет по стенке в кухоньку, срезает бельевую веревку.
   Дощатый потолок обмазан слоем глины, и замазанная в него проводка вырывается на всю длину, спуская ее рывком на пол, не выдерживает даже легкого веса. Рухнув, она лежит и смотрит на куски глины, смотрит под кровать, на чемодан под кроватью – замочек один отстегнут…
   Очнулась на третий день. Аскеров съездил за отцом, отвел на автобусную станцию. Она стояла на остановке, утонув в отцовском пиджаке с поднятым воротом, и смотрела прямо перед собой.

9

   Имя ее – Полина. Сейчас, спустя сорок пять лет, она сидит в плетеном кресле, за спинкой которого я вижу океан и катер, вперевалочку пересекающий наискосок бухту. На его палубе стоят и сидят вооруженные биноклями экскурсанты, отправившиеся на поиски китовых фонтанов.
   Полина теперь грузная, мучается варикозными ногами, и у нее глаза навыкате, следствие базедовой болезни. При невеселом воспоминании или малейшем расстройстве, когда она кого-нибудь жалеет, а обычно она только и делает, что жалеет всех подряд, – они наливаются слезами, и я начинаю на нее сердиться.
   Но сейчас, когда впервые мать решила рассказать, как в юности в глухом селении в пограничной с Ираном зоне она приняла не по своей воле ислам, ее глаза оставались сухи.

10

   Через месяц я обнаружил себя стоящим посреди селения Биласувар, в предгорьях Талыша, в тридцати километрах от границы с Ираном, перед одноэтажным кирпичным зданием школы, в которой моя мать преподавала детям русский язык и литературу. Я прибыл сюда в полдень со своим другом детства Хашемом Сагиди, с которым вырос вместе на каспийском острове Артем. Я не видел Хашема все прошедшие семнадцать лет. На мотоцикле «Урал» с коляской нас привез в Биласувар Аббас Аббасов, его товарищ и соратник по Апшеронскому полку имени Велимира Хлебникова, своеобразному экологическому подразделению, которое семь лет назад было создано Хашемом при Ширванском национальном заповеднике. Мы потолкаемся среди школьников на большой перемене в школьном дворе, затем обойдем вокруг школу – длинное бестолковое здание, стоящее в начале каменистого пустыря, спросим, где мечеть, нам объяснят. В целом мы пробудем в Биласуваре не дольше часа, и прежде чем уехать – скрыться за выжженными холмами, зайдем в чайхану, устроенную в скверике близ автобусной станции, где нам принесут литровый чайник с выщербленной крышечкой, привязанной бечевкой к ручке, и пиалу с синеватым колотым сахаром. Здесь разговор с Хашемом определит мою жизнь на последующие двадцать два месяца, в течение которых я стану свидетелем поразительных событий, происходивших в северной, приморской оконечности Муганских степей.
   Но прежде необходимо рассказать, что произошло в прошедшие между Калифорнией и Биласуваром дни, ибо без этого не будет понятно последующее.

Глава вторая
Москва, Голландия: желание, луза, катапульта

1

   Голландия подвернулась сама собой. Вот уж куда я не собирался ехать. Но зверь бежит, волчья яма лежит. Побывать в этой стране означало одно – встревожить детство, хоть я в Голландии никогда и не был. Так что даже мысли у меня такой не возникало: любая попытка взломать прошлое – глупость или кощунство…
   – Что, Фауст, не видать еще? – два года назад, сидя на корточках в аэропорту Кельна, спрашивал по-немецки молодой человек, загорелый, мускулистый, в пыльных шортах и выцветшей майке, с медной серьгой в ухе и еловой татуировкой «E=mc²» на левом предплечье, – у своего пса, пегого русского сеттера с розоватой галочкой шрама на драгоценном носу.
   Пес в ответ наклонил башку, не сводя глаз с ворот таможенного терминала, откуда в предбанник жаркого августовского дня выкатывали багажные тележки пассажиры.
   – Не видать? – повторил человек и легонько прикусил псу ухо.
   Фауст снова мотнул башкой.
   Вдруг хозяин потрепал пса по загривку и скомандовал:
   – А ну-ка, встречай Илюху!
   Фауст слабо завилял хвостом, неуклюже заклацал, проскальзывая по полу, и наконец выбуксовал навстречу незнакомцу лет тридцати пяти – курчавые коротко стриженные волосы, пухлые губы, чуть сдавленный книзу острый нос, твердый подбородок; хорошо сложенный, поджарый, но бедра и ягодицы несколько перегружены; рюкзак за плечами, пятьдесят литров, поилка в боковом кармане; сосредоточенно растирает пальцами виски, одет в походные брюки со множеством ремешков и молний, зеленую майку с надписью “espinosa learns [air]. descartes is flying”[1]. Было в нем что-то жирафье, грациозно нескладное: полусферические вдумчивые веки, вытянутая вперед нижняя часть лица, медленность долгой шеи, гармоничное отставание походки от головы и рук… Распахнутые глаза сквозь стекла очков без оправы удивленно разглядывали взвизгнувшую для порядка собаку.
   Фауст остановился на полдороге, оглянулся на хозяина.
   Ленька поднялся и, широко раскачиваясь, подошел ко мне. Мы обнялись.
   В то лето я впервые отправился в путешествие по Европе, без четкого плана, и начало двух отпускных недель решил провести в Германии у Лени Колота, своего университетского приятеля. Мы водили дружбу во время учебы в Беркли и время от времени пересекаемся в Лос-Анджелесе, где живут его родители. В LA[2] живут и мои родители, но они дружат с Ленькиными еще меньше, чем мы с ним. Хоть мы оба родом из СССР, да к тому же из южных республик, но на двадцатилетних эмигрантская общность влияния не оказывает (щенята не выделяют котят в чужеземцев), а сейчас и подавно. Не столько редкость, сколько краткость общения позволяет мне и Колоту с приязнью относиться друг к другу. Сразу после магистратуры по математической статистике Ленька перебрался на PhD в Германию, да так там и остался: в медицинском центре он обрабатывает данные по эффективности новых препаратов и методик. Я же, после геологии получив миноритетом диплом по вычислительным системам, послушался отца – занялся прикладными исследованиями: комплексным геологоразведывательным анализом, основанным на инженерии так называемых обсерваторных систем, объединяющих хитроумные сейсмические, химические анализаторы, океанологические и телеметрические датчики, позволяющие понимать, что происходит на страшных глубинах – на дне океана, в глубине скважин. Найти нефть или газ – мало, еще нужно их корректно добыть, понимая, обозревая недра, сознавая геометрию пластов в динамическом режиме, а тут без умной техники, которую наша компания разрабатывает и внедряет по всему миру, не обойтись.
   Колот ведет оседлый образ жизни, я – кочую: Южная Калифорния, Канада, Норвегия, Аляска (на дворе минус сорок, а тут падение давления в скважине, привязывается свинцовая болванка, сбрасывается в скважину, поднимается – по отметинам становится ясно, в чем дело; метод называется «рыбалка»), три года в Техасе, восемнадцать буровых платформ в Мексиканском заливе подключены к трубному транспорту лично мной, не говоря уже о море командной работы. Система из двухсот миль кабелей, сонма датчиков и узлов контроля обслуживает трубопровод, тянущийся к берегу на глубине трех миль.

2

   Год назад мне приспичило перебраться в Москву, нужно было присмотреть за сыном. С матерью его мы расстались в прошлой жизни, но это отдельная история, не стану забегать вперед. Тем более переезд обосновывался еще и другими мотивами. Москва – сердце моей неведомой родины. Призрак империи страдает фантомной болью. Боль эта взаимная, и оторванные ударом истории колонии тоскуют по целости.
   Взрыв только вначале сопровождается мгновенным горением, разлетом вещества, следующая его стадия – коллапс вокруг области низкого давления. Так что разлетевшиеся частицы толикой возвращаются к остывшему эпицентру.
   Меня всегда тянуло к Москве, тяга эта была родовым стремленьем, вся моя родня – скитальцы или ссыльные. На протяжении веков никто из них так и не пóжил в Москве. То власть не велит, то всё никак не доедут. Американскому гражданину Москва сама в руки идет.
   Оказия в нашей компании маячила давно, я тут же ею воспользовался, как только узнал, что Тереза переехала. Компания к переезду в московский филиал подобралась приличная – всех ребят я знал по предыдущим проектам, с Джонсоном вообще три года вместе: то он мне начальник, то я ему. Так что теперь я живу в Малом Толмачевском переулке, и в квартире у меня нет настенных часов: в окно видны куранты на Спасской башне. Еще я подумываю о том, чтобы организовать собственную фирму: русские платят щедро, клиенты уже на мази, сами подначивают отделиться, мол, оборудование они будут закупать прежним способом, а наладку оформят по стороннему подряду. Так что доход мой увеличится раза в четыре, и парней своих я не обижу. Но я пока медлю, мне и так хватает. Пусть Джонсон первый клюнет, в трековых гонках главное – выйти на вторую позицию.
   Жизнь в Москве спекулятивная, несправедливая, хотя благополучие в ней очевидней несчастья. Кремль – со всеми его колокольнями, куполами – казался мне парадным, заповедным сервизом, из кубков которого если и пьют, то только брагу, отравленную властью – деспотичной или либеральной, the same shit[3]. Так и все лучшее в Москве устроено малодоступным и коварным образом. Здесь почти всегда вы на ровном месте – в любой области жизни, будь то культура, общество, наука, мыслительный процесс как таковой – сталкиваетесь с препонами, которые из-за своей непроницаемости выглядят сначала злостными, затем комическими и, наконец, зловещими. Нельзя спокойно мыслить по-русски. Когда я хочу привести себя в чувство, утихомириться, всегда внутренне перехожу в мыслях на английский: этот язык сушит раны, как перекись, дезинфицирует бытие и сознание.
   В Москве я более или менее огляделся, познакомился с некоторыми типчиками из трейдеров, они меня особенно интересуют по определенной причине, и вот тут у меня с этим народцем и вышла закавыка. Торговые посредники во всем мире принадлежат к особому бойцовому клубу, их действенные методы профессионально энергичны и нечистоплотны. В Калифорнии это вполне сносные люди, с ними бывает интересно выпить и выслушать несколько гомерических историй о том, как они продают по всему миру нефть, которую мы доставляем.
   Сырьевые трейдерские компании суть военные организации, спецподразделения по успешному подавлению конкурентных сил. И не только потому, что, следуя Клаузевицу, мы убеждаемся, что экономика, как и война, есть продолжение политики. Трейдеры – это люди, которые переключают мощные денежные токи цивилизации. Трейдер – управляющий виртуальной сущностью – с огромной мощностью связи.
   Полгода мне понадобилось, чтобы наконец пробраться к простой жизни города, и тут мне полегчало. Иначе бы я уже уехал обратно в Америку. Теперь я чую дыхание этого города-стихии. В книжном магазине на Тверской я наткнулся на занимательную серию путеводителей и стал жадно разбавлять одиночество прогулками. Я исходил все старые улицы Москвы, почти каждый вечер я отправлялся то на Солянку, то на Покровку и в Подколпачный переулок… Случалось, я спускался в полуподвалы или пытался разговорить людей, живущих в дремучих вековых домах, чьи интерьеры были оснащены с иголочки предметами из IKEA. Впрочем, каждая юрта в Монголии глядится в небо спутниковыми тарелками.
   Москва для меня началась с факсимильного издания «Путеводителя для ходоков» с подробной инструкцией, как добраться от того или иного вокзала до Мавзолея, как найти на Воздвиженке приемную «всесоюзного старосты», с приложением – образцом формуляра, согласно которому следует писать прошение. «Путеводитель по московским заводам» привел меня на завод Михельсона, у проходной которого промахнулась Фанни Каплан. Затем меня привлек «Путеводитель по дурным снам Москвы: Церетели». Затем я увлекся «Путеводителем по неосуществившейся Москве». Это была сумеречная, но живая, со своим очарованием частица города, состоявшая из заброшенных или переоборудованных объектов 1920—30-х годов. «Путеводитель по злачной Москве» поразил, но оскомина и похмелье немедленно вызвали равнодушие. «Путеводитель по Воробьевым горам» (история провала знаменитого пропагандистского проекта строительства Красного стадиона в начале 1930-х годов, описание царевых пикников и фейерверков, перечень живности, обитающей на речных склонах, история безалаберного строительства метромоста через Москву-реку в 1957-м) сослужил мне отличную службу во время джоггинга. «Путеводитель по мифам Москвы» сообщал всевозможные баснословные истории, среди которых поражала воображение такая: здание МГУ по приказу Сталина поставили на гигантском плывуне, предварительно замороженном жидким азотом, а в подвалах Главного Здания обитает спецполк по охране жизненно важной холодильной установки. С «Путеводителем по культовым фильмам, снятым в Москве» я побывал в том подвале, где хоронился от Жеглова Горбатый, а также в первых кадрах «Покровских ворот», где безымянный мотоциклист летает по Ивановой горке вдоль ворот и стен монастыря, заложенного Еленой Глинской в честь рождения ее сына – Ивана Грозного. За этими монастырскими стенами находилась первая в России женская тюрьма, где пребывали в заключении и княжна Тараканова, и Салтычиха…
   Однажды я вдруг понял, что город – живое существо, что он дышит и мыслит… И тут я содрогнулся, как содрогнулся бы всякий, вдруг осознав, что сейчас он не сидит на стуле, не идет по улице, а плывет в брюхе Левиафана. Здесь как минимум есть два варианта: либо навсегда зажмуриться, либо попытаться выбраться и заглянуть этому чудищу в глаза. Любопытные выбирают второе. Выбрал и я – тем более это был лишь второй в жизни мой город: детство прошло на прибрежной пустоши Каспия, а юность – среди степных равнин и предгорий Калифорнии.
   Ясно, что невыдуманные города строятся не по плану, а согласно скелету рельефа: подобно тому, как пчелы осваивают остов павшего животного, желательно крупного, например льва. Тазовая и черепная кости содержат просторные сводчатые поверхности, чтоб укрыться от дождя, и удобные отверстия-летки. (Львы Москвы, включая и тех, что у дома Пашкова, имеют удивительно очеловеченные лица – и так ли уж много цивилизация выиграла, вдруг пойдя путем приматов, а не остановившись сорок миллионов лет назад на идеальном коммунистическом варианте?)
   Для развешивания сот, начиная от хребта, чуть менее удобны ребра. Пролетное это пространство преодолевается с помощью подвесных смычек, которые прямокрылые горазды расстилать, пользуясь вощиной еще виртуозней, чем «царь природы» – асфальтом и бетоном. Так, например, оказалась преодолима лесистая пустошь между Пресненским валом и Грузинами – перемычками сначала безымянных тупиков, затем поименованных переулков: Расторгуевским, Курбатовским, Тишинским… Так что в конце концов так и получилось, что «из ядущего вышло ядомое, и из сильного вышло сладкое», хотя любой рельеф медленно хищен по определению и склонен превратить все живущее на нем в чернозем или осадочные породы.
   Москва – простейший, но древний улей, медленно расходящийся кругами от замысла кремля, опущенного в застывающий воск времени. Улью этому свойственна концентрическая застройка, следование естественному ландшафту – речкам, просекам… Мои метания по Москве подхлестнула одна история. Московский филиал нашей фирмы на первых порах несколько месяцев нанимал офис в полуподвале одного из корпусов НИИ в Большом Трехсвятительском переулке. Сводчатые двухметровые стены этого векового здания усугубляли непонятный клаустрофобический трепет, порой охватывавший многих сотрудников, и жизнь офиса часто выплескивалась в ближайшие переулки, скверы, на Покровский бульвар. Порой работать было совсем невозможно, и загадка этого морока приоткрылась в одно из воскресений, когда я зашел доделать кое-какую бодягу и столкнулся в курилке с рабочим, заканчивавшим ремонт в соседнем помещении. Я посетовал ему на свою непонятную клаустрофобию, в ответ он сунул руку в ведро со строительным мусором и достал горсть штукатурного крошева. Среди которого я и разобрал несколько расплющенных пуль.
   Однако никаких иных подробностей, кроме той, что в этом здании в 1940-х годах располагалось одно из управлений МГБ, узнать не удалось, зато понемногу выяснились кое-какие подробности этой местности. Так, я узнал, что зелененький двухэтажный детский сад, стоявший выгодно на макушке парковой горки, на которую взбирался к Покровскому бульвару наш переулок (и где хорошо было просто посидеть – так широко дышалось там – над Солянкой, Хитровкой, за крышами проглядывал речной простор, разлетавшийся над Котельнической набережной), – усадьба Сергея Морозова, известного мецената, художника-любителя, в 1889 году приютившего в дворовом флигеле Исаака Левитана. Выйдя прошвырнуться во время обеденного перерыва, на обратном пути я часто подходил к покосившемуся двухэтажному домику с угрожающе нависшей мемориальной доской и пытался разглядеть в этой перекошенной, со вспухшей штукатуркой коробочке – реторту демиурга, где был взращен русский пейзаж…
   Москва купается в нефти. В утомительной ночной роскоши злачных мест красавицы умываются ее токами. Тела танцовщиц на башенных подиумах клуба «Нижинский» лоснятся нутряным маслом недр. Москва – вся переливчатая, текучая, тектонически могучая, страстная – только поднеси, чиркни: полыхнет пожаром потаскуха, владычица. Скандал вырвется на панель, охрана вытащит ее за рыжие патлы, пихнет, и пойдет она, дав пощечину вышибале, подвернув каблук, но не упав, отвратительно матерясь, как могут материться только солдаты от страха, идя в атаку; пойдет по бульварам, устанет, плюхнется на скамью, спросит спичку у припозднившегося пьянчужки…
   Обворожительная странность жизни в Москве – в пытливости и оторопи, той вычурной смеси чувств, какую вы испытываете, скажем, при первых посещениях психоаналитика, давшего вам полистать стопку доносов от вашего подсознания. Я, человек вроде бы чужеродный России, лишь некогда неудачно помолвленный с ней языком и начальным образованием, – никак не могу ни уклониться, ни оторваться от ее пристального, испытующего взгляда в сердце.
   Вдобавок Москва горазда пугать необъяснимыми явлениями. В этом городе, кажется, вообще маскарад не отличить от погрома, а воровство от созидания. Ни разу не удалось мне выяснить причину, почему по дороге утром в офис я иногда прохожу по Тверской улице и Бульварному кольцу вдоль нескончаемой шеренги солдат, вдоль ряда военных грузовиков с устрашающими хищными мордами радиаторов и зубами гигантских вездеходных протекторов, с прицепленными кое-где дымящимися полевыми кухнями… Странное это зрелище – в утренний час, когда солнце еще не показалось из-за крыш, когда солнечный свет над одной стороной улицы рассеян над скатами, пылится в окнах верхних этажей – слитная череда фасадов, уходя вдаль, к Кремлю, или забираясь в гору к Неглинной, похожа на иззубренный оттиск ползущего по дну моллюска (бетон – медленный известняк). Эти солдаты в неладно топорно сидящих на них шинелях, с подростковой припухлостью на растерянных лицах, с мягким, доверчивым или затравленным взглядом, – в сущности, еще дети, – с искрой любопытства провинциальных мальчиков, выпущенных на сантиметровом поводке на экскурсию в баснословную столицу. Сутулые, с невоенной, уличной осанкой, они поспешно выпрямляют спины по мере приближения командира, крепыша-блондина: с безмолвной свирепостью он вглядывается в лицо каждого; так детям в гостях деспотичные родители делают страшные глаза за дурное поведение.
   Я крепко уже поездил по стране и могу сказать, что жизнь в России сравнима со стоянием на краю пропасти, когда, вытянув шею, вглядываешься в падение и в то же время пятишься к простому грунту, с высоты в шесть футов три дюйма… Неведомая родина дышала у меня под окнами квартиры, великая пустошь тянулась тысячами миль под крылом самолета, и я жил на грани, с глазу на глаз с этой привольной и беспросветной, изящной и грубой, жестокой и слезливой страной – жил, скользя пальцами и лбом вдоль тонкого стекла эмоциональной и умственной стерильности, умышленного непонимания. Иногда я напоминал себе простофилю, которого друзья взяли на охоту, а он скоро соскучился, отправился погулять, зашел за флажки – и вдруг на него, безоружного, вышел зверь.
   Запах нефти – аромат моего детства. Мой отец – нефтяник. Лес буровых, качалок, труб, черных цилиндров хранилищ посреди пустынного острова, и дальше – море: вот что я видел в детстве по дороге в школу. И когда я осознал, что новая московская стихия как раз и сходится с идеей нефти, она, стихия, перестала меня интересовать. Я перестал шастать с приятелями по клубам, перепродал свою долю в аренде пятничной ложи в «Нижинском» – и тогда город мне открылся своей широтой, распахнулся с Воробьевых гор. Во что бы то ни стало родители хотели переехать в Москву или Подмосковье, в Россию вообще.
   Мать рассказывала, как в юности ездила в Ленинград, – и я зачарованно слушал, воображая белые ночи над Петергофом, Казанским собором, Эрмитажем (в доме не было альбомов, посвященных Питеру, зато были четыре тома «Малой истории искусств», черно-белые репродукции которого складировались сетчаткой с драгоценной тщательностью). Апшерон моим родителям представлялся солнечной могилой, хотя и милой сердцу – и мать, и отец здесь родились и выросли. Если бы не эта мечта, им бы пришлось совсем тяжело. Отец мечтал о побеге, ездил к друзьям в Ставрополь, Подмосковье, подыскивал хоть какую-то возможность переезда, но безрезультатно. Однако эмиграция все разрешила, а я, получается, наверстал за них Москву. Есть ли в этом смысл? – до сих пор не знаю. Нет у меня родины, нету дома, нигде мне не живется, вот только в путешествиях могу хоть как-то себя нащупать.
   К золоченым стрелкам на Спасской башне я возвращаюсь из командировок. География их покрывает огромные просторы с плотностью населения ниже, чем в Сахаре. Ванкор: заброс в Туруханскую тайгу – три часа вертолетом, туманный рассвет, развал строительного оборудования среди пустыни, будто обломки инопланетного фрегата, рухнувшего в неизвестность, сине-желтая спецодежда, вазелином намазать рожу, стереть рукавицей иней с колбы спиртового термометра, по усам, по оторочке башлыка – бисерный иней, кругом вышки, и во весь горизонт, от края до края беднеет тайга – разоренное, калечное место: редкие ели, многие с переломанными верхушками, кусты да кочки, унылая даль, чья примечательность только в том, что если забраться на самую высокую в местности точку – макушку буровой, то глаз охватит ландшафт, который не отличить от того, что он, глаз, увидит в течение многих часов полета в любую сторону. Поселок Губкинский: когда летом подлетаешь, неясно, куда сядет самолет, где посадочная полоса среди лабиринта бескрайнего разлива реликтовых озер, питающихся подтаявшей вечной мерзлотой; зимой полдня на вездеходе по замерзшему болоту. Сахалин: в июле без сеточки Павловского – лоскута рыболовной сети с полудюймовой ячеей, пропитанной «дэтой» и гвоздичным маслом, – гнус съест вас минут за двадцать; собака, выгнанная из хлева, где скотина спасается под клубами курящегося кизяка, – сходит с ума: вы видели когда-нибудь пса, страдающего шизофренией, задумывались ли так, как задумывался до страха и ужаса я, – о том, какие голоса слышит бедный пес, голос какого хозяина все время орет ему «фас», «фу», «тубо»?! Скоро открывается проект в море Лаптевых, и возможность выйти ночью из каюты, скользнуть сквозь мерцающий лес обледенелой оснастки, крепежа, оказаться на краю небрежно заякоренных понтонов, обмереть от того, как платформа из-за спины, от периметра скрипучим накатом дышит всей огромностью, шаткостью плавучего города, – на краю это ощущается особенно тревожно, оттуда целиком видна громада буровой, которая, набрав амплитуду, кренится вам в душу, Бога, мать, и отходит обратно на отлет, будто юла, прецессируя в отвал, – и после отвернуться, повиснуть на обледеневших перилах, сунуть голову в штормующую, дышащую туманными фонтанами прорву: это дорогого стоит.