Страница:
Охотник старался не спугнуть этого кроличьего веселья. Наконец из леса вышла стройная лань. Умно направляя нос по ветру, оглядываясь направо и налево большими карими глазами, зверь с легкой грацией шел на своих тонких ногах. Теперь это хрупкое, дикое, увертливое животное находилось против дула притаившегося охотника. Оно было так близко, что нельзя было промахнуться. Он хотел нажать курок, но тут лань чего-то испугалась, прыгнула в сторону прямо на дерево, за которым он стоял; грянул выстрел, зверь крупными прыжками невредимо ускакал, а во ржи раздался крик, и несколько секунд спустя оттуда по тропинке, находившейся в направлении выстрела, появилась, покачиваясь, женская фигура.
Охотник отшвырнул ружье, бросился к женщине и думал, что он умрет на месте, когда узнал ее. Это была прекрасная девушка, ласкавшая лесной цветок. Он попал в нее вместо лани. Она держала руку между левым плечом и грудью, и оттуда из-под платка обильно текла кровь. Ее побледневшее лицо не было искажено болью, но все же на нем отражалось страдание. Она глубоко вздохнула три раза и сказала мягким и усталым голосом:
- Слава богу, кажется, ничего опасного, я могу дышать, хотя мне и больно. Попробую дойти до Обергофа, куда я и шла, когда со мной случилось это несчастье. Дайте мне вашу руку.
Он провел ее несколько шагов, но она вздрогнула и сказала:
- Нет, не могу, слишком больно, я еще упаду в обморок по дороге. Придется подождать, пока не придут люди и не раздобудут носилок.
Несмотря на рану, она не выпускала пакетика из левой руки; но тут она передала его охотнику и сказала:
- Сохраните его, это деньги, которые я собрала для господина барона; я боюсь их потерять. Нам, вероятно, придется пробыть здесь довольно долго, добавила она. - Если бы вы могли мне устроить подстилку и прикрыть меня чем-нибудь, чтобы не простудить раны.
Так у нее хватило присутствия духа за двоих. Ибо он стоял безмолвный, бледный и неподвижный, как статуя; отчаяние разрывало ему сердце и сковывало слова на губах. Но тут ее просьба вдохнула в него жизнь, он бросился к дереву, за которым лежала его охотничья сумка. Там же он увидел злосчастное ружье. Он схватил его в бешенстве и ударил им о камень с такой силой, что приклад расщепился, ствол погнулся и затвор соскочил с винтов. Он проклял этот день, себя, свою руку. Бросившись обратно к девушке, которая уселась на одном из камней, он упал к ее ногам и с горючими слезами, потоком хлынувшими у него из глаз, целовал край ее платья и молил о прощении. Она попросила его встать; ведь он был не виноват; рана, вероятно, пустяковая, пусть он только теперь ей поможет. Он устроил ей сиденье на камне, положив на него ягдташ, повязал ей шею платком и осторожно прикрыл ей плечи своим колетом. Она села на камень; он поместился рядом с ней и попросил ее для облегчения прислонить голову к его груди. Так она и сделала.
Луна во всем своем блеске приближалась к середине неба и освещала почти что дневным светом этих двух сближенных игрою сурового случая людей. Два совершенно чужих человека сидели доверчиво друг подле друга; она изредка тихо стонала на его груди, а у него по щекам неудержимо текли слезы. Вокруг них мало-помалу воцарялось одиночество и молчание ночи.
Наконец судьбе захотелось, чтобы какой-то запоздалый прохожий пересек ржаные поля. Зов охотника достиг его ушей, он поспешно подошел и был отправлен с поручением в Обергоф. Вскоре раздались шаги поднимавшихся по склону людей; это были работники с носилками, на которых лежали подушки. Охотник бережно уложил раненую, и, таким образом, она поздно ночью прибыла под кров своего старого гостеприимного хозяина, который был крайне удивлен, увидев поджидаемую им гостью в таком состоянии.
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ. ШНИК-ШНАК-ШНУРСКИЕ СОБЫТИЯ
ПЕРВАЯ ГЛАВА
Взаимные откровенности
- Эти козы на Геликоне...
- Вы хотите сказать - на Эте...
- Нет, я хочу сказать - на Геликоне; я в прошлый раз оговорился. Итак, эти козы на Геликоне, к которым я попал крошечным мальчиком, учредили союз для утончения своей шерсти, - сказал Мюнхгаузен.
- Я рад, что мы, наконец, переходим к скоту, - воскликнул старый барон. - Я все время ждал этого момента в ваших историях, ибо остальное, что вы нам с тех пор рассказывали, стало мне казаться менее занимательным. Не сердитесь на меня, человече, но между друзьями должна царить откровенность.
- Безусловно, - торжественно подтвердил Мюнхгаузен. - Значит, козы...
- Добрый учитель, можешь ли ты заверить, что в этом рассказе не встретится ничего такого, что бы могло задеть мою деликатность? - перебила его барышня. Она перешла с Мюнхгаузеном на "ты" после одной возвышающей душу сцены, происшедшей между ними за несколько дней до этого.
- Решительно ничего, Диотима-Эмеренция (*67), - ответил г-н фон Мюнхгаузен. - Правда, согласно законам природы, этому виду животных полагается иметь и козлов, и они встречаются в моем рассказе, но я буду деликатен и не премину называть их супругами коз. Кроме того, там выступает навозный жук; он будет именоваться у меня Конем Тригея (*68); затем вплетется в рассказ мясная муха - ты поймешь, о ком я говорю, всякий раз, когда речь зайдет о Голубой Мечтательнице.
- Я до конца пойму тебя, учитель, - ответила баронесса с одним из своих неописуемых взглядов.
- Да, - сказал г-н фон Мюнхгаузен, - в этом отношении ты - это ты и подобна всем своим сестрам. Стоит назвать козла супругом козы, и вы можете выслушать все что угодно.
- Послушайте, дети, - воскликнул старый барон полушутя, полусердито: Это "ты" да "ты", и опять "ты" да "ты" звучат, точно кто-то тычет тебя под ложечку. Я думаю, что вам лучше опять перейти на "вы", это более тонкая, изысканная форма обращения. Я люблю тебя, Ренцель, и ценю вас, Мюнхгаузен, а потому я буду умным за вас обоих: марьяж в ваши годы - это уже не дело.
- Марьяж! - воскликнула барышня и покраснела. - Ах, отец, вы меня опять глубоко, глубоко не понимаете! - и она вышла из комнаты.
- Марьяж! - воскликнул барон и позеленел.
- Нет, достойный старец, не бойтесь никакого марьяжа. Я мог бы тысячу лет говорить вашей бесценной дочери "ты" и все-таки не думать о марьяже. Для марьяжа нужны амуры, а я не чувствую никаких амуров к моей Диотиме-Эмеренции. Сейчас и место и время, чтобы сделать вам это важное признание. Я чувствую такое уважение к этому чистому женскому существу, которое стремится в беспредельность, что его можно сравнить разве только с восторгом Кюне перед Теодором Мундтом (*69).
Когда Эмеренция чихает, это для меня поэма; но в то же время мои чувства держатся особняком; они как бы застывают, не касаются моего уважения к ней и живут, так сказать, своим домком. Короче говоря (ибо между друзьями, как вы сами прямодушно и сердечно заявили, должна царить откровенность), ваша божественная дочь, несмотря на все уважение, которое я к ней питаю, мне глубоко отвратительна.
- В сущности, как отец, я должен был бы на это обидеться, - сказал старый барон. - Но мне, главным образом, важно, чтобы между вами не вышло марьяжа, и потому я рад, что вы терпеть не можете Ренцель. Бог с вами, говорите ей "ты" сколько вам угодно. Разумеется, между нами, а не при учителе. Сначала я решил, что в качестве зятя вы были бы для меня желанной опорой в старости, но после того как обнаружились в вас эти странные игры природы, дело изменилось. Правда, меня в вас уже больше ничего не пугает. Когда после ваших таинственных экспериментов вы издаете чертовски минеральный запах, точно Нендорф, Пуон и Ахен, вместе взятые (*70), то я говорю себе: "Ничего не значит: великие люди имеют свои странности" - и беру двойную понюшку доппельмопса. Я действительно считаю вас великим человеком, но... да будет это сказано в третий раз: между друзьями должна царить откровенность... и... и хотя я признаю все ваши достоинства... вы стали для меня субъектом, к которому я питаю прямо-таки внутреннее отвращение.
Щеки Мюнхгаузена сделались изумрудными, разноцветные глаза и щурились и сверкали от слез. Он с глубоким волнением схватил руку барона, прижал ее к сердцу и воскликнул:
- Как я вам благодарен за это откровенное признание! Разве мужественная манера высказывать свободно все, что у тебя на сердце, не стоит выше, чем подгнившая чувствительность и вежливая робость, у которой в груди - змеи, а на устах - соловьи?
- Разве истинный немец не может сказать истинному немцу: "Ты олух" - и в то же время жить с ним душа в душу? - горячо воскликнул старый барон.
- Разве я не могу считать вас старым простофилей и тем не менее любить вас от всего сердца? - крикнул Мюнхгаузен.
- Брат! - зарыдал старый барон и бросился гостю на шею. - Разрази меня господь, если твое общество не опротивело мне хуже горькой редьки. Я думал, что ты заменишь мне журналы, но от раза до раза ты кажешься мне вздорнее всякого журнала.
- Неужели ты думаешь, брат, - возразил г-н фон Мюнхгаузен и исцеловал хозяина, - что я хоть час остался бы с тобой и твоей прокисшей дочерью, если бы у меня было где преклонить голову и что пожевать?
Взволнованные приятели долго лежали друг у друга в объятиях. Первым до известной степени овладел собой хозяин и пробормотал:
- Итак - мой брат?
- Твой брат! - прошептал гость.
- И в самом дерзновенном смысле слова!
Вошел учитель. Новоиспеченные друзья отерли слезы, а учитель произнес:
- Баронесса послала меня спросить, придется ли ей выслушать еще какие-нибудь неприятные намеки, если она вернется?
Барон отправил посланца обратно с успокоительными заверениями, а также с сообщением, что в комнате царит величайшая взаимная откровенность.
Когда барышня появилась, все еще с легким румянцем на щеках, Мюнхгаузен пошел ей навстречу, поцеловал у нее по своему обыкновению руку и серьезно сказал:
- Никакого марьяжа, моя Диотима-Эмеренция!
- Никакого марьяжа, учитель, - с достоинством ответила барышня.
Так стояли эти молодые люди, взявшись за руки, без всяких любовных или брачных намерений. Отец подошел к ним, положил десницу, как бы благословляя, на их сплетенные руки, взглянул на небо и воскликнул:
- Никогда в жизни, никакого марьяжа!
Умиление, царившее в этот вечер, не имело границ. Козы на Геликоне были позабыты. Никто из трех лиц, так близко подошедших друг к другу по пути откровенности, не смог проглотить ни куска. Учитель, ничего не понимавший во всем происшествии, один уплел весь ужин.
Из глубокомысленных замечаний, сделанных в этот вечер Мюнхгаузеном, история сохранила следующие:
- Наша эпоха требует правды, всей правды, ничего, кроме правды. Дойдет до того, что никто не будет обижаться на другого за пощечину, если таковая дана с искренним убеждением. Долой тайну корреспонденции, долой фамильные секреты! Все эти устаревшие понятия должны отпасть. Все должно стать публичным. Столбцы газет не должны быть закрыты даже для известий из того места, куда сам Карл Пятый, к своему сожалению, не мог послать никого в неурочный час.
- Что это за место? - спросила барышня.
- По-еврейски это называется: геенна, - ответил г-н фон Мюнхгаузен.
- Ах, так, - заметила барышня и сделала вид, что она вполне поняла Мюнхгаузена.
Тот продолжал:
- Все должно стать публичным для нового поколения жрецов правды! Конечно, господь бог скрыл мозг и сердце под покровом костей, кожи и мяса, и потому человечество долгое время считало нужным утаивать многое из того, что занимало мозг и сердце, но это была ошибка: при сотворении мира просто была допущена оплошность. По идее, грудь и голова должны были быть снабжены стеклянными заслонками, но их забыли сделать при тогдашней спешке. Я знаю это от Нострадамуса, с которым я недавно беседовал, а ему сказал сам господь.
- Кто такой Нострадамус? (*71) - спросил старый барон.
- Отставной профессор естественной истории в Лейдене, - ответил г-н фон Мюнхгаузен, взял свечу и откланялся.
После ухода Мюнхгаузена барышня обратилась к барону:
- Отец! Чтобы намеки, заставившие меня сегодня удалиться из комнаты, никогда больше не повторялись, я хочу, как только г-н учитель удалится, сделать вам одно важное признание.
Учитель вышел, пробормотав:
- Сегодня я приму окончательное решение.
Но старый барон, погруженный в свои мысли, не слыхал слов дочери и сказал:
- Перегородка упала, теперь я все себе уясню, - после чего покинул комнату.
Эмеренция, собираясь сделать свое важное признание, повернулась лицом к стене, чтобы избежать взглядов отца, или, как она говорила, из женской стыдливости. Поэтому она не заметила его ухода и долгое время выкладывала свои интимнейшие сердечные тайны перед глухой стеной, пока в горячем порыве внезапно не обернулась и не увидела, что у нее нет, да, по-видимому, и не было, слушателя. Слово застряло у нее на губах, а остаток признания - в сердце; молча и обиженно отыскала она свое ложе.
ВТОРАЯ ГЛАВА
Автор дает несколько необходимых разъяснений
Чтобы не делать тайн замка, который я и в дальнейшем буду называть Шник-Шнак-Шнур (ибо я и многое другое, что встречается в этой истории, не могу назвать своим именем), - словом, чтобы не делать тайн означенного замка чрезмерно непроницаемыми, я должен здесь частично сообщить, что эти три действующих лица имели в виду в своих речах.
Не успел еще Мюнхгаузен как следует обжиться в родовом замке Шнук-Пуккелиг-Эрбсеншейхеров из Дубравы у Варцентроста, как его присутствие заметно и самым различным образом отразилось на настроении барона, его дочери и учителя, ибо вообще выдающаяся личность никогда не вступает в какую-нибудь среду без того, чтобы не изменить царящих в ней отношений. До прибытия Мюнхгаузена кружок нашего замка тихо питался своими бесстрастными фантазиями; но с тех пор это идиллическое состояние нарушилось, или, вернее, трое академиков Шник-Шнак-Шнура пребывали в восторженных сердцебиениях, жгучем любопытстве и серьезном самонаблюдении.
На долю Эмеренции выпали восторженные сердцебиения. Она узнала Руччопуччо, бирмана из Сиены (в сущности, претендента на гехелькрамский престол), сквозь все покровы, в которые каприз или глубокий расчет заставили его облечься. Женское сердце - это непогрешимый указатель во всех таких случаях. Дамаянти тотчас же узнала в вознице царя Ритупарны своего супруга Наля, а Теодолинда Баварская, поднося кубок своему мнимому свату, не преминула опознать в нем предназначенного ей жениха Аутхарита, короля лангобардов, - и не много времени понадобилось, чтобы Эмеренция сообразила, как обстоит дело... со слугой Карлом Буттерфогелем.
Не пугайтесь, дорогие! Все произошло самым естественным путем, а именно так: сначала образ долгожданного возлюбленного витал перед ней, как во сне; постепенно сон принимал определенные черты; и, наконец, всякое сомнение исчезло и уступило место увереннейшей уверенности.
Вспомните волнение Эмеренции, когда оба незнакомца вступили в замок ее предков, когда из уст слуги раздались роковые слова: "шляпа с цветами и передник скорохода" - и когда он сам предстал перед ней в импровизированной шляпе с цветами и переднике скорохода! Ведь столько лет ей рисовался такой скороход, как вестник князя гехелькрамского! А тут он встал перед ней с пестрым носовым платком на бедрах вместо передника, с букетом полевых цветов на шляпе, не какой-нибудь обыкновенный, нарочито сооруженный скороход, а естественно образовавшийся роковой скороход!
Сердце ее содрогнулось. Если бы она в этот миг не поняла указания небесных сил, она стала бы презирать самое себя.
- Смотри, Эмеренция, - прошептала она бьющемуся сердцу, - смотри, как бы последнее разочарование не было самым ужасным!
Она задала Мюнхгаузену те глубокомысленно испытующие вопросы, которые он так же мало понял, как несчастный читатель первой части этой истории. Теперь она была убеждена, что через посредство шляпы с цветами и передника ей было возвещено появление князя гехелькрамского. "Где же, где же ты?" спрашивало ее тоскующее сердце.
Мюнхгаузен все рассказывал и рассказывал, день за днем проходил, а Руччопуччо оставался невидим. Душа ее страдала от беспокойного ожидания. Наконец она собралась с духом (на что не отважится любящая женщина!) и однажды робко обратилась к слуге Карлу Буттерфогелю, когда тот выколачивал сюртук Мюнхгаузена:
- Карл, будьте откровенны со мной. Где пребывает тот великий и высокий, на чьей службе вы в действительности находитесь?
Карл Буттерфогель опустил выбивалку, широко раскрыл глаза, сплюнул, как делает простонародье в минуты недоумения, и сказал:
- Черт меня подери, если мой хозяин выше меня; а еще выше я никого не знаю, да и вообще довольно с меня этой службы.
- Как? - спросила барышня с живейшим любопытством.
- Мне эта кондиция не по нутру: я скоро устроюсь сам по себе, продолжал Карл Буттерфогель.
- Что? - воскликнула барышня, испуганная внезапной мыслью. Она покачнулась и была близка к обмороку. В это время Мюнхгаузен, которому надоело дожидаться сюртука, спускался в одном камзоле с лестницы и подхватил свою приятельницу под руки.
- Бездельник! Ты опять канителишься? Беги сейчас же за уксусом для баронессы! - крикнул он Карлу. Но тот дерзко ответил:
- Я не бездельник, так как вы мне не платите жалованья, а за уксусом я пойду из милосердия.
- Мюнхгаузен, - прошептала Эмеренция на руках у барона, - ты, видя скорбь мою сердечну, явил мне сердце человечно (*72). Я называю скорбью эти ощущения, так как избыток счастья может причинить боль. Я в невыразимом состоянии и умоляю вас сказать мне: вы и Карл чьи-нибудь предшественники? Или вы сами...
Мюнхгаузен странно передернулся, ноздри его задрожали, он робко оглянулся по сторонам и, не дав Эмеренции договорить, быстро залепетал:
- Какие там предшественники? Выбросьте это из головы, моя Диотима. Не дай бог, чтобы кто-нибудь шествовал за нами! Мы - здесь, я и мой негодяй-слуга, и нас надо брать такими, какими вы нас видите, и не думать, что кто-то гонится за нами и приедет сюда в замок.
- Значит, все решено, все ясно, о, мое счастье! - воскликнула баронесса.
Карл Буттерфогель вернулся с уксусом.
Пусть теперь Эмеренция сама выскажется о себе и своем счастье.
ТРЕТЬЯ ГЛАВА
Страницы из дневника Эмеренции
"Какие там предшественники? За нами никто не шествует" и "я не знаю никого более высокого, эта кондиция мне не по нутру, я скоро устроюсь сам по себе". Значит, верны указания судьбы! Шляпа с цветами и передник скорохода не указуют куда-то вдаль; нет! Вблизи от меня находится тот, кого моя душа будет любить вечно, мой князь, мой друг, мой бирман из Ниццы! После долгих лет испытания пробил час воссоединения, глаза моего друга ищут меня среди дщерей Сиона, и не спит Суламифь, голубица. Никого не посылал он вперед, сейчас он явится сам, он - в замке, "ибо никто не шествует за ним", - он здесь, "ибо он не знает никого более высокого". Счастливая Эмеренция!!
Но кто из двух? Барон или ты, Карл? Теперь наблюдай, теперь будь осторожно, теперь прояви всю свою прозорливость, о сердце!
Ах, сердце молчит! И Мюнхгаузен, и Карл мне безразличны. Это прекрасно для дальнейших намерений рока, ибо я хочу быть князю подругой в самом чистом смысле этого слова, но для настоящего момента это нехорошо.
Я узнаю претендента на престол гехелькрамский. Под чужим одеянием хочет он испытать свою Эмеренцию, и как прекрасно решила бы она свою задачу, если бы внезапно подошла к нему, к настоящему, и сказала:
- Князь, вы узнаны! Страсть зорка непостижимо: всюду видит верных слуг. Лишь кивок главы любимой - и желанный узнан друг.
Но почему оба мне так безразличны? Странная мука, удивительная путаница чувств, крепко стянутый узел!
Я думаю, это - барон. Мы стояли сегодня у утиного прудка; мирно хватали птицы зеленую ряску у наших ног; освежающий дождь мягко падал с серого неба; барон рассказывал мне одну из своих глубокомысленных историй, как он когда-то давно положил на голову горчичник, и тот так натянул, что вправил ему вывихнутую ногу... Грудь моя расширилась, и мне было так хорошо и так больно, так... так...
Глупая помеха! Меня зовут, чтобы выдать сало. Куда пропала Лизбет, эта бродяжка, эта бездельница! Я ей задам, когда она вернется.
Нет! нет! нет! Тайна прояснилась, Карл - это Руччопуччо! Вот я сижу в глубокой полуночной тишине и доверяю вам, безмолвные страницы, эту удивительную весть. Да, удивительным должна я назвать предопределение, которое вторично предоставляет щелкунчику решающую роль в моей жизни.
Я сегодня поднялась рано с постели, уже полная предчувствий. Чулки смотрели на меня так многозначительно, в туфлях чувствовалась какая-то тихая жизнь и движение, нагар догоревшей свечи свисал выразительными фигурами. Неужели мне предопределено, чтобы ничто вокруг меня не происходило по-обыкновенному, чтобы я всю жизнь была игрушкой великих и темных сил?
В голове у меня все спуталось и перепуталось! Я раскрыла окно, чтобы охладить пылающие щеки. Ночью мне снились Ницца, море, Альпы. На самой высокой вершине я увидела двух евреев, отнесших меня к родителям после ужасной катастрофы. Они стояли в ореоле солнечных лучей, со скорбными лицами, и я слышала, как один сказал другому:
- То, что нас сделали оседлыми гражданами, вот, горе сынов наших в нынешние дни, через что они себе стали писать стихи и малевать картины. Старое время, реб Янкель, старое время было лучше, когда мы шатались повсюду, как наши деды в пустыне Син, что между Елимом и между Синаем.
Многозначительный сон, пророческий сон! Слыхала ли я когда-либо о пустыне Син, что между Елимом и между Синаем? Сон выучил меня этим иудейским названиям; верховная рука пожелала подать мне знак: "Смотри, я здесь и сотворю чудо перед лицом твоим".
Я взглянула в окно.
Во дворе появился Карл.
- Сто пятьдесят тысяч чертей собачьих! Опять мне нынче жрать не дадут? - воскликнул он.
Ужасные выражения для дневника нежной девушки! Но я должна заносить все точно и с мельчайшими подробностями.
Звук этих слов пробудил во мне старые воспоминания. Точно из глубокой дали донесся он до моего слуха, подобный голосу, который некогда был мне так дорог! Это удивительное сходство тона, эти проклятья - князь тоже изредка имел это обыкновение, но он больше пользовался так называемой "холерой в бок" - мой сон в Ницце, скорбящие евреи, пустыня Син, фигуры свечного нагара, ожившие туфли, многозначительные чулки...
Карл присел на камень во дворе и сказал:
- Надо поискать в карманах, - пощупал левый карман куртки и воскликнул: - Слава богу, хоть пара старых орехов, а то сдохнешь с голодухи, - полез в другой карман, вытащил оттуда...
Я схватилась за сердце обеими руками, отправилась в столовую и нарезала для Карла бутерброд...
Я не в силах писать дальше - воспоминания одолевают меня - пульс клокочет...
Я несколько успокоилась. Вчера снизошедшая на меня благодать всплыла перед глазами пестрой фантасмагорией красок, сегодня она превратилась в чарующий ландшафт, где каждое деревце говорит: "Моя тень принадлежит тебе" - и живописный источник шепчет: "Сестра, отдохни на моих берегах".
Я незаметно подошла со своим бутербродом к Карлу Буттерфогелю. В последний раз стоит это имя на страницах дневника! Он не заметил моего появления и продолжал спокойно щелкать орехи инструментом, который он вынул из правого кармана...
Я посмотрела ему через плечо. Ах! Тут мои колени подкосились, я уронила бутерброд, Карл уронил щелкунчика, я подняла щелкунчика, Карл поднял бутерброд! Я прижала щелкунчика к губам. Это был он! Он! Старый, верный щелкунчик! Первая любовь, предвестница Руччопуччо! Тебя, тебя я узнала сразу! И как я могла не узнать?.. Лица и тела людей, к сожалению, меняются с годами, но щелкунчик остается тем, чем он был.
И все же горька и мучительна была эта встреча! Милая святыня моей юности выглядела развалиной. Яркий блеск сполз с красного мундира, цвет продолжения едва можно было узнать, потухли прекрасные ярко-голубые глаза, рот потерял свою силу благодаря постоянному щелканию, шляпы на нем почти что не было; только усы оказались пощаженными немилостью времени: черные и густые, свисали они, как в золотые дни, над старыми утомленными губами.
Поток слез облегчил душу. После этого я оправилась и подумала о себе и своей участи. Карл съел бутерброд и смотрел на меня с удивлением.
- Ишь ты, - воскликнул он, - ведь вот дурацкая морда (я должна повторять его собственные выражения)! Тому много лет я нашел этого негодяя на помойке за домом в одной итальянской дыре. Я сунул его в карман и с тех пор ношу постоянно с собой, а мерзавец (я чуть не умираю от муки, когда пишу такие слова) все еще цел. В то время я служил у четырнадцати берлинских дворян, которые там лечились и держали все вместе одного слугу.
- Князь, - сказала я серьезно и сдержанно, - не притворяйтесь более! Меня не введут в заблуждение ни ваша лакейская куртка, ни те ужасные выражения, к которым вы принуждаете ваши благородные уста, чтобы остаться неузнанным. "Какие там предшественники? За нами никто не шествует" и "я не знаю никого более высокого", многозначительные чулки, ожившие туфли, фигуры свечного нагара, мой сон о Ницце, скорбящие евреи, пустыня Син, что лежит между Елимом и между Синаем, - все это были символы, не могущие обмануть. Затем мелодия вашего голоса, ваши проклятья, мой любимый щелкунчик в ваших руках и, наконец, то, что вы знаете про помойку и про недоброе дело моей покойной матери, ввергшей щелкунчика в несчастье... все это... Господи, не отрицайте больше, не подвергайте излишним мукам бедную девушку, которая осталась достойной вас! Будьте ласковы и добры со мной, скиньте маску и скажите: "Эмеренция, я - это он".
Охотник отшвырнул ружье, бросился к женщине и думал, что он умрет на месте, когда узнал ее. Это была прекрасная девушка, ласкавшая лесной цветок. Он попал в нее вместо лани. Она держала руку между левым плечом и грудью, и оттуда из-под платка обильно текла кровь. Ее побледневшее лицо не было искажено болью, но все же на нем отражалось страдание. Она глубоко вздохнула три раза и сказала мягким и усталым голосом:
- Слава богу, кажется, ничего опасного, я могу дышать, хотя мне и больно. Попробую дойти до Обергофа, куда я и шла, когда со мной случилось это несчастье. Дайте мне вашу руку.
Он провел ее несколько шагов, но она вздрогнула и сказала:
- Нет, не могу, слишком больно, я еще упаду в обморок по дороге. Придется подождать, пока не придут люди и не раздобудут носилок.
Несмотря на рану, она не выпускала пакетика из левой руки; но тут она передала его охотнику и сказала:
- Сохраните его, это деньги, которые я собрала для господина барона; я боюсь их потерять. Нам, вероятно, придется пробыть здесь довольно долго, добавила она. - Если бы вы могли мне устроить подстилку и прикрыть меня чем-нибудь, чтобы не простудить раны.
Так у нее хватило присутствия духа за двоих. Ибо он стоял безмолвный, бледный и неподвижный, как статуя; отчаяние разрывало ему сердце и сковывало слова на губах. Но тут ее просьба вдохнула в него жизнь, он бросился к дереву, за которым лежала его охотничья сумка. Там же он увидел злосчастное ружье. Он схватил его в бешенстве и ударил им о камень с такой силой, что приклад расщепился, ствол погнулся и затвор соскочил с винтов. Он проклял этот день, себя, свою руку. Бросившись обратно к девушке, которая уселась на одном из камней, он упал к ее ногам и с горючими слезами, потоком хлынувшими у него из глаз, целовал край ее платья и молил о прощении. Она попросила его встать; ведь он был не виноват; рана, вероятно, пустяковая, пусть он только теперь ей поможет. Он устроил ей сиденье на камне, положив на него ягдташ, повязал ей шею платком и осторожно прикрыл ей плечи своим колетом. Она села на камень; он поместился рядом с ней и попросил ее для облегчения прислонить голову к его груди. Так она и сделала.
Луна во всем своем блеске приближалась к середине неба и освещала почти что дневным светом этих двух сближенных игрою сурового случая людей. Два совершенно чужих человека сидели доверчиво друг подле друга; она изредка тихо стонала на его груди, а у него по щекам неудержимо текли слезы. Вокруг них мало-помалу воцарялось одиночество и молчание ночи.
Наконец судьбе захотелось, чтобы какой-то запоздалый прохожий пересек ржаные поля. Зов охотника достиг его ушей, он поспешно подошел и был отправлен с поручением в Обергоф. Вскоре раздались шаги поднимавшихся по склону людей; это были работники с носилками, на которых лежали подушки. Охотник бережно уложил раненую, и, таким образом, она поздно ночью прибыла под кров своего старого гостеприимного хозяина, который был крайне удивлен, увидев поджидаемую им гостью в таком состоянии.
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ. ШНИК-ШНАК-ШНУРСКИЕ СОБЫТИЯ
ПЕРВАЯ ГЛАВА
Взаимные откровенности
- Эти козы на Геликоне...
- Вы хотите сказать - на Эте...
- Нет, я хочу сказать - на Геликоне; я в прошлый раз оговорился. Итак, эти козы на Геликоне, к которым я попал крошечным мальчиком, учредили союз для утончения своей шерсти, - сказал Мюнхгаузен.
- Я рад, что мы, наконец, переходим к скоту, - воскликнул старый барон. - Я все время ждал этого момента в ваших историях, ибо остальное, что вы нам с тех пор рассказывали, стало мне казаться менее занимательным. Не сердитесь на меня, человече, но между друзьями должна царить откровенность.
- Безусловно, - торжественно подтвердил Мюнхгаузен. - Значит, козы...
- Добрый учитель, можешь ли ты заверить, что в этом рассказе не встретится ничего такого, что бы могло задеть мою деликатность? - перебила его барышня. Она перешла с Мюнхгаузеном на "ты" после одной возвышающей душу сцены, происшедшей между ними за несколько дней до этого.
- Решительно ничего, Диотима-Эмеренция (*67), - ответил г-н фон Мюнхгаузен. - Правда, согласно законам природы, этому виду животных полагается иметь и козлов, и они встречаются в моем рассказе, но я буду деликатен и не премину называть их супругами коз. Кроме того, там выступает навозный жук; он будет именоваться у меня Конем Тригея (*68); затем вплетется в рассказ мясная муха - ты поймешь, о ком я говорю, всякий раз, когда речь зайдет о Голубой Мечтательнице.
- Я до конца пойму тебя, учитель, - ответила баронесса с одним из своих неописуемых взглядов.
- Да, - сказал г-н фон Мюнхгаузен, - в этом отношении ты - это ты и подобна всем своим сестрам. Стоит назвать козла супругом козы, и вы можете выслушать все что угодно.
- Послушайте, дети, - воскликнул старый барон полушутя, полусердито: Это "ты" да "ты", и опять "ты" да "ты" звучат, точно кто-то тычет тебя под ложечку. Я думаю, что вам лучше опять перейти на "вы", это более тонкая, изысканная форма обращения. Я люблю тебя, Ренцель, и ценю вас, Мюнхгаузен, а потому я буду умным за вас обоих: марьяж в ваши годы - это уже не дело.
- Марьяж! - воскликнула барышня и покраснела. - Ах, отец, вы меня опять глубоко, глубоко не понимаете! - и она вышла из комнаты.
- Марьяж! - воскликнул барон и позеленел.
- Нет, достойный старец, не бойтесь никакого марьяжа. Я мог бы тысячу лет говорить вашей бесценной дочери "ты" и все-таки не думать о марьяже. Для марьяжа нужны амуры, а я не чувствую никаких амуров к моей Диотиме-Эмеренции. Сейчас и место и время, чтобы сделать вам это важное признание. Я чувствую такое уважение к этому чистому женскому существу, которое стремится в беспредельность, что его можно сравнить разве только с восторгом Кюне перед Теодором Мундтом (*69).
Когда Эмеренция чихает, это для меня поэма; но в то же время мои чувства держатся особняком; они как бы застывают, не касаются моего уважения к ней и живут, так сказать, своим домком. Короче говоря (ибо между друзьями, как вы сами прямодушно и сердечно заявили, должна царить откровенность), ваша божественная дочь, несмотря на все уважение, которое я к ней питаю, мне глубоко отвратительна.
- В сущности, как отец, я должен был бы на это обидеться, - сказал старый барон. - Но мне, главным образом, важно, чтобы между вами не вышло марьяжа, и потому я рад, что вы терпеть не можете Ренцель. Бог с вами, говорите ей "ты" сколько вам угодно. Разумеется, между нами, а не при учителе. Сначала я решил, что в качестве зятя вы были бы для меня желанной опорой в старости, но после того как обнаружились в вас эти странные игры природы, дело изменилось. Правда, меня в вас уже больше ничего не пугает. Когда после ваших таинственных экспериментов вы издаете чертовски минеральный запах, точно Нендорф, Пуон и Ахен, вместе взятые (*70), то я говорю себе: "Ничего не значит: великие люди имеют свои странности" - и беру двойную понюшку доппельмопса. Я действительно считаю вас великим человеком, но... да будет это сказано в третий раз: между друзьями должна царить откровенность... и... и хотя я признаю все ваши достоинства... вы стали для меня субъектом, к которому я питаю прямо-таки внутреннее отвращение.
Щеки Мюнхгаузена сделались изумрудными, разноцветные глаза и щурились и сверкали от слез. Он с глубоким волнением схватил руку барона, прижал ее к сердцу и воскликнул:
- Как я вам благодарен за это откровенное признание! Разве мужественная манера высказывать свободно все, что у тебя на сердце, не стоит выше, чем подгнившая чувствительность и вежливая робость, у которой в груди - змеи, а на устах - соловьи?
- Разве истинный немец не может сказать истинному немцу: "Ты олух" - и в то же время жить с ним душа в душу? - горячо воскликнул старый барон.
- Разве я не могу считать вас старым простофилей и тем не менее любить вас от всего сердца? - крикнул Мюнхгаузен.
- Брат! - зарыдал старый барон и бросился гостю на шею. - Разрази меня господь, если твое общество не опротивело мне хуже горькой редьки. Я думал, что ты заменишь мне журналы, но от раза до раза ты кажешься мне вздорнее всякого журнала.
- Неужели ты думаешь, брат, - возразил г-н фон Мюнхгаузен и исцеловал хозяина, - что я хоть час остался бы с тобой и твоей прокисшей дочерью, если бы у меня было где преклонить голову и что пожевать?
Взволнованные приятели долго лежали друг у друга в объятиях. Первым до известной степени овладел собой хозяин и пробормотал:
- Итак - мой брат?
- Твой брат! - прошептал гость.
- И в самом дерзновенном смысле слова!
Вошел учитель. Новоиспеченные друзья отерли слезы, а учитель произнес:
- Баронесса послала меня спросить, придется ли ей выслушать еще какие-нибудь неприятные намеки, если она вернется?
Барон отправил посланца обратно с успокоительными заверениями, а также с сообщением, что в комнате царит величайшая взаимная откровенность.
Когда барышня появилась, все еще с легким румянцем на щеках, Мюнхгаузен пошел ей навстречу, поцеловал у нее по своему обыкновению руку и серьезно сказал:
- Никакого марьяжа, моя Диотима-Эмеренция!
- Никакого марьяжа, учитель, - с достоинством ответила барышня.
Так стояли эти молодые люди, взявшись за руки, без всяких любовных или брачных намерений. Отец подошел к ним, положил десницу, как бы благословляя, на их сплетенные руки, взглянул на небо и воскликнул:
- Никогда в жизни, никакого марьяжа!
Умиление, царившее в этот вечер, не имело границ. Козы на Геликоне были позабыты. Никто из трех лиц, так близко подошедших друг к другу по пути откровенности, не смог проглотить ни куска. Учитель, ничего не понимавший во всем происшествии, один уплел весь ужин.
Из глубокомысленных замечаний, сделанных в этот вечер Мюнхгаузеном, история сохранила следующие:
- Наша эпоха требует правды, всей правды, ничего, кроме правды. Дойдет до того, что никто не будет обижаться на другого за пощечину, если таковая дана с искренним убеждением. Долой тайну корреспонденции, долой фамильные секреты! Все эти устаревшие понятия должны отпасть. Все должно стать публичным. Столбцы газет не должны быть закрыты даже для известий из того места, куда сам Карл Пятый, к своему сожалению, не мог послать никого в неурочный час.
- Что это за место? - спросила барышня.
- По-еврейски это называется: геенна, - ответил г-н фон Мюнхгаузен.
- Ах, так, - заметила барышня и сделала вид, что она вполне поняла Мюнхгаузена.
Тот продолжал:
- Все должно стать публичным для нового поколения жрецов правды! Конечно, господь бог скрыл мозг и сердце под покровом костей, кожи и мяса, и потому человечество долгое время считало нужным утаивать многое из того, что занимало мозг и сердце, но это была ошибка: при сотворении мира просто была допущена оплошность. По идее, грудь и голова должны были быть снабжены стеклянными заслонками, но их забыли сделать при тогдашней спешке. Я знаю это от Нострадамуса, с которым я недавно беседовал, а ему сказал сам господь.
- Кто такой Нострадамус? (*71) - спросил старый барон.
- Отставной профессор естественной истории в Лейдене, - ответил г-н фон Мюнхгаузен, взял свечу и откланялся.
После ухода Мюнхгаузена барышня обратилась к барону:
- Отец! Чтобы намеки, заставившие меня сегодня удалиться из комнаты, никогда больше не повторялись, я хочу, как только г-н учитель удалится, сделать вам одно важное признание.
Учитель вышел, пробормотав:
- Сегодня я приму окончательное решение.
Но старый барон, погруженный в свои мысли, не слыхал слов дочери и сказал:
- Перегородка упала, теперь я все себе уясню, - после чего покинул комнату.
Эмеренция, собираясь сделать свое важное признание, повернулась лицом к стене, чтобы избежать взглядов отца, или, как она говорила, из женской стыдливости. Поэтому она не заметила его ухода и долгое время выкладывала свои интимнейшие сердечные тайны перед глухой стеной, пока в горячем порыве внезапно не обернулась и не увидела, что у нее нет, да, по-видимому, и не было, слушателя. Слово застряло у нее на губах, а остаток признания - в сердце; молча и обиженно отыскала она свое ложе.
ВТОРАЯ ГЛАВА
Автор дает несколько необходимых разъяснений
Чтобы не делать тайн замка, который я и в дальнейшем буду называть Шник-Шнак-Шнур (ибо я и многое другое, что встречается в этой истории, не могу назвать своим именем), - словом, чтобы не делать тайн означенного замка чрезмерно непроницаемыми, я должен здесь частично сообщить, что эти три действующих лица имели в виду в своих речах.
Не успел еще Мюнхгаузен как следует обжиться в родовом замке Шнук-Пуккелиг-Эрбсеншейхеров из Дубравы у Варцентроста, как его присутствие заметно и самым различным образом отразилось на настроении барона, его дочери и учителя, ибо вообще выдающаяся личность никогда не вступает в какую-нибудь среду без того, чтобы не изменить царящих в ней отношений. До прибытия Мюнхгаузена кружок нашего замка тихо питался своими бесстрастными фантазиями; но с тех пор это идиллическое состояние нарушилось, или, вернее, трое академиков Шник-Шнак-Шнура пребывали в восторженных сердцебиениях, жгучем любопытстве и серьезном самонаблюдении.
На долю Эмеренции выпали восторженные сердцебиения. Она узнала Руччопуччо, бирмана из Сиены (в сущности, претендента на гехелькрамский престол), сквозь все покровы, в которые каприз или глубокий расчет заставили его облечься. Женское сердце - это непогрешимый указатель во всех таких случаях. Дамаянти тотчас же узнала в вознице царя Ритупарны своего супруга Наля, а Теодолинда Баварская, поднося кубок своему мнимому свату, не преминула опознать в нем предназначенного ей жениха Аутхарита, короля лангобардов, - и не много времени понадобилось, чтобы Эмеренция сообразила, как обстоит дело... со слугой Карлом Буттерфогелем.
Не пугайтесь, дорогие! Все произошло самым естественным путем, а именно так: сначала образ долгожданного возлюбленного витал перед ней, как во сне; постепенно сон принимал определенные черты; и, наконец, всякое сомнение исчезло и уступило место увереннейшей уверенности.
Вспомните волнение Эмеренции, когда оба незнакомца вступили в замок ее предков, когда из уст слуги раздались роковые слова: "шляпа с цветами и передник скорохода" - и когда он сам предстал перед ней в импровизированной шляпе с цветами и переднике скорохода! Ведь столько лет ей рисовался такой скороход, как вестник князя гехелькрамского! А тут он встал перед ней с пестрым носовым платком на бедрах вместо передника, с букетом полевых цветов на шляпе, не какой-нибудь обыкновенный, нарочито сооруженный скороход, а естественно образовавшийся роковой скороход!
Сердце ее содрогнулось. Если бы она в этот миг не поняла указания небесных сил, она стала бы презирать самое себя.
- Смотри, Эмеренция, - прошептала она бьющемуся сердцу, - смотри, как бы последнее разочарование не было самым ужасным!
Она задала Мюнхгаузену те глубокомысленно испытующие вопросы, которые он так же мало понял, как несчастный читатель первой части этой истории. Теперь она была убеждена, что через посредство шляпы с цветами и передника ей было возвещено появление князя гехелькрамского. "Где же, где же ты?" спрашивало ее тоскующее сердце.
Мюнхгаузен все рассказывал и рассказывал, день за днем проходил, а Руччопуччо оставался невидим. Душа ее страдала от беспокойного ожидания. Наконец она собралась с духом (на что не отважится любящая женщина!) и однажды робко обратилась к слуге Карлу Буттерфогелю, когда тот выколачивал сюртук Мюнхгаузена:
- Карл, будьте откровенны со мной. Где пребывает тот великий и высокий, на чьей службе вы в действительности находитесь?
Карл Буттерфогель опустил выбивалку, широко раскрыл глаза, сплюнул, как делает простонародье в минуты недоумения, и сказал:
- Черт меня подери, если мой хозяин выше меня; а еще выше я никого не знаю, да и вообще довольно с меня этой службы.
- Как? - спросила барышня с живейшим любопытством.
- Мне эта кондиция не по нутру: я скоро устроюсь сам по себе, продолжал Карл Буттерфогель.
- Что? - воскликнула барышня, испуганная внезапной мыслью. Она покачнулась и была близка к обмороку. В это время Мюнхгаузен, которому надоело дожидаться сюртука, спускался в одном камзоле с лестницы и подхватил свою приятельницу под руки.
- Бездельник! Ты опять канителишься? Беги сейчас же за уксусом для баронессы! - крикнул он Карлу. Но тот дерзко ответил:
- Я не бездельник, так как вы мне не платите жалованья, а за уксусом я пойду из милосердия.
- Мюнхгаузен, - прошептала Эмеренция на руках у барона, - ты, видя скорбь мою сердечну, явил мне сердце человечно (*72). Я называю скорбью эти ощущения, так как избыток счастья может причинить боль. Я в невыразимом состоянии и умоляю вас сказать мне: вы и Карл чьи-нибудь предшественники? Или вы сами...
Мюнхгаузен странно передернулся, ноздри его задрожали, он робко оглянулся по сторонам и, не дав Эмеренции договорить, быстро залепетал:
- Какие там предшественники? Выбросьте это из головы, моя Диотима. Не дай бог, чтобы кто-нибудь шествовал за нами! Мы - здесь, я и мой негодяй-слуга, и нас надо брать такими, какими вы нас видите, и не думать, что кто-то гонится за нами и приедет сюда в замок.
- Значит, все решено, все ясно, о, мое счастье! - воскликнула баронесса.
Карл Буттерфогель вернулся с уксусом.
Пусть теперь Эмеренция сама выскажется о себе и своем счастье.
ТРЕТЬЯ ГЛАВА
Страницы из дневника Эмеренции
"Какие там предшественники? За нами никто не шествует" и "я не знаю никого более высокого, эта кондиция мне не по нутру, я скоро устроюсь сам по себе". Значит, верны указания судьбы! Шляпа с цветами и передник скорохода не указуют куда-то вдаль; нет! Вблизи от меня находится тот, кого моя душа будет любить вечно, мой князь, мой друг, мой бирман из Ниццы! После долгих лет испытания пробил час воссоединения, глаза моего друга ищут меня среди дщерей Сиона, и не спит Суламифь, голубица. Никого не посылал он вперед, сейчас он явится сам, он - в замке, "ибо никто не шествует за ним", - он здесь, "ибо он не знает никого более высокого". Счастливая Эмеренция!!
Но кто из двух? Барон или ты, Карл? Теперь наблюдай, теперь будь осторожно, теперь прояви всю свою прозорливость, о сердце!
Ах, сердце молчит! И Мюнхгаузен, и Карл мне безразличны. Это прекрасно для дальнейших намерений рока, ибо я хочу быть князю подругой в самом чистом смысле этого слова, но для настоящего момента это нехорошо.
Я узнаю претендента на престол гехелькрамский. Под чужим одеянием хочет он испытать свою Эмеренцию, и как прекрасно решила бы она свою задачу, если бы внезапно подошла к нему, к настоящему, и сказала:
- Князь, вы узнаны! Страсть зорка непостижимо: всюду видит верных слуг. Лишь кивок главы любимой - и желанный узнан друг.
Но почему оба мне так безразличны? Странная мука, удивительная путаница чувств, крепко стянутый узел!
Я думаю, это - барон. Мы стояли сегодня у утиного прудка; мирно хватали птицы зеленую ряску у наших ног; освежающий дождь мягко падал с серого неба; барон рассказывал мне одну из своих глубокомысленных историй, как он когда-то давно положил на голову горчичник, и тот так натянул, что вправил ему вывихнутую ногу... Грудь моя расширилась, и мне было так хорошо и так больно, так... так...
Глупая помеха! Меня зовут, чтобы выдать сало. Куда пропала Лизбет, эта бродяжка, эта бездельница! Я ей задам, когда она вернется.
Нет! нет! нет! Тайна прояснилась, Карл - это Руччопуччо! Вот я сижу в глубокой полуночной тишине и доверяю вам, безмолвные страницы, эту удивительную весть. Да, удивительным должна я назвать предопределение, которое вторично предоставляет щелкунчику решающую роль в моей жизни.
Я сегодня поднялась рано с постели, уже полная предчувствий. Чулки смотрели на меня так многозначительно, в туфлях чувствовалась какая-то тихая жизнь и движение, нагар догоревшей свечи свисал выразительными фигурами. Неужели мне предопределено, чтобы ничто вокруг меня не происходило по-обыкновенному, чтобы я всю жизнь была игрушкой великих и темных сил?
В голове у меня все спуталось и перепуталось! Я раскрыла окно, чтобы охладить пылающие щеки. Ночью мне снились Ницца, море, Альпы. На самой высокой вершине я увидела двух евреев, отнесших меня к родителям после ужасной катастрофы. Они стояли в ореоле солнечных лучей, со скорбными лицами, и я слышала, как один сказал другому:
- То, что нас сделали оседлыми гражданами, вот, горе сынов наших в нынешние дни, через что они себе стали писать стихи и малевать картины. Старое время, реб Янкель, старое время было лучше, когда мы шатались повсюду, как наши деды в пустыне Син, что между Елимом и между Синаем.
Многозначительный сон, пророческий сон! Слыхала ли я когда-либо о пустыне Син, что между Елимом и между Синаем? Сон выучил меня этим иудейским названиям; верховная рука пожелала подать мне знак: "Смотри, я здесь и сотворю чудо перед лицом твоим".
Я взглянула в окно.
Во дворе появился Карл.
- Сто пятьдесят тысяч чертей собачьих! Опять мне нынче жрать не дадут? - воскликнул он.
Ужасные выражения для дневника нежной девушки! Но я должна заносить все точно и с мельчайшими подробностями.
Звук этих слов пробудил во мне старые воспоминания. Точно из глубокой дали донесся он до моего слуха, подобный голосу, который некогда был мне так дорог! Это удивительное сходство тона, эти проклятья - князь тоже изредка имел это обыкновение, но он больше пользовался так называемой "холерой в бок" - мой сон в Ницце, скорбящие евреи, пустыня Син, фигуры свечного нагара, ожившие туфли, многозначительные чулки...
Карл присел на камень во дворе и сказал:
- Надо поискать в карманах, - пощупал левый карман куртки и воскликнул: - Слава богу, хоть пара старых орехов, а то сдохнешь с голодухи, - полез в другой карман, вытащил оттуда...
Я схватилась за сердце обеими руками, отправилась в столовую и нарезала для Карла бутерброд...
Я не в силах писать дальше - воспоминания одолевают меня - пульс клокочет...
Я несколько успокоилась. Вчера снизошедшая на меня благодать всплыла перед глазами пестрой фантасмагорией красок, сегодня она превратилась в чарующий ландшафт, где каждое деревце говорит: "Моя тень принадлежит тебе" - и живописный источник шепчет: "Сестра, отдохни на моих берегах".
Я незаметно подошла со своим бутербродом к Карлу Буттерфогелю. В последний раз стоит это имя на страницах дневника! Он не заметил моего появления и продолжал спокойно щелкать орехи инструментом, который он вынул из правого кармана...
Я посмотрела ему через плечо. Ах! Тут мои колени подкосились, я уронила бутерброд, Карл уронил щелкунчика, я подняла щелкунчика, Карл поднял бутерброд! Я прижала щелкунчика к губам. Это был он! Он! Старый, верный щелкунчик! Первая любовь, предвестница Руччопуччо! Тебя, тебя я узнала сразу! И как я могла не узнать?.. Лица и тела людей, к сожалению, меняются с годами, но щелкунчик остается тем, чем он был.
И все же горька и мучительна была эта встреча! Милая святыня моей юности выглядела развалиной. Яркий блеск сполз с красного мундира, цвет продолжения едва можно было узнать, потухли прекрасные ярко-голубые глаза, рот потерял свою силу благодаря постоянному щелканию, шляпы на нем почти что не было; только усы оказались пощаженными немилостью времени: черные и густые, свисали они, как в золотые дни, над старыми утомленными губами.
Поток слез облегчил душу. После этого я оправилась и подумала о себе и своей участи. Карл съел бутерброд и смотрел на меня с удивлением.
- Ишь ты, - воскликнул он, - ведь вот дурацкая морда (я должна повторять его собственные выражения)! Тому много лет я нашел этого негодяя на помойке за домом в одной итальянской дыре. Я сунул его в карман и с тех пор ношу постоянно с собой, а мерзавец (я чуть не умираю от муки, когда пишу такие слова) все еще цел. В то время я служил у четырнадцати берлинских дворян, которые там лечились и держали все вместе одного слугу.
- Князь, - сказала я серьезно и сдержанно, - не притворяйтесь более! Меня не введут в заблуждение ни ваша лакейская куртка, ни те ужасные выражения, к которым вы принуждаете ваши благородные уста, чтобы остаться неузнанным. "Какие там предшественники? За нами никто не шествует" и "я не знаю никого более высокого", многозначительные чулки, ожившие туфли, фигуры свечного нагара, мой сон о Ницце, скорбящие евреи, пустыня Син, что лежит между Елимом и между Синаем, - все это были символы, не могущие обмануть. Затем мелодия вашего голоса, ваши проклятья, мой любимый щелкунчик в ваших руках и, наконец, то, что вы знаете про помойку и про недоброе дело моей покойной матери, ввергшей щелкунчика в несчастье... все это... Господи, не отрицайте больше, не подвергайте излишним мукам бедную девушку, которая осталась достойной вас! Будьте ласковы и добры со мной, скиньте маску и скажите: "Эмеренция, я - это он".