Напряженно готовилась к вступительным испытаниям; было известно, что абитуриенты должны пройти творческий конкурс, сдать экзамены по рисунку, живописи и композиции. Иосиф Давыдович заранее грустил о предстоящей разлуке с любимой дочерью, но возражать не смел: был уверен, что Зиночка – истинный талант, будущий блестящий художник; всячески помогал и поддерживал.
   Первым экзаменом был рисунок. Поступающим предлагали посвятить этому три дня по четыре часа. Зиночка в маленькой квадратной комнате общежития жарко обсуждала с соседками преподавателей. Откуда-то всем были известны их нравы и пристрастия; один, мол, ценит то, другой – иное. Все это следовало запомнить, а также успокоиться и быть готовой ко всему.
   Еще не было семи утра, а Зиночка уже прогуливалась вблизи знаменитого особняка на улице Пролетарской диктатуры, дом пять. Ночью прошел дождь, асфальт влажно поблескивал и, казалось, чуть пружинил под Зиночкиными взволнованными шагами. Никого вокруг не было – пустые улицы, старые деревья, тишина.
   Зиночка с досадой подумала, что зря не выпила в общежитии чаю – не стала доставать кипятильник, шуметь, будить подруг; хотела побыть одна, собраться с мыслями, а теперь вот чаю очень хотелось.
   – Привет! – кто-то вдруг тронул ее за локоть, и она резко отдернула руку.
   В шаге от нее стоял рослый парень в странной одежде: брюки коротки, пиджак тесен, на рубахе пуговиц в два раза меньше задуманного.
   – Ты чего такая пугливая? Просто чижик какой-то! – Парень взглянул пристально. Густые брови, синие глаза.
   Дальнейшее Зиночка воспринимала весьма смутно. Как загипнотизированная, она позволила себя отвести в какую-то котельную, где сновали странные худые люди, похожие на индусов; их было много. Зиночку усадили на смешную низкую лавку, напоили чаем, коньяком; потом выяснилось, что времени уже девять утра и начался экзамен. С полным равнодушием Зиночка отметила этот факт – ее новый знакомый как раз рассказывал о своей учебе в морском училище, и Зиночке хотелось его дослушать. Парень назвался Борисом, был весел, сыпал шутками, Зиночка смеялась. Выяснилась и причина коротких брюк: «Это самоволочный комплект, – объяснил Борис, – один на всех курсантов. Понимаешь, в форме-то нельзя шнырять по улицам…»
   Фотография не черно-белая, а бело-коричневая и странная. Большой формат. Четыре ряда курсантов, парадные кители, новенькие лейтенантские погоны. Без привычки никогда не найдешь родного человека. Но вот этот парень, шестой слева во втором ряду. Папа.
   Через неделю Зиночка уже работала помощницей закройщика в одном театральном ателье, снимала комнату на Васильевском и каждый вечер приезжала на набережную Лейтенанта Шмидта в надежде встретить своего Бориса. Удавалось это не всегда: дисциплина и вообще порядки у курсантов были строгие. Отцу Зиночка о переменах в своей жизни сообщить забыла. Забыла, и все. С ней вообще происходили странные вещи, а может, и не странные. Просто раньше ее заветной мечтой было стать живописцем, мастером своего дела, собирать толпы взволнованных поклонников на персональных выставках. А теперь она хотела быть просто Зиночкой, женой Бориса.
   Они поженились через три года, после того как он окончил Военно-морское училище, и их брак был счастливым – вплоть до момента, когда лейтенанта Зенгеревича сначала оглушила, а потом забила до смерти группа немецких подростков-неофашистов. Его жена получила множественные ножевые ранения, общим числом двадцать девять, и истекла кровью. Улицы спокойного Любека были пусты, здесь никогда – ни до, ни после этого ужасающего случая – не возникало подобных инцидентов. Берлинская стена еще стояла, и до ее низвержения оставалось долгих девятнадцать лет… Крошка Анна недавно научилась разговаривать фразами, и это у нее прекрасно получалось.
   Маленькая девочка сидит на деревянном детском стульчике, сосредоточенно грызет погремушку в форме паровозика; ножки ее обуты в вязаные пинетки, каждая пинетка завязана на бантик.
   И все же детство ее было счастливым. Дедушка, Иосиф Давыдович, приложил для этого немало усилий. Прежде всего счел необходимым сменить место работы. Ушел из института, где профессорствовал, и устроился экскурсоводом в Спасское-Лутовиново. Немало способствовал тому, чтобы в 1976 году музей открыли для посетителей. Оставив за собой городскую квартиру, переехал с внучкой в усадьбу. Ему предоставили три комнаты во флигеле, прекрасно обставленные. Просторная угловая, в виде правильного квадрата, сразу же закрепилась за малюткой Анной. Вместе с ней обитала толстая добрая нянька Галина Ивановна, которую девочка окрестила Ивангалинна. Это забавное имя прилипло к женщине, и вскоре все сотрудники музея и друзья дома называли ее только так…
   Иосиф Давыдович был интереснейший человек: литературовед и историк, он посвятил свою жизнь изучению творчества Фета и Тургенева. Воспринимал их взаимоотношения очень болезненно, мог рассказывать в настоящем времени о резкостях, допускаемых Тургеневым в переписке… Считал, что Фет совершил большую ошибку, взяв фамилию отца – Шеншин, мог часами горячо доказывать, что если бы поэт не посвятил жизнь восстановлению родовой фамилии и прав на наследование титула, он имел бы более времени и тем для творчества… Обожал, разумеется, стихи поэта, декламировал наизусть: «Не смейся, не дивися мне В недоуменье детски-грубом, Что перед этим дряхлым дубом Я вновь стою по старине. Немного листьев на челе Больного старца уцелели; Но вновь с весною прилетели И жмутся горлинки в дупле…»
   Чтобы оценить литературные переводы Фета, Иосиф Давыдович в свое время выучил немецкий и знал его в совершенстве.
   Хороший портрет в деревянной рамке; Анна заказала ее в багетной мастерской, под размер. Ей нравится это дедушкино фото – седые волосы коротко подстрижены, привычная улыбка, грустные глаза. Пиджак светло-оливкового оттенка, подарок коллеги, привезен из Швеции. Модный галстук в диагональную полоску Анна повязывала ему сама.
   Вечером, усаживаясь с внучкой пить чай – процедура, сказочно интересная для маленькой Ани, – обязательно дед говорил: «Над дымящимся стаканом Остывающего чаю, Слава Богу! понемногу, Будто вечер, засыпаю…» К чаю подавались маленькие сушки местного производства, удивительно вкусные, и колотый от большого куска сахар в серебряной потускневшей сахарнице. Сахар полагалось брать специальными щипцами и класть в чашку, а не грызть, как хотелось бы малютке Анне.
   Анна росла. В ее жизни присутствовали сразу два дома: комнаты во флигеле музея-усадьбы в Спасском и большая квартира в Орле, принадлежавшая еще родителям деда; когда-то его отец владел всем этим старинным зданием и доходным домом напротив. Купец первой гильдии, он одним из первых построил в городе паровую мельницу, самую современную на тот момент. Передовых взглядов был человек, большого ума, погиб в девятнадцатом году при попытке вывезти семью за границу. Его жена и четверо детей вернулись, осиротев. Иосифу Давыдовичу тогда не было и года, старшей девочке исполнилось пять… Разумеется, его матери не удалось оставить себе всей квартиры. Вдова ютилась с малышами в одной комнате и появлялась на кухне поздно вечером, когда отходили ко сну новые соседи – рабочие местных заводов и фабрик.
   И только Иосифу Давыдовичу спустя почти полвека удалось восстановить историческую справедливость и вновь завладеть фамильной недвижимостью – конечно, не всей. Правда, счастливой жизни на отвоеванной площади в сто двадцать метров не получилось… В первый же год скоропостижно скончалась его возлюбленная супруга – сгорела буквально за два месяца от саркомы легких, которую приняли поначалу за язву желудка и лечили самыми простыми средствами. А через неполных три года погибла единственная дочь. Хорошо, что у Иосифа Давыдовича оставались работа и внучка. Он часто произносил благодарственную молитву, обращаясь, сам не зная, к какому Богу: «Благодарю тебя, Боже, что у меня есть моя девочка и моя работа…»
   Воспитанием своей девочки занимался сам. С самого начала у Анны было личное пространство, по мнению деда, необходимое каждому человеку для нормального существования. Ее комнаты и в городе, и в Спасском-Лутовинове были оформлены с большим вкусом, все в них отвечало представлениям Иосифа Давыдовича об интересах девочек: золотистые обои с порхающими бабочками, мебель натурального дерева, маленький расписной столик под хохлому и такие же стулья. Очень рано обнаружив музыкальный слух, кроха Анна рассаживала на ярких стульях кукол, мишек и зайцев, ставила Чайковского и дирижировала карандашом…
   Цветная фотография, сделанная неумелым мастером: синий и зеленый оттенки сливаются, красный слишком желт, общее впечатление нечеткости. Девочка в форменном коричневом платье и белом парадном фартуке сидит на неустойчивом крутящемся стуле, обе руки занеся над клавишами пианино. Полированная крышка отражает букет цветов в высокой вазе.
   С четырех лет она занималась музыкой; три раза в неделю к ней приходила учительница – молодая красавица с тяжелым узлом черных волос на затылке. Время занятий Анна называла музыкальным часом и никогда по своей воле его не пропускала. Даже заболевая, с температурой и горящими щеками, настаивала на необходимости урока и горько плакала, если дед, беспокоясь о ее здоровье, не разрешал вылезать из-под одеяла…
   Температура падала, появлялась учительница, ставила на крышку пианино метроном, садилась рядом, и начиналось: «Руку яблочком! Спину прямо, звук идет от поясницы. Помогаем себе корпусом и ведем линию…»
   Неизменная Ивангалинна – верный слушатель и поклонник; если какой-то пассаж девочке не удавался, она могла плакать в голос, кричать; темперамент у нее был буйный, огненный.
   В школу Анна пошла поздно, восьми лет. При сдаче необходимых для зачисления в первый класс анализов у нее неожиданно обнаружили хронический нефрит – как следствие многочисленных ангин. Перепуганный дед забрал из школы документы. Анна прошла необходимое лечение в стационаре городской больницы и долгих пять месяцев прожила с Ивангалинной в детском санатории под Анапой. Вместе с девочкой путешествовали и ее любимые ноты.
   Анна была очень красивым ребенком, просто необыкновенно красивым – сочетание темных густейших волос и светло-карих глаз с белоснежной кожей придавало ее облику невыразимую прелесть. Как-то раз Ивангалинна решила, что девочка должна сама ходить по магазинам, чтобы не быть чужестранкой в родном городе. Анна была отправлена за свеклой. Как воспитанная девочка, она вежливо обратилась к продавщице: «В какую цену свекла?» Та встрепенулась, посмотрела на часы и ответила: «Половина второго». У нее в голове не укладывалось, что такого маленького ребенка могли отправить одного в магазин.
   Лет с двенадцати Анна уже сама сочиняла музыку, и дед видел в ней будущего композитора или классического исполнителя. Но в девятом классе ею овладело желание поступить в театральный, стать актрисой, выходить на сцену и заставлять благодарных и взволнованных зрителей смеяться и плакать. С такой же целеустремленностью и трудолюбием, какие вкладывала в занятия музыкой, Анна погрузилась в изучение актерского мастерства и всего, что, по ее мнению, необходимо знать актрисе. В частности, записалась в школьный драмкружок. Им руководила старая дама, бывшая актриса, появлявшаяся когда-то на вторых ролях, но Анне она казалась великолепной… Девочка обложилась книгами Станиславского и Гиппиус, пьесами Чехова и Бертольда Брехта, серьезно занималась ритмикой и хореографией, а также вокалом – поставленный голос очень важен для актрисы. Она читала биографии великих актеров, бросалась в крайности – то садилась на овощную диету Сары Бернар, то меняла местами буквы своей фамилии по примеру Веры Комиссаржевской (до революции ее фамилия писалась Коммисаржевская)… Но если говорить откровенно, более всего в занятиях драматическим искусством Анну привлекал сын руководительницы кружка.
   Это был худощавый молодой человек лет двадцати, студент. Пятнадцатилетней Анне он казался невероятно взрослым и, разумеется, – первым красавцем. Честно сказать, красавцем Максим не был. По мнению матери, он был очень похож на Лоуренса Оливье, но на самом деле, кроме ямочки на подбородке, этих двух мужчин ничто не объединяло. Имя Максим сделалось для Анны любимейшим; она стремилась произносить его как можно чаще, испытывая при этом истинное наслаждение. Слова «максимальный», «максимально» приобрели для нее особое, романтическое значение, и она часто удивляла деда и Ивангалинну фразами типа: «Максимально хмуро на улице, надо бы максимально тепло сегодня одеться, а то максимум вероятности замерзнуть и простудиться, а простуда – это максимальная осенняя пакость!»
   Анна одевалась «максимально» по погоде, заплетала длинные густые волосы в косу или – если хватало времени – сооружала прическу посложнее. Как-то даже освоила вообще невероятную, «Кошки, львицы и львы», из локонов разного размера, закрепленных по обе стороны пробора. Локоны завивала на бигуди, заимствованные у Ивангалинны. Та выдала их неохотно: «Нечего дурью всякой голову-то забивать, лучше бы поиграла!» – имея в виду фортепиано.
   Максим ни о чем не подозревал, свою маму на занятия сопровождал неизменно – старая дама два года назад упала на улице и сломала шейку бедра. Оправившись от травмы, она уже одна не выходила. Максим безропотно ходил с ней везде, а поджидая мать, читал или что-то записывал в общую тетрадь в зеленоватом коленкоровом переплете.
   Анна долго скрывала от всех свои чувства, тем более что и сама не была в них уверена. Вероятно, история ничем бы не закончилась, а чувства постепенно сошли на нет, но судьба распорядилась иначе. Так бывает почти всегда – случаются события, которые кажутся незначительными, но меняют все. В случае Анны это выглядело так:
   Фотография с последнего звонка – две выпускницы держатся за руки, ветер раздувает длинные темные волосы и светлые кудряшки. По прохладной погоде на девочках плащи, к плащам приколоты традиционные колокольчики.
   Начинаются летние каникулы. Анна, разлученная с предметом своих мечтаний, скучает дома. Городская квартира пуста, из комнаты в комнату летает тополиный пух. Но тут ближайшей подруге, однокласснице Тане делают небольшую операцию, и ей из-за начавшихся осложнений приходится провести несколько дней в больнице. Анна ее навещает, они едят вишни и говорят о каких-то пустяках. И вдруг Таня, замявшись, спрашивает: «Помнишь Максимку, драмкружковсковского сынка? – Анна вся мгновенно подбирается, но старается ничем себя не выдать. – У нас уже были настоящие свидания, с вином, тортом и поцелуями, – продолжала Таня. – Целых четыре». И тут в палату заходит «драмкружковский Максимка». У него светлые короткие волосы, узковатые глаза, на подбородке – ямочка. Дружески присаживается на Танину кровать, угощается вишнями, травит байки из студенческой жизни, девочки смеются. Анна встряхивает длинными темными волосами, Таня – светлыми кудрявыми. Анна неожиданно чувствует подъем, прилив новой, странной энергии, она смеется новым смехом и по-новому забрасывает ногу на ногу. Она откуда-то знает, что будет дальше, и готова к этому.
   Наконец она собирается уходить, и Максим идет ее провожать. Он говорит: «Как раз собирался пойти, заняться курсовой», – машет Тане рукой и этой же рукой берет Анну за локоть, крепко. Они выходят с больничного двора; июльский вечер длинный и все тянется, тянется. В стране очередной продовольственный кризис, нигде нет сахара; богатый урожай ягод портится на балконах и лоджиях, в воздухе пахнет сладко, но как будто уже и гнилью тоже. Максиму двадцать, Анна никогда так не общалась с взрослыми мужчинами, боится выглядеть глупой и, конечно же, выглядит. Но Максим ей все прощает, предлагает подбросить домой на машине. «Бабушка подарила, – небрежно объясняет он, усаживаясь за руль. – У меня бабушка в полном порядке, начальница отдела капитального строительства…»
   В общем, через час-полтора Анна, в полнейшем смятении, слушает дома через наушники Баха в современной аранжировке, пьет крепкий сладкий чай и даже что-то ест. На следующий день назначено свидание, и как поступить, непонятно. Анна волнуется, не спит ночь, но на встречу вероломно собирается. Вероломство заключается еще и в том, что она опять навещает Таню в больничной палате, приносит ей еще вишен и белых сладких слив. Ей ужасно стыдно, Таня – лучшая подруга, но ведь это Максим, ее мечта. Кумир. «Это же Максим», – шепчет она, оправдывая себя. «Что ты бормочешь?», – спрашивает Таня. «Так, ничего», – краснеет Анна. Поспешно прощается и прямиком направляется с Максимом в кино, а потом в бар.
   В баре она карабкается на высокий табурет, пьет советское шампанское, чуть ли не впервые в жизни ест сушеный миндаль; свет приглушен, и можно видеть свое отражение в зеркале за стойкой – глаза блестят, и в каждом бьют фонтаны ожидания.
   Ожидания оправдываются: Максим обнимает ее за угловатые плечи и целует, в рот, в шею, в плечо. Анна задыхается, щеки горят, и сердце колотится ускоренно. «Какая ты классная, – шепчет Максим, – и пахнешь офигенно…» Анна обнимает Максима за шею, а он наматывает ее темную прядь на указательный палец. Восторг, восторг, пятнадцать лет, чудеса, чудеса.
   Утром Анна едет к Тане, застает ее за сборами: выписали. «Таня, – нетвердо произносит Анна, – я вчера ходила с Максимом в кино, потом в бар. Мне кажется, что…» У Анны дрожат ноги, и руки тоже дрожат. Чужим голосом она повторяет: «Мне кажется, что…» и молчит. Она очень боится: а) потерять дружбу Тани; и б) потерять любовь Максима.
   Таня сначала ничего не отвечает, потом садится на кровать – уже без простыней – и вдруг начинает смеяться. Смех у Тани тяжелый, увесистый. Не взлетает, а падает. «Да не бери в голову! – говорит она, насмеявшись. – Он мне сразу сказал, что пойдет с тобой, типа, ты очень забавная. Такая, говорит, грива волос! Я просто хотела посмотреть, как ты отреагируешь. И как долго будешь скрывать. Проверочка…» Анна молчит. Таня встает, подходит близко, похлопывает ее по ярко-красной щеке.
   Они вместе выходят на улицу, идут к остановке автобуса; Анна тащит сумку с пустыми банками – ничего нельзя оставлять в больнице, плохая примета.
   Никакого «мне кажется, что…» не получилось. На следующий звонок Максима Анна ответить не захочет. А потом, довольно скоро, он перестанет звонить.
   В новом учебном году Максим на занятиях драмкружка уже не появлялся. Его мать нашла себе другого провожатого – старинную подругу, настоящую компаньонку с редким именем Василиса.
   Но мечту стать актрисой Анна не оставила. Напротив, с удвоенной, утроенной энергией готовилась к поступлению в театральное училище.
   Черно-белая фотография – Анна с высокой прической, длинное платье, пышная юбка, в роли Софьи, ставили «Горе от ума». Она и сейчас помнит пьесу наизусть…
   Только кому это интересно?
   Бегущий навстречу мужчина грубо толкнул ее в плечо. Она поняла, что прошла уже довольно много и даже устала; мышцы приятно ныли.
   Зазвонил телефон в кармане, резко и вызывающе. Надо же, как по-разному можно реагировать на одно и то же событие – когда ты его ждешь и когда боишься. Она знала, что звонит Сергей.
   – Слушай, это уже не смешно. По-моему, кондитерская находится в ста метрах от дома, а очередей уже лет десять как не бывает. Неужели покупка хлеба может занимать целый час?!
   Ничего не ответив, она сбросила звонок и выключила телефон.
   Ей хотелось сказать: «Знаешь, покупай хлеб сам и завтракай один!.. А я буду бродить по городу! И час, и два!» Но она просто нажала на кнопку. И успокоилась. И задумалась.
   Ведь это она, Анна, ждала Сергея с работы, полная желания и нежности. Готовила ужин, внимательно слушала рассказы о новых планах и проектах. Иногда они даже гуляли вместе, хотя Сергей не любил ходить пешком, называл это пустой тратой времени. Может, он и сейчас шел бы рядом, придерживая ее за локоть, и она ощущала бы тепло его ладони сквозь тонкую ткань плаща. Может быть…
   Если бы не тот случай пять лет назад. Если бы не он. «Если бы да кабы, во рту выросли грибы, был бы не рот, а целый огород», – промелькнуло в голове.
   Она остановилась у театра Станиславского. Внимание привлекла афиша – «Братья Ч.»
   Из дверей театра вышла немолодая пара, что-то бурно обсуждая. Дама аккуратно складывала в сумочку лаковой кожи глянцевые прямоугольники билетов, мужчина горячо говорил:
   – А я повторю тебе, что хуже современного искусства может быть только современное искусство!..
   – Аркаша, Аркаша, – дама успокаивающе похлопала его по плечу, улыбнулась Анне.
   Та улыбнулась в ответ и вдруг обнаружила, что почти забыла, как это делается. Улыбка. Какие при этом задействуются мышцы?
   – Надо что-то менять! – сказала она вслух. Решительно открыла тяжелую театральную дверь и прошла к кассе.
   Девушка в смешных роговых очках на пол-лица и разноцветных бусах пила чай, прихлебывая из большой кружки.
   – Хороший спектакль. Сделали в рамках чеховского фестиваля. И Рядинский в роли Антона Павловича просто бесподобен, – прокомментировала она. На столе перед ней беззвучно завибрировал телефон, девушка подобралась и звонко проговорила в трубку: – Да, дорогой! Да! Не сможешь? А почему? Ой, прости-прости, не достаю! Обещала, и не достаю…
   Анна отвела глаза. Было неудобно подслушивать. Девушка плаксиво крикнула в трубку:
   – Но ведь мы собирались! Я целую неделю ждала!
   Анна вздохнула. Отошла к афише.
   Для нее Чехов был еще одним воспоминанием, связанным с дедушкой.
   Долгими зимними вечерами в Орле они читали его рассказы и пили чай, непременно с малиновым вареньем, сваренным заботливой Ивангалинной, и говорили, говорили. Иосиф Давыдович любил повторять: «Чехов, как и его герои, страдает оттого, что его идеальные представления о порядочности и совестливости вступают в конфликт с реальностью и человеческой природой». Анне показалось, что она и сейчас слышит голос деда, низкий и певучий.
   – Во сколько начало спектакля? – поинтересовалась она у любительницы чая.
   – В семь, – ответила та, хрупая печеньем.
   Анна взглянула на часы: было два. Ну и замечательно, решила она.
   – Дайте билет, пожалуйста, – сказала она и протянула девушке деньги.
   – Осталось одно место в пятом ряду, – кассирша подчеркнула голосом слово «одно», явно имея в виду неуместность похода в театр в одиночестве. Анна вспыхнула. Выхватила билет, не сочтя нужным проститься с бестактной девицей.
   Вышла наружу. Жадно втянула московский отравленный воздух. Приложила холодные пальцы к горящему лицу. Подумала, что надо с детства, со школы, что ли, преподавать какую-нибудь теорию одиночества, чтобы люди, взрослея, его не боялись. Смотрели смело в лицо, дружили. А то ведь боятся – настолько, что готовы выстраивать между собой и одиночеством заслоны в виде ленивых, скучных, бесцветных будней, пустых разговоров по дорогим телефонным трубкам. Есть отличное английское выражение – Less is more. Переводится примерно так: «Лучше меньше, да лучше». Лучше остаться одной, чем задыхаться с кем-то.
   «Одно место в пятом ряду, – повторила Анна зачем-то и сосчитала про себя: – раз, два, три, четыре, пять». Когда-то любое важное событие сопровождалось счетом про себя до пяти, потом это забылось, а сейчас почему-то опять вспомнилось. «Раз, два, три, четыре, пять». Она сделала пять шагов. Резко остановилась.
   Пять лет назад осень началась резко и сразу. Уже первого сентября улицы заливает холодный дождь, дети отправляются в школу под зонтиками, я смотрю через мокрое стекло автомобиля. Глаза полны слез. Смаргиваю их ненакрашенными ресницами и прерывисто вздыхаю. Сергей поворачивает ключ зажигания и неожиданно кричит прямо в ухо:
   – Ну откуда мне знать, что это мой ребенок?! А?! У нас секса практически не бывает последние полгода! Я постоянно в отъездах! А тут приезжаю – и на тебе!. – Его лицо багровеет. Глаза становятся круглыми, как тарелки. Брови изламываются строго посередине.
   Плотнее запахиваю на груди кожаный пиджак цвета теплых сливок. У меня нет сил спорить, опровергать абсурдные домыслы мужа, все это безумие: «не мой ребенок», «не бывает секса», «постоянно в отъездах»… Мне и – самое главное – Сергею прекрасно известно, что ребенок – его и секс – бывает. Может быть, реже, чем хотелось, но достаточно для того, чтобы зачать. Кладу руки на плоский еще живот, пальцы дрожат. Я молчу. Почему беременность вызывает такую реакцию у мужчин? Ведь не они ходят девять месяцев, отекая от излишка жидкости, набирая излишки веса. Не они страдают и корчатся от схваток, сопровождающихся такими болями, что сознание отключается, уступая природе, полностью доверяя ей. А ночью, усталые, с красными от бессонницы глазами, не они встают к ребенку, отдавая ему свою любовь и молоко.