Страница:
— Во-первых, это лишь одна, видимая моя ипостась, — нимало не смущаясь, заявил Июнь. — А во-вторых… разве ты сама здесь грезишь не об этом?
Ларисса покачала головой. Бледная улыбка приподняла уголки ее губ. Имант заметил это и присел перед нею на корточки, позволяя ей стратегическое преимущество взгляда сверху вниз. Не так давно я и сам попался на эту удочку. Я бы ушел, но он взял с меня слово. Должно быть, боялся, что без предлога его прежде времени выпрут.
— Нет, — сказала она. — Мои грезы более… беспредметны.
— О! — отозвался он с мгновенным восторгом. — Я могу предложить тебе самый беспредметный секс. Можно даже сказать — виртуальный.
— Это как?
Бог знает, у кого Имант подцепил это словечко. Он явно в точности не знал, что оно означает, и теперь метнул мне панический взгляд. Пришлось его выручать.
Мы затеяли с Лариссой беседу, оказавшуюся неожиданно увлекательной для обеих сторон. Она была девушка развитая и отлично разбиралась в оргтехнике. В хороших руках она мигом превратилась бы в компьютерную барышню. Через полчаса, уже сидя за столом, на который подавала угрюмая Афродита, я внезапно обнаружил, что веду с ней вполне осмысленный разговор о емкостях винчестеров, звуковых платах и видеопамяти. Имант пару раз вставлял замечания невпопад, и его не одернули только потому, что не заметили. Бронзовый бог зевнул и очевидно заскучал.
Потом, когда разговор перешел на преимущества магнитного способа записи перед привычными для нее пьезотехнологиями, и я подробно пересказал хозяйке принцип действия магнитофона, он еще раз, в весьма характерной для него манере дал о себе знать. Тем же тоном напряженной надежды, с каким Перегрин в свое время спрашивал, нет ли у меня с собой чего-нибудь почитать, он поинтересовался, не прихватил ли я случайно парочку кассет. Увы, во всех перипетиях этого сумасшедшего сюжета у меня даже родных тапочек не сохранилось.
— Дмитрий говорит, эта пленка способна петь, — невинно сообщил наш переросший Питер Пэн. — Ну так я размотал бы ее и сделал на крыше эолову арфу. Пусть поет.
Мгновенное молчание за столом сообщило, что меня переплюнули. С моей точки зрения многие записи от подобного использования только выиграли бы. Однако если в душе у нее и были романтические струнки, в данный момент они никак не проявились.
— Ты бы еще стеклянных бус попросил, — усмехнувшись, сказала ему Лариска.
— А лазерный диск ты крутил бы исключительно на пальце?
Потом, как это водится в интеллигентной беседе, мы говорили, перебивая и не слушая один другого, и по прошествии некоторого времени я уже никак не мог вспомнить, о чем у нас шла речь.
Очнулся я в кресле-качалке, голова моя клонилась на грудь, глаза слипались, а Лара с Имантом, сидя на полу возле патефона, тщились переупрямить друг дружку, ведя диалог с помощью сентиментальных мелодий зарубежной эстрады 70-х. Так, например, хозяйка ставила старинную английскую «Green sleeves», и «Happy bit boys» напоминали слушателям о том, что «Моя любовь носит зеленые рукава», до тех пор, пока Имант не менял их решительно на страстный призыв «Besame». В ответ на эту провокационную выходку Энди Уильямс заводил свое проникновенное «It's impossible», но не привыкший пасовать Июнь продолжал игру, и уже тот же Энди Уильямс взвивался до пронзительных высот "«The story of my love».
— Потанцуешь со мной?
Она безмолвно согласилась, он с робостью десятиклассника положил ладони на ее стан, и они тихонько переступали на крохотном свободном пятачке пола, уже и музыке не в такт, и тень его накрывала ее, как атомный зонтик — Хиросиму. Для меня вдруг стало очевидно, что там, дома, Имант не использовал и сотой доли своего обаяния. Он стал соблазнителен, как Голливуд в глазах советского телезрителя. Он был ей ровня во всем, знал это, и мог об это свое знание расшибить башку, потому что прав оно ему никаких не давало. Мне следовало уйти… хотя бы выйти из комнаты, но мне почему-то представилось, что это — кино. Кто из вас, признайтесь, выходит из комнаты во время подобных сцен? Он весь дышал жаром, как раскаленный песок, она была воплощенной желанной прохладой. Босые ноги неслышно переступали по деревянному полу. Шелестел дождь, лениво тикали ходики. Ее голова клонилась, пока не коснулась его плеча. И осталась там. Меня они уже не видели.
Имант соскользнул на пол, к ее ногам, к коленям, повторяя весь свой путь ладонями по ее спине, бедрам, голеням. Она встрепенулась, как птица, которую поймали за ноги, и замерла в испуганной позе, отстранившись и чуть выгнувшись назад, колеблемая и прожигаемая его дыханием. Его губы коснулись ее коленей, и оба остановились на какой-то немыслимо долгий миг. А потом, логично и неумолимо, как всходит утреннее солнце, его ладони двинулись вверх. Если бы я сам выдумывал этот образ, я бы тоже намешал в него Энди Уильямса.
Тут до меня все-таки дошло, что это не кино, и я поторопился выйти вон. Здесь всех сразил Энди Уильямс.
По-июльски короткая ночь показалась мне бесконечной. По небу грохотал Илья-пророк, будто поблизости доски с самосвала сгружали. Я сидел на веранде, балдел от соловья, шлепал на себе комаров и старался не вслушиваться в то, что бормоталось и ворковалось там, за чуть прикрытой дверью. Я все равно не мог убраться отсюда без Ключа.
В те минуты, когда я забывался, мне грезились водные блики на каменных стенках колодца, скрип его журавля, взгляд сверху на квадраты полей и клубящиеся массивы лесов. Поймите, я всего этого не видел, мне только чудилось, пока я парил бессвязной мыслью во мгле.
Мгла была что надо. Всю ночь, как бы ни была она коротка в июле, меня баюкал шелест мелкого неспешного дождя, и солнце тоже не встало. Только чуть посерела ночная тьма, и дальнейшая смена ее оттенков была уже неразличима.
И вот я сидел и лупал глазами сперва в черную, а затем в серую мглу, укачиваемый шелестом дождя, до тех пор, пока там, в комнате, не послышался шорох, какая-то подозрительная возня, а потом Имант сдавленным шепотом попросил меня отворить дверь.
Когда он выбрался из зева комнаты, погруженной во тьму, я понял, почему он не мог сделать этого сам. У него были заняты обе руки, и более всего это походило на классическое похищение в одной сорочке.
На спящей барышне Июль были минимальные белые трусики, явно не отечественного фасона 50-х, и короткая маечка, практически не скрывавшая ее едва обозначенную грудь. Больше Имант ни о чем не позаботился, видимо, по полной невинности души. Ноги, ноги, ноги… Если бы сама Ким Бэссинджер увидела ларочкины ножки, она бы до конца жизни появлялась на люди исключительно в широких брюках. Сам Имант выглядел свеженьким, как муромский огурчик в утренней росе.
— Добился, чего хотел? — тихо спросил я.
Гибкие руки красноречиво обвивали его шею.
— Дим, — сказал он, глядя поверх русой макушки, — у меня уйма недостатков, но я лучше, чем ты обо мне думаешь. Не хотелось бы тебя разочаровывать, но… — он ухмыльнулся, — я проделываю это каждый год, меняя лишь предлоги.
— Не надоедает?
— У меня короткая память, — ответил он почти с вызовом.
— А она тебя любит?
— Говорит, что нет… — он скосил глаза на макушку возле своего подбородка. — Но… ты бы поверил?
— Для этого надобно знать русские сомнения русских баб! — воскликнул я, развеселившись. — Они гадают о своих чувствах после двадцати лет брака и пятерых детей! И потом, если леди говорит «да», то это не леди. Эй, погоди! А Ключ? Ты про меня забыл?
— Забыл, — честно сознался Имант. — И, по правде говоря, не только о тебе. Этот мир заслужил толику хорошей погоды. Будь любезен, подержи…
Ничтоже сумняшеся, он брякнул мне на руки свою драгоценную ношу и легко сбежал по деревянной лестнице вниз. Глянул наземь, вверх, по сторонам, сунул четыре пальца в рот и засвистал что есть мочи, по-хулигански или разбойничьи.
Спугнутые тучи прыснули в стороны, как застигнутые мыши, солнце ворвалось в образовавшуюся прореху, обрушив на Первого Принца Лета целый водопад золотого света. Только теперь я вспомнил, насколько он могущественный волшебник. Но это было еще не все!
Распахнулись Врата в июнь: слепящий тамошним светом прямоугольник, и в них потянулись, проскальзывая оттуда сюда, его пышногрудые крутобедрые соблазны. Отстраненной частью своего сознания я подумал, что вижу массовую эмиграцию обитателей пляжного июня как заключительный акт агрессии, замысленной златокудрым бронзовым богом. они невозмутимо миновали меня, неся на головах скудную поклажу и покачиваясь на ходу. Поток их был бесконечен, монотонен и неостановим, как океанский прилив. Афродита, спозаранку хлопотавшая на кухне, закричала и замахала на них полотенцем, но тщетно. Просачивались, покидая июнь и ничем не проявляя исконной вражды, поклонники «Пепси» и «Кока-колы», и футбольные фанаты, сопровождаемые звуками трещотки и криками «оле!», подергивающиеся в диковинном танце и несущие в июль свои татуированные тела. «Пятая колонна» громко ойкнула из окна и помчалась следом, размахивая оранжевым бикини.
— Эй! — окликнул я Иманта. — А ты не боишься, что в отместку она устроит тебе черемуховые холода?
— У меня пусть делает, что хочет, — великодушно сказал Имант, возвращаясь на веранду. — Я ей гамак повешу.
— Ключ, — напомнил я.
— Ах да, Ключ. Что же делать, я не могу взять его без разрешения. Лара… Ларочка, отпустим Диму? Можно, я возьму Ключ?
Не открывая глаз, она пробормотала что-то неразборчивое, нежное, где упоминалось его имя, и что всеми присутствующими было истолковано как определенное согласие.
— Август с Сентябрем вообще поженились, — в воздух сообщил Имант. Объединили свои миры и царствуют вместе без проблем, не разбери поймешь кто где. Да, Ключ… Извини.
Простая душа, он и не подозревал, что чужая ноша — тянет. Я прислонился спиной к косяку, а Имант прошмыгнул обратно в комнату, взял из клетки сонную канарейку, дохнул ей в желтые перышки, чтобы разбудить, был клюнут в палец, рассмеялся… Потом вернулся на веранду, где мы, наконец, поменялись.
— Ну, — сказал он, — давай. Счастливо.
И двинулся в сторону ослепительного прямоугольника Врат, за которым ждал их обезлюдевший июнь. Глядя на его удаляющуюся спину и на ларочкину головку, склоненную на загорелое плечо, я вдруг решил, будто проник в сокровенный секрет ее грез, навеваемых шорохом дождя. О чем еще могла она грезить, как не о встающем из моря замке, чьи ступени лижет волна, а светлые стены украшены лишь ковром из непостоянных бликов. О замке, зовущем к себе, как морская раковина. О пустынных бесконечных пляжах и тропических цветах, об эоловой арфе, в конце концов! О возможности не раскрывая глаз уткнуться носом в горячее тугое плечо, и где-то знать, что кто-то этим осчастливлен. И немудрено, что потом, дома, это вспоминается как сон, вновь и вновь возвращающийся под шелест дождя. И принимается за сон.
Я вздохнул, прощаясь с миром наслаждений, придуманным легкомысленным богом для тех, кто попался на его удочку. Я был среди них, но Имант дал мне шанс прийти в себя. в сущности, я не хотел бы останавливаться на одном месте даже ценой пожизненного отпуска.
Они не оглянулись, даже тая в ослепительном июньском свете. Они меня уже не видели. Я махнул им рукой, повернулся спиной и отправился своей дорогой. Трепыханье птичьего сердечка вело меня прямиком в Август.
8-9. Рабочий и колхозница — царственная пара
10. Джентльмен в красном
Ларисса покачала головой. Бледная улыбка приподняла уголки ее губ. Имант заметил это и присел перед нею на корточки, позволяя ей стратегическое преимущество взгляда сверху вниз. Не так давно я и сам попался на эту удочку. Я бы ушел, но он взял с меня слово. Должно быть, боялся, что без предлога его прежде времени выпрут.
— Нет, — сказала она. — Мои грезы более… беспредметны.
— О! — отозвался он с мгновенным восторгом. — Я могу предложить тебе самый беспредметный секс. Можно даже сказать — виртуальный.
— Это как?
Бог знает, у кого Имант подцепил это словечко. Он явно в точности не знал, что оно означает, и теперь метнул мне панический взгляд. Пришлось его выручать.
Мы затеяли с Лариссой беседу, оказавшуюся неожиданно увлекательной для обеих сторон. Она была девушка развитая и отлично разбиралась в оргтехнике. В хороших руках она мигом превратилась бы в компьютерную барышню. Через полчаса, уже сидя за столом, на который подавала угрюмая Афродита, я внезапно обнаружил, что веду с ней вполне осмысленный разговор о емкостях винчестеров, звуковых платах и видеопамяти. Имант пару раз вставлял замечания невпопад, и его не одернули только потому, что не заметили. Бронзовый бог зевнул и очевидно заскучал.
Потом, когда разговор перешел на преимущества магнитного способа записи перед привычными для нее пьезотехнологиями, и я подробно пересказал хозяйке принцип действия магнитофона, он еще раз, в весьма характерной для него манере дал о себе знать. Тем же тоном напряженной надежды, с каким Перегрин в свое время спрашивал, нет ли у меня с собой чего-нибудь почитать, он поинтересовался, не прихватил ли я случайно парочку кассет. Увы, во всех перипетиях этого сумасшедшего сюжета у меня даже родных тапочек не сохранилось.
— Дмитрий говорит, эта пленка способна петь, — невинно сообщил наш переросший Питер Пэн. — Ну так я размотал бы ее и сделал на крыше эолову арфу. Пусть поет.
Мгновенное молчание за столом сообщило, что меня переплюнули. С моей точки зрения многие записи от подобного использования только выиграли бы. Однако если в душе у нее и были романтические струнки, в данный момент они никак не проявились.
— Ты бы еще стеклянных бус попросил, — усмехнувшись, сказала ему Лариска.
— А лазерный диск ты крутил бы исключительно на пальце?
Потом, как это водится в интеллигентной беседе, мы говорили, перебивая и не слушая один другого, и по прошествии некоторого времени я уже никак не мог вспомнить, о чем у нас шла речь.
Очнулся я в кресле-качалке, голова моя клонилась на грудь, глаза слипались, а Лара с Имантом, сидя на полу возле патефона, тщились переупрямить друг дружку, ведя диалог с помощью сентиментальных мелодий зарубежной эстрады 70-х. Так, например, хозяйка ставила старинную английскую «Green sleeves», и «Happy bit boys» напоминали слушателям о том, что «Моя любовь носит зеленые рукава», до тех пор, пока Имант не менял их решительно на страстный призыв «Besame». В ответ на эту провокационную выходку Энди Уильямс заводил свое проникновенное «It's impossible», но не привыкший пасовать Июнь продолжал игру, и уже тот же Энди Уильямс взвивался до пронзительных высот "«The story of my love».
— Потанцуешь со мной?
Она безмолвно согласилась, он с робостью десятиклассника положил ладони на ее стан, и они тихонько переступали на крохотном свободном пятачке пола, уже и музыке не в такт, и тень его накрывала ее, как атомный зонтик — Хиросиму. Для меня вдруг стало очевидно, что там, дома, Имант не использовал и сотой доли своего обаяния. Он стал соблазнителен, как Голливуд в глазах советского телезрителя. Он был ей ровня во всем, знал это, и мог об это свое знание расшибить башку, потому что прав оно ему никаких не давало. Мне следовало уйти… хотя бы выйти из комнаты, но мне почему-то представилось, что это — кино. Кто из вас, признайтесь, выходит из комнаты во время подобных сцен? Он весь дышал жаром, как раскаленный песок, она была воплощенной желанной прохладой. Босые ноги неслышно переступали по деревянному полу. Шелестел дождь, лениво тикали ходики. Ее голова клонилась, пока не коснулась его плеча. И осталась там. Меня они уже не видели.
Имант соскользнул на пол, к ее ногам, к коленям, повторяя весь свой путь ладонями по ее спине, бедрам, голеням. Она встрепенулась, как птица, которую поймали за ноги, и замерла в испуганной позе, отстранившись и чуть выгнувшись назад, колеблемая и прожигаемая его дыханием. Его губы коснулись ее коленей, и оба остановились на какой-то немыслимо долгий миг. А потом, логично и неумолимо, как всходит утреннее солнце, его ладони двинулись вверх. Если бы я сам выдумывал этот образ, я бы тоже намешал в него Энди Уильямса.
Тут до меня все-таки дошло, что это не кино, и я поторопился выйти вон. Здесь всех сразил Энди Уильямс.
По-июльски короткая ночь показалась мне бесконечной. По небу грохотал Илья-пророк, будто поблизости доски с самосвала сгружали. Я сидел на веранде, балдел от соловья, шлепал на себе комаров и старался не вслушиваться в то, что бормоталось и ворковалось там, за чуть прикрытой дверью. Я все равно не мог убраться отсюда без Ключа.
В те минуты, когда я забывался, мне грезились водные блики на каменных стенках колодца, скрип его журавля, взгляд сверху на квадраты полей и клубящиеся массивы лесов. Поймите, я всего этого не видел, мне только чудилось, пока я парил бессвязной мыслью во мгле.
Мгла была что надо. Всю ночь, как бы ни была она коротка в июле, меня баюкал шелест мелкого неспешного дождя, и солнце тоже не встало. Только чуть посерела ночная тьма, и дальнейшая смена ее оттенков была уже неразличима.
И вот я сидел и лупал глазами сперва в черную, а затем в серую мглу, укачиваемый шелестом дождя, до тех пор, пока там, в комнате, не послышался шорох, какая-то подозрительная возня, а потом Имант сдавленным шепотом попросил меня отворить дверь.
Когда он выбрался из зева комнаты, погруженной во тьму, я понял, почему он не мог сделать этого сам. У него были заняты обе руки, и более всего это походило на классическое похищение в одной сорочке.
На спящей барышне Июль были минимальные белые трусики, явно не отечественного фасона 50-х, и короткая маечка, практически не скрывавшая ее едва обозначенную грудь. Больше Имант ни о чем не позаботился, видимо, по полной невинности души. Ноги, ноги, ноги… Если бы сама Ким Бэссинджер увидела ларочкины ножки, она бы до конца жизни появлялась на люди исключительно в широких брюках. Сам Имант выглядел свеженьким, как муромский огурчик в утренней росе.
— Добился, чего хотел? — тихо спросил я.
Гибкие руки красноречиво обвивали его шею.
— Дим, — сказал он, глядя поверх русой макушки, — у меня уйма недостатков, но я лучше, чем ты обо мне думаешь. Не хотелось бы тебя разочаровывать, но… — он ухмыльнулся, — я проделываю это каждый год, меняя лишь предлоги.
— Не надоедает?
— У меня короткая память, — ответил он почти с вызовом.
— А она тебя любит?
— Говорит, что нет… — он скосил глаза на макушку возле своего подбородка. — Но… ты бы поверил?
— Для этого надобно знать русские сомнения русских баб! — воскликнул я, развеселившись. — Они гадают о своих чувствах после двадцати лет брака и пятерых детей! И потом, если леди говорит «да», то это не леди. Эй, погоди! А Ключ? Ты про меня забыл?
— Забыл, — честно сознался Имант. — И, по правде говоря, не только о тебе. Этот мир заслужил толику хорошей погоды. Будь любезен, подержи…
Ничтоже сумняшеся, он брякнул мне на руки свою драгоценную ношу и легко сбежал по деревянной лестнице вниз. Глянул наземь, вверх, по сторонам, сунул четыре пальца в рот и засвистал что есть мочи, по-хулигански или разбойничьи.
Спугнутые тучи прыснули в стороны, как застигнутые мыши, солнце ворвалось в образовавшуюся прореху, обрушив на Первого Принца Лета целый водопад золотого света. Только теперь я вспомнил, насколько он могущественный волшебник. Но это было еще не все!
Распахнулись Врата в июнь: слепящий тамошним светом прямоугольник, и в них потянулись, проскальзывая оттуда сюда, его пышногрудые крутобедрые соблазны. Отстраненной частью своего сознания я подумал, что вижу массовую эмиграцию обитателей пляжного июня как заключительный акт агрессии, замысленной златокудрым бронзовым богом. они невозмутимо миновали меня, неся на головах скудную поклажу и покачиваясь на ходу. Поток их был бесконечен, монотонен и неостановим, как океанский прилив. Афродита, спозаранку хлопотавшая на кухне, закричала и замахала на них полотенцем, но тщетно. Просачивались, покидая июнь и ничем не проявляя исконной вражды, поклонники «Пепси» и «Кока-колы», и футбольные фанаты, сопровождаемые звуками трещотки и криками «оле!», подергивающиеся в диковинном танце и несущие в июль свои татуированные тела. «Пятая колонна» громко ойкнула из окна и помчалась следом, размахивая оранжевым бикини.
— Эй! — окликнул я Иманта. — А ты не боишься, что в отместку она устроит тебе черемуховые холода?
— У меня пусть делает, что хочет, — великодушно сказал Имант, возвращаясь на веранду. — Я ей гамак повешу.
— Ключ, — напомнил я.
— Ах да, Ключ. Что же делать, я не могу взять его без разрешения. Лара… Ларочка, отпустим Диму? Можно, я возьму Ключ?
Не открывая глаз, она пробормотала что-то неразборчивое, нежное, где упоминалось его имя, и что всеми присутствующими было истолковано как определенное согласие.
— Август с Сентябрем вообще поженились, — в воздух сообщил Имант. Объединили свои миры и царствуют вместе без проблем, не разбери поймешь кто где. Да, Ключ… Извини.
Простая душа, он и не подозревал, что чужая ноша — тянет. Я прислонился спиной к косяку, а Имант прошмыгнул обратно в комнату, взял из клетки сонную канарейку, дохнул ей в желтые перышки, чтобы разбудить, был клюнут в палец, рассмеялся… Потом вернулся на веранду, где мы, наконец, поменялись.
— Ну, — сказал он, — давай. Счастливо.
И двинулся в сторону ослепительного прямоугольника Врат, за которым ждал их обезлюдевший июнь. Глядя на его удаляющуюся спину и на ларочкину головку, склоненную на загорелое плечо, я вдруг решил, будто проник в сокровенный секрет ее грез, навеваемых шорохом дождя. О чем еще могла она грезить, как не о встающем из моря замке, чьи ступени лижет волна, а светлые стены украшены лишь ковром из непостоянных бликов. О замке, зовущем к себе, как морская раковина. О пустынных бесконечных пляжах и тропических цветах, об эоловой арфе, в конце концов! О возможности не раскрывая глаз уткнуться носом в горячее тугое плечо, и где-то знать, что кто-то этим осчастливлен. И немудрено, что потом, дома, это вспоминается как сон, вновь и вновь возвращающийся под шелест дождя. И принимается за сон.
Я вздохнул, прощаясь с миром наслаждений, придуманным легкомысленным богом для тех, кто попался на его удочку. Я был среди них, но Имант дал мне шанс прийти в себя. в сущности, я не хотел бы останавливаться на одном месте даже ценой пожизненного отпуска.
Они не оглянулись, даже тая в ослепительном июньском свете. Они меня уже не видели. Я махнул им рукой, повернулся спиной и отправился своей дорогой. Трепыханье птичьего сердечка вело меня прямиком в Август.
8-9. Рабочий и колхозница — царственная пара
Всего какие-нибудь десять шагов, и я оказался уже совершенно в иной обстановке. Сверху пекло жаркое, но, в отличие от июньского, мягкое солнышко, под ногами была влажная земля. По сторонам — культурные насаждения узловатых плетистых растений, которые я незамедлительно классифицировал как виноград. Сочные, плотные, иссиня-черные кисти «Изабеллы», прозрачно-розовый «Мускат», крупные, с фалангу пальца, продолговатые янтарные ягоды «Дамских пальчиков». Других я не знал, а может, и эти не так назывались, я просто довольствовался осенними ассоциациями отечественных прилавков.
Я стоял на пологом склоне холма, и видно было далеко вниз и вперед. В долине, по берегам широкой реки сгрудились белые домики под зелеными крышами. Можно было бы предположить, что на сей раз меня забросило на Кавказ, однако какое-то подсознательное впечатление протестовало. Вероятно, я разлакомился, и мне просто хотелось оказаться где-то в такой загранице, какой в грубой реальности мне не увидеть никогда. Когда еще мне представится возможность именовать места согласно своим представлениям о них? Перпендикулярным курсом двигался тип в противогазе, с баллонами на плечах. Должно быть, опрыскивал от вредителей или болезней. Я решительно обозвал местность Шампанью и потихоньку пошел вниз, по тропе, пересекавшей борозды, ожидая встретить на пути хозяина или хозяйку здешних мест.
Я увидел ее издали, а она меня — нет, и пока я ожидал ее, то нашел, что более всего она походит на Марину Влади. В отличие от прочих встреченных на пути дам, исключая, может быть, одну Мидори, эта не была праздной. Среднего роста и, возможно, средних лет, хотя я не дал бы ей больше тридцати. С длинными волосами цвета сливочного масла, забранными в пучок, но не слишком-то покорно в нем пребывающими. На ней была длинная синяя юбка, подоткнутая сбоку для удобства ходьбы, и она, что ни шаг, взбивала ее вверх круглыми крепкими коленями. Светло-голубую блузку она завязала под грудью узлом. Не тоненькая, вся как яблочко наливное, с блестящими глазами в цвет блузки и маленькими ступнями босых ног. Шагала она легко, как песню пела, будто корзина винограда, которую она несла за плечами, на ремнях, как школьный ранец, вовсе ничего не весила.
— О! — воскликнула она, едва завидя меня. — Вот кто мне поможет!
И не успел я глазом моргнуть, как уже оказался при деле, попросту впряженным в лямки ее ноши. То есть, я не имел ничего против.
— Это, наверное, вам, — сказал я, передавая из ладони в ладонь теплый комочек вертящейся канарейки.
Женщина засмеялась, разжала ладонь, птичка тут же снесла пестрое яичко, вспорхнула, и только мы ее и видели. Жестом фокусницы Королева Августа сомкнула ладонь, дунула в кулак и снова разжала. Вместо яичка на маленькой ладошке, бывшей как средоточие мира, разевал клюв довольно-таки гадкий птенец, покрытый младенческим пухом.
— Недодержала, — с притворным огорчением констатировала она, после чего весь процесс повторился вновь, и с раскрытой руки сорвалась и улетела в лес здоровенная пестрая тварь, напоследок одарившая нас громогласным «ку-ку».
— А логика? — спросил я.
Она — кстати, ее звали Латона — отмахнулась, и я принял ее правила игры.
На весь этот нескончаемый день я поступил в ней в добровольное рабство. Не сказать, чтобы мне пришлось привыкать, все ж таки у тещи сад, и я уже научился находить в такого рода хлопотах своеобразное удовольствие. "День год кормит, " — приговаривала моя теперешняя хозяйка, и я мотался за нею как привязанный. Не могу счесть дел, которые я переделал. Всего понемногу, но… как всего много! Наверное, отработал ей все, что задолжал Вегару.
Ну, во-первых, мой визит Дама Урожай сочла достаточным основанием для того, чтобы покинуть виноградник. Повинуясь ее указаниям, я вывалил корзину в возок, стоявший у края посадок. Там же шевелилось еще некоторое количество виноградарей, все с запаренными, суматошными лицами — день год кормит! А потом мы пошли по дороге в деревню, пыля ногами и останавливаясь то здесь, то там, чтобы проследить, посоветовать, помочь… Меня несло, как на крыльях, а спутнице моей кланялись в землю.
Все-таки для шортов был уже не сезон, Латона сунула мне какие-то старые джинсы и клетчатую рубашку, я переоделся и, вымыв ноги в тазу, под хоровое пение, задававшее ритм, давил вместе с ней виноград. Собирал яблоки и таскал корзины с ними. Ставил сыры, пек хлеб, катал к амбару огромные, как кареты, тыквы, сбивал масло на льду. Кое-что из сельхозработ, правда, показалось мне относящимся к более позднему сезону, но, очевидно, они все ей подчинялись, а я не был персоной того ранга, что устанавливает законы в чужих монастырях. Скажу только, что за всеми этими заботами нам с Латоной было вовсе не до разговоров.
Утверждая последнее, я на самом деле не совсем прав. Сведений, полученных от нее за этот краткий срок, было бы достаточно, чтобы убедить мою тещу до конца жизни ходить за Латоной с блокнотом. Но у нее совершенно не хватало времени точить лясы на чужой счет, на то, что я еще в мае обозвал фольклором, и у меня не было никакой возможности узнать ни ее мнение о тех, кого я оставил позади, ни о том, что ожидало впереди.
Лишь когда сумерки начали липнуть к земле, она позволила мне присесть на ее просторной кухне в безукоризненном провансальском стиле. Любой журнал выложил бы безумные бабки только за то, чтобы сфотографировать эти интерьеры: медную посуду, сияющую как солнце, шторы, скатерти и салфетки в мелкий блеклый цветочек, гнутую старомодную мебель темного дерева, плетенье из лозы.
То есть, это я присел, а Латона неугасимым пламенем металась туда-сюда, укладывая здоровущую корзину. Из печи в нее отправился золотистый, еще пышущий жаром каравай, с ледника — горшочек масла, добрых полкруга овечьего сыра из сыроварни, фляга красного вина в плетенке, запечатанная крынка молока, немного ароматного меда, а уж молодой картошечки, вареной в мундире, с лопнувшей кожицей, пупырчатых огурчиков, щекастых помидорчиков, золотистых луковок и аметистовых чесночинок — от сердца! Добавила соли в чистой тряпочке, накрыла все вышитой салфеткой.
— Пойдешь вниз по улице, — распорядилась Латона, — к реке. Там перейдешь мост, и с другой стороны будет кузня. Передашь Ригелю, — она кивнула на корзину. — У него много работы, домой зайти некогда.
— Ригель — это муж?
Она кивнула, на бегу подвязывая волосы в узел.
— А дети есть? — осторожно поинтересовался я. Черт их знает, этих бессмертных, вдруг любимую мозоль отдавишь. Но она сделала руками широкий всеохватывающий жест.
— Да вот все они откуда, по-твоему, взялись? — и хлопнула себя по животу. — Неужто, ты думаешь, через имантов кордон ко мне кто-то из Внутренних пробьется? А ежели уж пробился, то останется, чтобы прожить жизнь в трудах? Сам-то небось не останешься? Не-ет, вначале нам с Ригелем пришлось постараться, а потом уж они сами… Вон они, — она кивнула в окно на тянущийся с полей люд, — мои дети, внуки, правнуки… А дальше я не считаю, чтобы не чувствовать себя очень уж старой.
Поставив корзину на плечо, я пробирался изгибистыми, бегущими под уклон улочками. Отдыхающие после страдного дня лениво оглядывались на меня. Сценки деревенского ухаживания через плетень одинаковы, должно быть, в сельских местностях всего мира. Меня сопровождала мирная размеренная тишина, окрашенная в разные оттенки синевы. Обессилевшие за день собаки валялись в пыли, положив головы на лапы и провожали меня скорбными глазами. Роса была холодной, и никто не сказал мне вслед ни слова, только у самого моста кто-то съязвил в спину:
— Красная Шапочка!
Я напрягся, но обошлось без волков. Длинный изгибистый язык грунтовой дороги спускался к мосту и пересекал его, а на той стороне, как форпост при въезде в деревню, вросла в землю приземистая основательная кузня. Еще издали я услышал характерный звон металла о металл, и с некоторой опаской заглянул в распахнутую дверь.
Распахнута она была, разумеется, недаром. В нее выходили ядовитые испарения, в том числе сернистые газы, высвобождающиеся при плавке железа и горении угля. Согласно Макнамаре бессмертный не может угореть и задохнуться, но… кто сказал, что сам процесс доставляет ему удовольствие? К тому же днем в дверь вливался дополнительный солнечный свет. Сейчас, правда, в нее уже ничего не вливалось, хоть глаз выколи. Внутри, в пламени горна виднелся четко обрисованный силуэт Повелителя Огня, Вулкана этой кузни, без устали, как механизм, вздымавшего и опускавшего молот. Он один был различим в круге красного огня, все остальное до завтрашнего утра потонуло в непроглядном мраке. Да сказать по правде, у меня не отыскалось достаточно желания знакомиться с объектом и обстановкой. Я и без того знал, что здесь грязно, душно и шумно.
— Вы — Ригель? — крикнул я.
Он мельком глянул в мою сторону и сделал знак, что не слышит. Пришлось его ждать. В левой руке у него были щипцы, которыми он удерживал поковку, в правой — молот. Я думал, он кует подкову, но оказалось — пятипалый кленовый лист, докрасна раскаленный и зашипевший, когда его сунули в бадью с колодезной водой.
— Вы — Ригель? — повторил я в тишине.
Он кивнул, не тратясь на слова.
— Латона ужин послала.
Он вновь кивнул, отвязал тесемки кожаного фартука, не спеша умылся в лохани, вытер ветошью лицо и руки, вышел ко мне и, сложившись втрое, опустился на порог, лицом к реке.
— Давай, — сказал он. — Присоединяйся.
И то, припаса здесь хватило бы на роту. Я никогда прежде не ел сидя на пороге, лицом к неторопливо проистекающей жизни, держа позади свое обустроенное бытие. Наши спины омывала волна уютного жара, от реки, напротив, веяло серебряной прохладой. Поднимался туман, и в ином месте, возможно, ужинать на улице было бы уже совсем не так приятно. Но — не здесь. Есть на пороге, макая картошку в соль, густо намазывая мед на хлеб поверх масла… В этом чудилось что-то толкиеновское. Я молчал и исподтишка разглядывал своего сотрапезника.
Он показался мне моложе Латоны, но меж богами это не имело смысла, да и вовсе ничего не значило. А вообще Сентябрь выглядел рослым молодцем, что называется — косая сажень, с гривой длинных иссиня-черных волос, разметавшихся по плечам и связанных шнурком надо лбом, придававшими ему сходство с индейцем. Грудь и плечи его лоснились от копоти, смешанной с потом. Лицо у него было продолговатое, красивое, с неподвижным взглядом темных глаз под тяжелыми веками. Такой обращенный внутрь взгляд встречается у тех, кто, занимаясь творческим трудом, остается наедине с собой даже в самой шумной и многолюдной компании. У него и в самом деле было много работы: ведь он ковал осенние листья, медные — кленам и осинам, золотые — березам, серебряные росы и яркие новые звезды на весь год вперед до следующего сентября. Да мало ли чего еще, кроме обычных сельских работ. Что там, он бы и гвоздь ковал, как стих. И мало ли о чем он там думал, сдвигая густые сросшиеся брови, но, впрочем, выражение лица у него оставалось самое умиротворенное. Лишь спустя некоторое время я смекнул, что корзина со снедью сыграла роль Ключа.
Мы молчали, курили. С огородов тянуло горьким дымом от сжигаемых растительных остатков. С начала моего приключения это была самая божественная минута. Самое волшебное время суток, самое волшебное время года. Мне, правда, вспомнилось, что до сих пор никто ни единым словом не обмолвился при мне об Октябре, и я совершенно не представлял себе, что меня там ожидает. Я мог бы попытаться выяснить у Ригеля, но… мне было, во-первых, лень. А во-вторых, неудобно. Он казался таким далеким от суеты. Гораздо дальше, чем Палома. Я бы даже сказал, он вообще был недостижим.
Так проходило время, мир умолкал и погружался в сон. Сентябрь ни о чем не спрашивал меня, а я — его. Я не испытывал никакого нетерпения до тех самых пор, пока он, крякнув, не поднялся и, поковырявшись в ящике с железом, не вытащил из него новенькую блестящую подкову.
— Вот, — сказал он. — А направление — любое. Мимо Октобера не пройдешь, даже если захочешь. Он сам тебя настигнет.
В моих руках она была сияющая и живая. Романтическая функция ее намекала на пути-дороги, а символика — на обещание счастья. Если же ее перевернуть, она становилась похожа на лиру, чьи невидимые струны пели о томительной и тягучей нежности ожидания, о волшебных вечерах и посиделках у порога. Наверное, это был самый удивительный и самый памятный по состоянию души Ключ. Направление любое, сказал он? Верно, ведь это всегда будет — вперед.
— Эгей, трудяга! — донеслось из-за порога. Ригель порывисто развернулся и вышел. Он был подвижен и строен, этот верзила, и тонок в талии. Я инстинктивно притаился за мехами. Узнал голос Латоны, и сообразил, что подзадержался. Наверняка она не ожидала напороться здесь на меня.
— Здравствуй, мое индейское лето, — услыхал я оттуда.
— Пришла узнать, сильно ли ты притомился за день.
И смех. Низкий, горловой. Женщина не смеется так, когда ее целуют в щечку. Вряд ли, не при моралистах будь сказано, богиня, вокруг которой все рождается и плодоносит, станет держать колени сомкнутыми. Этим богам, подумал я, по вечерам нечем заняться.
Итак, направление любое. Я взялся обеими руками за подкову, как за маленький штурвал, и практически вслепую сунулся в самый дальний и темный угол, на каждом следующем шаге рискуя зацепиться за что-нибудь железное и причинить себе телесные повреждения различной степени тяжести.
Я стоял на пологом склоне холма, и видно было далеко вниз и вперед. В долине, по берегам широкой реки сгрудились белые домики под зелеными крышами. Можно было бы предположить, что на сей раз меня забросило на Кавказ, однако какое-то подсознательное впечатление протестовало. Вероятно, я разлакомился, и мне просто хотелось оказаться где-то в такой загранице, какой в грубой реальности мне не увидеть никогда. Когда еще мне представится возможность именовать места согласно своим представлениям о них? Перпендикулярным курсом двигался тип в противогазе, с баллонами на плечах. Должно быть, опрыскивал от вредителей или болезней. Я решительно обозвал местность Шампанью и потихоньку пошел вниз, по тропе, пересекавшей борозды, ожидая встретить на пути хозяина или хозяйку здешних мест.
Я увидел ее издали, а она меня — нет, и пока я ожидал ее, то нашел, что более всего она походит на Марину Влади. В отличие от прочих встреченных на пути дам, исключая, может быть, одну Мидори, эта не была праздной. Среднего роста и, возможно, средних лет, хотя я не дал бы ей больше тридцати. С длинными волосами цвета сливочного масла, забранными в пучок, но не слишком-то покорно в нем пребывающими. На ней была длинная синяя юбка, подоткнутая сбоку для удобства ходьбы, и она, что ни шаг, взбивала ее вверх круглыми крепкими коленями. Светло-голубую блузку она завязала под грудью узлом. Не тоненькая, вся как яблочко наливное, с блестящими глазами в цвет блузки и маленькими ступнями босых ног. Шагала она легко, как песню пела, будто корзина винограда, которую она несла за плечами, на ремнях, как школьный ранец, вовсе ничего не весила.
— О! — воскликнула она, едва завидя меня. — Вот кто мне поможет!
И не успел я глазом моргнуть, как уже оказался при деле, попросту впряженным в лямки ее ноши. То есть, я не имел ничего против.
— Это, наверное, вам, — сказал я, передавая из ладони в ладонь теплый комочек вертящейся канарейки.
Женщина засмеялась, разжала ладонь, птичка тут же снесла пестрое яичко, вспорхнула, и только мы ее и видели. Жестом фокусницы Королева Августа сомкнула ладонь, дунула в кулак и снова разжала. Вместо яичка на маленькой ладошке, бывшей как средоточие мира, разевал клюв довольно-таки гадкий птенец, покрытый младенческим пухом.
— Недодержала, — с притворным огорчением констатировала она, после чего весь процесс повторился вновь, и с раскрытой руки сорвалась и улетела в лес здоровенная пестрая тварь, напоследок одарившая нас громогласным «ку-ку».
— А логика? — спросил я.
Она — кстати, ее звали Латона — отмахнулась, и я принял ее правила игры.
На весь этот нескончаемый день я поступил в ней в добровольное рабство. Не сказать, чтобы мне пришлось привыкать, все ж таки у тещи сад, и я уже научился находить в такого рода хлопотах своеобразное удовольствие. "День год кормит, " — приговаривала моя теперешняя хозяйка, и я мотался за нею как привязанный. Не могу счесть дел, которые я переделал. Всего понемногу, но… как всего много! Наверное, отработал ей все, что задолжал Вегару.
Ну, во-первых, мой визит Дама Урожай сочла достаточным основанием для того, чтобы покинуть виноградник. Повинуясь ее указаниям, я вывалил корзину в возок, стоявший у края посадок. Там же шевелилось еще некоторое количество виноградарей, все с запаренными, суматошными лицами — день год кормит! А потом мы пошли по дороге в деревню, пыля ногами и останавливаясь то здесь, то там, чтобы проследить, посоветовать, помочь… Меня несло, как на крыльях, а спутнице моей кланялись в землю.
Все-таки для шортов был уже не сезон, Латона сунула мне какие-то старые джинсы и клетчатую рубашку, я переоделся и, вымыв ноги в тазу, под хоровое пение, задававшее ритм, давил вместе с ней виноград. Собирал яблоки и таскал корзины с ними. Ставил сыры, пек хлеб, катал к амбару огромные, как кареты, тыквы, сбивал масло на льду. Кое-что из сельхозработ, правда, показалось мне относящимся к более позднему сезону, но, очевидно, они все ей подчинялись, а я не был персоной того ранга, что устанавливает законы в чужих монастырях. Скажу только, что за всеми этими заботами нам с Латоной было вовсе не до разговоров.
Утверждая последнее, я на самом деле не совсем прав. Сведений, полученных от нее за этот краткий срок, было бы достаточно, чтобы убедить мою тещу до конца жизни ходить за Латоной с блокнотом. Но у нее совершенно не хватало времени точить лясы на чужой счет, на то, что я еще в мае обозвал фольклором, и у меня не было никакой возможности узнать ни ее мнение о тех, кого я оставил позади, ни о том, что ожидало впереди.
Лишь когда сумерки начали липнуть к земле, она позволила мне присесть на ее просторной кухне в безукоризненном провансальском стиле. Любой журнал выложил бы безумные бабки только за то, чтобы сфотографировать эти интерьеры: медную посуду, сияющую как солнце, шторы, скатерти и салфетки в мелкий блеклый цветочек, гнутую старомодную мебель темного дерева, плетенье из лозы.
То есть, это я присел, а Латона неугасимым пламенем металась туда-сюда, укладывая здоровущую корзину. Из печи в нее отправился золотистый, еще пышущий жаром каравай, с ледника — горшочек масла, добрых полкруга овечьего сыра из сыроварни, фляга красного вина в плетенке, запечатанная крынка молока, немного ароматного меда, а уж молодой картошечки, вареной в мундире, с лопнувшей кожицей, пупырчатых огурчиков, щекастых помидорчиков, золотистых луковок и аметистовых чесночинок — от сердца! Добавила соли в чистой тряпочке, накрыла все вышитой салфеткой.
— Пойдешь вниз по улице, — распорядилась Латона, — к реке. Там перейдешь мост, и с другой стороны будет кузня. Передашь Ригелю, — она кивнула на корзину. — У него много работы, домой зайти некогда.
— Ригель — это муж?
Она кивнула, на бегу подвязывая волосы в узел.
— А дети есть? — осторожно поинтересовался я. Черт их знает, этих бессмертных, вдруг любимую мозоль отдавишь. Но она сделала руками широкий всеохватывающий жест.
— Да вот все они откуда, по-твоему, взялись? — и хлопнула себя по животу. — Неужто, ты думаешь, через имантов кордон ко мне кто-то из Внутренних пробьется? А ежели уж пробился, то останется, чтобы прожить жизнь в трудах? Сам-то небось не останешься? Не-ет, вначале нам с Ригелем пришлось постараться, а потом уж они сами… Вон они, — она кивнула в окно на тянущийся с полей люд, — мои дети, внуки, правнуки… А дальше я не считаю, чтобы не чувствовать себя очень уж старой.
Поставив корзину на плечо, я пробирался изгибистыми, бегущими под уклон улочками. Отдыхающие после страдного дня лениво оглядывались на меня. Сценки деревенского ухаживания через плетень одинаковы, должно быть, в сельских местностях всего мира. Меня сопровождала мирная размеренная тишина, окрашенная в разные оттенки синевы. Обессилевшие за день собаки валялись в пыли, положив головы на лапы и провожали меня скорбными глазами. Роса была холодной, и никто не сказал мне вслед ни слова, только у самого моста кто-то съязвил в спину:
— Красная Шапочка!
Я напрягся, но обошлось без волков. Длинный изгибистый язык грунтовой дороги спускался к мосту и пересекал его, а на той стороне, как форпост при въезде в деревню, вросла в землю приземистая основательная кузня. Еще издали я услышал характерный звон металла о металл, и с некоторой опаской заглянул в распахнутую дверь.
Распахнута она была, разумеется, недаром. В нее выходили ядовитые испарения, в том числе сернистые газы, высвобождающиеся при плавке железа и горении угля. Согласно Макнамаре бессмертный не может угореть и задохнуться, но… кто сказал, что сам процесс доставляет ему удовольствие? К тому же днем в дверь вливался дополнительный солнечный свет. Сейчас, правда, в нее уже ничего не вливалось, хоть глаз выколи. Внутри, в пламени горна виднелся четко обрисованный силуэт Повелителя Огня, Вулкана этой кузни, без устали, как механизм, вздымавшего и опускавшего молот. Он один был различим в круге красного огня, все остальное до завтрашнего утра потонуло в непроглядном мраке. Да сказать по правде, у меня не отыскалось достаточно желания знакомиться с объектом и обстановкой. Я и без того знал, что здесь грязно, душно и шумно.
— Вы — Ригель? — крикнул я.
Он мельком глянул в мою сторону и сделал знак, что не слышит. Пришлось его ждать. В левой руке у него были щипцы, которыми он удерживал поковку, в правой — молот. Я думал, он кует подкову, но оказалось — пятипалый кленовый лист, докрасна раскаленный и зашипевший, когда его сунули в бадью с колодезной водой.
— Вы — Ригель? — повторил я в тишине.
Он кивнул, не тратясь на слова.
— Латона ужин послала.
Он вновь кивнул, отвязал тесемки кожаного фартука, не спеша умылся в лохани, вытер ветошью лицо и руки, вышел ко мне и, сложившись втрое, опустился на порог, лицом к реке.
— Давай, — сказал он. — Присоединяйся.
И то, припаса здесь хватило бы на роту. Я никогда прежде не ел сидя на пороге, лицом к неторопливо проистекающей жизни, держа позади свое обустроенное бытие. Наши спины омывала волна уютного жара, от реки, напротив, веяло серебряной прохладой. Поднимался туман, и в ином месте, возможно, ужинать на улице было бы уже совсем не так приятно. Но — не здесь. Есть на пороге, макая картошку в соль, густо намазывая мед на хлеб поверх масла… В этом чудилось что-то толкиеновское. Я молчал и исподтишка разглядывал своего сотрапезника.
Он показался мне моложе Латоны, но меж богами это не имело смысла, да и вовсе ничего не значило. А вообще Сентябрь выглядел рослым молодцем, что называется — косая сажень, с гривой длинных иссиня-черных волос, разметавшихся по плечам и связанных шнурком надо лбом, придававшими ему сходство с индейцем. Грудь и плечи его лоснились от копоти, смешанной с потом. Лицо у него было продолговатое, красивое, с неподвижным взглядом темных глаз под тяжелыми веками. Такой обращенный внутрь взгляд встречается у тех, кто, занимаясь творческим трудом, остается наедине с собой даже в самой шумной и многолюдной компании. У него и в самом деле было много работы: ведь он ковал осенние листья, медные — кленам и осинам, золотые — березам, серебряные росы и яркие новые звезды на весь год вперед до следующего сентября. Да мало ли чего еще, кроме обычных сельских работ. Что там, он бы и гвоздь ковал, как стих. И мало ли о чем он там думал, сдвигая густые сросшиеся брови, но, впрочем, выражение лица у него оставалось самое умиротворенное. Лишь спустя некоторое время я смекнул, что корзина со снедью сыграла роль Ключа.
Мы молчали, курили. С огородов тянуло горьким дымом от сжигаемых растительных остатков. С начала моего приключения это была самая божественная минута. Самое волшебное время суток, самое волшебное время года. Мне, правда, вспомнилось, что до сих пор никто ни единым словом не обмолвился при мне об Октябре, и я совершенно не представлял себе, что меня там ожидает. Я мог бы попытаться выяснить у Ригеля, но… мне было, во-первых, лень. А во-вторых, неудобно. Он казался таким далеким от суеты. Гораздо дальше, чем Палома. Я бы даже сказал, он вообще был недостижим.
Так проходило время, мир умолкал и погружался в сон. Сентябрь ни о чем не спрашивал меня, а я — его. Я не испытывал никакого нетерпения до тех самых пор, пока он, крякнув, не поднялся и, поковырявшись в ящике с железом, не вытащил из него новенькую блестящую подкову.
— Вот, — сказал он. — А направление — любое. Мимо Октобера не пройдешь, даже если захочешь. Он сам тебя настигнет.
В моих руках она была сияющая и живая. Романтическая функция ее намекала на пути-дороги, а символика — на обещание счастья. Если же ее перевернуть, она становилась похожа на лиру, чьи невидимые струны пели о томительной и тягучей нежности ожидания, о волшебных вечерах и посиделках у порога. Наверное, это был самый удивительный и самый памятный по состоянию души Ключ. Направление любое, сказал он? Верно, ведь это всегда будет — вперед.
— Эгей, трудяга! — донеслось из-за порога. Ригель порывисто развернулся и вышел. Он был подвижен и строен, этот верзила, и тонок в талии. Я инстинктивно притаился за мехами. Узнал голос Латоны, и сообразил, что подзадержался. Наверняка она не ожидала напороться здесь на меня.
— Здравствуй, мое индейское лето, — услыхал я оттуда.
— Пришла узнать, сильно ли ты притомился за день.
И смех. Низкий, горловой. Женщина не смеется так, когда ее целуют в щечку. Вряд ли, не при моралистах будь сказано, богиня, вокруг которой все рождается и плодоносит, станет держать колени сомкнутыми. Этим богам, подумал я, по вечерам нечем заняться.
Итак, направление любое. Я взялся обеими руками за подкову, как за маленький штурвал, и практически вслепую сунулся в самый дальний и темный угол, на каждом следующем шаге рискуя зацепиться за что-нибудь железное и причинить себе телесные повреждения различной степени тяжести.
10. Джентльмен в красном
А здесь был день. Точнее, совсем раннее знобкое утро. Палая листва лежала под кустами, трава пожухла от заморозков, тех еще, сентябрьских, и земля под ногами отзывалась той особой железной гулкостью, какая бывает только сухой поздней осенью, когда снег еще не выпал, но верхний слой уже насквозь проморожен, и звук шагов разносится далеко.
Он и разносился далеко, даже слишком, когда я пробирался вдоль лесной опушки, тщетно пытаясь разглядеть в стлавшемся по открытой местности утреннем тумане хоть какие-нибудь внятные очертания.
Он и разносился далеко, даже слишком, когда я пробирался вдоль лесной опушки, тщетно пытаясь разглядеть в стлавшемся по открытой местности утреннем тумане хоть какие-нибудь внятные очертания.