Вальку стала мучить ревность, но она не находила себе предмета, и он цеплялся за всех, кто оказывался подле Анны. Все в подвальчике благоговели перед Анной, это было видно, к ней тянулись, но ее внешняя холодность и отстраненность не подпускали никого ближе чем на рукопожатие. Был только один – Станислав, парень высоченный, сутулый, длиннолапый, с громовым голосом и выболевшим, как после оспы, лицом. Если они с Анной приходили раньше, чем начиналось собрание, он подходил к ней со словами: «Барышня, можно ручку?» – и целовал, переламываясь со своей высоты пополам. Анна всегда при этом негромко мелодично смеялась. Потом они садились рядом и говорили о чем-то, что не касалось ячейки. Больше ни с кем Анна не говорила о жизни вообще, вне этого подвала и тех идей, которые витали здесь. Валька видел, что Стас Анне приятен, что с ним она становится веселее и проще, чем с самим Валькой, все это его задевало, он сидел рядом молча, стараясь не слушать их разговор и смех, а внутри все клокотало.
   Но когда приходил Геннадьич и начиналось занятие, ревность притуплялась, и Валька медленно засыпал. Беседы велись про историю, а он не смыслил в этом и не хотел смыслить. У каждого члена ячейки была своя тема, которой он занимался. У Станислава – первые годы после гражданской войны, у Лизы – партизанское движение в Сибири и на Дальнем Востоке, кто-то увлекался отдельными фигурами вроде Чапаева, Буденного, Фрунзе, кто-то фанател на оружии. Анна была специалистом по культуре начала века: архитектура, живопись, в том числе агитплакаты, песни. Получалось, что каждый реконструировал свой кусочек того мира, чтобы в будущей игре все было правдоподобно, по-настоящему. Игра была намечена на лето, пока только разрабатывался сценарий. Они обсуждали работу друг друга, последние книги по своим темам, причины каких-то событий, поведение их участников и итоги. Очень часто начинали говорить все вместе, с жаром спорили, вели себя, будто были на сцене, и сыпался из них язык газетный, пафосный, звонкий, как медь. Во флегматичном Вальке все тогда напрягалось. Он просыпался, откидывался к стене и смотрел с напряженной улыбкой, как человек, столкнувшийся со стихией и пережидающий ее. Сам он никогда не спорил и вообще в подвальчике молчал.
   В тот вечер, когда они опять расшумелись, Валька не выдержал, потихоньку встал и вышел на улицу покурить. Недавно прошел дождь, воздух был холоден, влажен, во дворе под фонарем одиноко гуляла женщина с черным пуделем. Вальке хорошо дышалось, он немного помечтал о доме, а потом сигарета докурилась, и он, как привязанный, поплелся обратно в подвал.
   Товарищи еще не угомонились. Из прошлого их снова вынесло на современность, и теперь они, похоже, не спорили, но говорили почти хором, подхватывая мысли друг друга, будто перекидывали мяч из скомканных старых газет, языком которых они говорили.
   – Современный мир с его глобализацией, с потребительским отношением к человеку…
   – …с фантастическим социальным неравенством…
   – …с ложью, с бессовестной манипуляцией обывательским сознанием…
   – …с поголовным бесправием, с ксенофобией…
   – …с растущим бескультурьем, невежеством, с превращением людей в ходячие машины без ума и совести!
   – Такое общество не может развиваться и требует…
   – …ему просто критически необходим!..
   – …передел на всех уровнях.
   – С непременным переделом собственности!
   – С новыми законами, с новым обществом!
   – Уже наши сверстники становятся послушными, бездумными рабами этого строя, а тех, кто придет за нами, будет уже не спасти!
   – Люди думать разучились! Думать! Одни компьютеры вместо головы! – крикнула громче всех Лиза.
   Глаза их горели, лица были одухотворены гневом, и все обращались в сторону Сергея Геннадьевича. Он один сидел молча, спокойно, и лицо его и руки, сцепленные на столе, казались желтыми под рыжим абажуром.
   – Товарищи, – сказал он, когда все наконец выпустили пар. – Успокойтесь. Я понимаю ваше молодое горячее устремление. Ваши выводы относительно общества жестоки, но справедливы. Но поверьте мне, товарищи: пока что, на данный, так сказать, момент предпосылок к революционной ситуации в России нет.
   Товарищи, переводя дыхание, уставились на Сергея Геннадьевича, как на дырку в Красном знамени. Они словно не верили своим ушам.
   – А если дальше так дело пойдет, в смысле глобального отупения и пофигизма, так они и не появятся, – громко проговорил Станислав из своего угла.
   – Я вижу, что у вас болит сердце за Родину, – сказал Сергей Геннадьевич. – Но реальность такова, что сейчас нет класса, на который можно было бы опереться в революционной деятельности, а значит, и революция невозможна.
   Товарищи молчали, как на панихиде. Потом Лиза с какой-то недетской злобой пискнула:
   – Сытые все, гады. Хоть крохи имеют, а сытые, и за это трясутся. Вот и не рыпаются.
   – Ну, можно и так сказать, – согласился Сергей Геннадьевич с усталой улыбкой. – Но я говорю о другом. Для революции думать надо, а думать сейчас некому. Молодой, новой, мыслящей интеллигенции сейчас мало. Вот что страшно, товарищи. Не бросайте своих сверстников, не дайте им стать, так сказать, окончательно рабами системы. Говорите с ними. Научите их мыслить широко. Если хоть десять человек, десять молодых, только начинающих жить человек, задумаются благодаря вам, в какой ситуации мы живем, – это уже немало и может, так сказать, привести к постепенному смещению ориентиров в обществе. Духовных, так сказать, ориентиров. Я считаю, что ваше дело, как и дело любого мыслящего человека, способного проанализировать современную ситуацию, – пропаганда. Революцию делала интеллигенция. Рабочие – так сказать, руки, а интеллигенция – голова революции. Это такой орган, с помощью которого русское общество рефлексирует и осознает само себя.
   – А потом эта же интеллигенция разрушила собою же созданный строй, – тихо сказала Анна.
   – Я тебя породил, я тебя и убью, – буркнул Стас на всю комнату.
   – Так что, нам агитаторами стать? Газета, листовки? – заволновались другие.
   – Газета не только коллективный пропагандист и агитатор, но и организатор. Владимир Ильич Ленин, – процитировал Станислав своим громовым голосом, и все оживились, стали выкрикивать идеи, какие-то нелепые и смешные.
   – Сейчас у вас возможности гораздо шире, товарищи. Пофантазируйте. Ведь не всему вас учить, – говорил Сергей Геннадьевич, но его голос уже тонул в гвалте.

11

   Они долго еще могли говорить, но было поздно, пора расходиться. Поспешили на метро все вместе, продолжая галдеть, и, только спускаясь под землю, ощутив на себе внимание бессонных контролерш, милиции и видеокамер, члены группы стали сдерживать себя, избегать особо ярких слов и перешли к обсуждению исключительно практических моментов, так что со стороны могло показаться, что это команда фанатов какой-то рок-группы обсуждает свой будущий сайт и атрибутику. Валька стоял отстраненный от этой гомонящей толпы, прижавшись к двери вагона, закинув голову и следя за всеми одними глазами. Губы его тихонько двигались, словно он что-то про себя напевал. Но в глазах было глухое, задавленное раздражение.
   Анна выходила первой. С ней стали прощаться заранее. Станислав, как всегда, переломившись, целовал ручку и называл барышней, Лиза висла на шее в таком нежном порыве, будто расставались надолго и уходили на боевые подвиги. Валька, не меняя позы, смотрел на все это сверху вниз. Наконец Анна обернулась к нему и протянула руку. Валька не шевельнулся. Поезд остановился, двери открылись. Анна ждала.
   – До свидания? – сказала она, а в глазах было недоумение и задетая гордость.
   – Пока, – равнодушно сказал Валька, так и не дав руки. Анна вздернула бровь, резко отвернулась и вышла своим боевым шагом.
   Оставшиеся замялись, старались не глядеть на Вальку, догадываясь, что стали свидетелями ссоры. Двери принялись закрываться, но тут он сорвался с места, раскидав всех, в последний момент вывалился на платформу. Поезд дернулся и поехал. Край плаща Анны уже скрывался в переходе. Валька бросился следом и, громко бухая ботинками, полетел вниз по эскалатору. Анна цокала каблучками ритмично и быстро; он громыхал сзади, прыгая через ступени, не в такт.
   Когда вылетели на платформу, поезд, махнув хвостом, скрылся в тоннеле. Анна, с досадой глядя ему вслед, даже топнула ножкой и резко обернулась к Вальке. От неожиданности он чуть на нее не налетел.
   – Ну и чего ты хочешь? – спросила она. Лицо было гневным, чуть розовым от бега. – Показал себя, свой характер при всех показал, так радуйся. Чего теперь хочешь?
   Валька глядел на нее и молчал, переводя дыхание. Анна ждала ответа, не отводя глаз. Тогда Валька выдал тихо:
   – Тебя.
   Ее зрачки расширились, и она зашипела злобно сквозь сжатые бледные губы:
   – Да как ты смеешь? Что ты о себе думаешь? Если я тебя в нашу ячейку ввела, так я теперь и спать с тобой буду?! Да ты никто, ничтожество ты, понимаешь это! Ты быдло, один из этих вот козлов, кому не надо ничего в жизни, у кого телевизор вместо головы! С чего ты взял, что ты нужен мне?
   – А зачем ты тогда за меня схватилась? – тихо и вроде бы даже спокойно заговорил Валька, но с каждым словом, медленно, набирая обороты, распалялся и он. – Захотела своим благородство свое доказать? Перевоспитать меня решила, сделать сознательным? Так ради чего вы тогда стараетесь, ради чего все это делаете? Не ради таких вот, как я, разве? Других-то и нет. Молчишь?! А я тебе скажу, ради чего! Ты – ради чего!!! Сергей Геннадьевича своего ради! Таскаешься за ним и так и будешь таскаться! А он в тебе не видит женщину. Он в тебе свою ученицу видит и до конца жизни видеть ее будет. Для него и ячейки все ваши – только внеклассные занятия, думаешь, он серьезно к революции относится? Просто, чтобы вы по подъездам не болтались, вот занимается этим, из хороших, конечно, побуждений, но не тех, о которых ты думаешь. А ты! Отличница, активистка! Идее посвятить себя захотела, на личную жизнь забить, как у революционеров твоих было, – так, да? А их постреляли всех, революционеров твоих. И ничего от них не осталось. Никому сейчас не нужны ни подвиги их, ни жизнь. Так и твоя вся пройдет…
   – Молчи! – выдавила Анна глухо свистящим болезненным шепотом, и Валька осекся. Он лупил вслепую, выговаривал свои обиды, ревность, но по мере слов, замечая, как меняется лицом Анна, понимал, что режет по живому, что попал в точку, и продолжал.
   Анна отвела глаза, как-то осунувшись, огляделась, нашла скамейку, села, и он сел рядом. Кроме них, на платформе крутились еще человек десять. В зале, гудя и шелестя мокрыми щетками под брюхом, ездила, то удаляясь, то приближаясь, поломойка. От подростка, с независимым видом стоявшего рядом, шло сиплое гудение музыки из наушников. В пустом ночном метро все звуки становились фантастическими, гулкими.
   – Что, это так заметно, да? – спросила Анна глухо, как из-под земли.
   – Откуда я знаю, – ответил Валька. – Нет вроде.
   – Но вот ты же месяц его не знаешь, а догадался. Зачем ему все это, понял…
   – Я-то че… – хмыкнул он. Он не понял ее, но ему было ее жалко. В тупой меланхолии подумал, что вот сейчас она сядет в поезд и они не увидятся больше никогда. Но ничего сделать не захотелось. Он чувствовал себя измученным, выжатым до равнодушия. – В этой жизни все так: что ни делай, все равно ничего не изменится. Можно делать, можно не делать – все одно, – высказал он сокровенную свою философию. Анна не ответила. У нее тоже не было сил спорить.
   Они сидели и глядели перед собой, как смотрят на медленную реку. Между рельсами и в самом деле бежал грязный водосток, когда гудение в павильоне стихло, стало слышно его живое журчание. Они сидели, словно на берегу подземной реки, у которой не было другого берега.
   Из недр подул сильный, холодный ветер. Зашевелись под его порывами волосы, ожили полы плаща. Потянуло шлаком, подземельем и еще жутким, типично метровским запахом. Поезд вылетел из-под земли со свистом и скрежетом, как Вельзевулова карета. Анна вдруг крепко сжала холодной ладонью горячую мягкую Валькину руку и, не сказав ни слова, повлекла его за собой в вагон.
   Они ехали так же, как сидели, – не глядя друг на друга, не разжимая рук, не разговаривая. Лицо у Анны было отчаянное и решительное, казалось, она едет мстить кому-то за что-то. А Валька словно выключился из потока жизни, он не думал, ничего не ожидал. Непреодолимая черная сила, которую оба ощущали все время своего знакомства, увлекала их под землю, в грохоте, скрежете и ярких потусторонних огнях.
   Такая же сияющая огнями, мерцающая мокрым черным асфальтом ночь была там, где они вылезли из подземелья. Как в первый раз, Валька шел за Анной, не запоминая дороги. Дома, освещенные киоски, прозрачные стекляшки остановок, потушенные витрины, редкие автомобили – все проплывало мимо одним тусклым потоком. Поток этот расступался перед Анной, перед ее решимостью, и Валька шел следом, как корабль на буксире, доверившись увлекавшей его вперед силе.
   Потом была ослепительно яркая коробка лифта, черная лестничная клетка, и Анна звенела ключами, на ощупь отпирая дверь. Снова тьма, но уже серая, разреженная светом из окон в комнатах – они угадывались за поворотами коридора. Шепот Анны, близкий, быстрый: «Тихо. Разуйся. Сюда иди». Звуки тем громче, чем отчаяннее пытаются их скрыть. Шорохи, шорохи, шорохи.
   Она открыла дверь и, втянув Вальку за собой, прикрыла за спиной. Еще два шага – и они посреди комнаты, узкой и длинной комнаты-пенала. Штор на окнах не было; мутно-серое, в тучах московское небо само по себе излучало разреженный свет; он заливал комнату, отражался на лакированных боках старой мебели. На фоне черно-светящегося окна они вдвоем застыли графическим абрисом. И вдруг слились, будто их друг на друга толкнули. Снова только шорохи, дыхание, тупое, монотонное поскрипывание половицы под ногой, испуганный визг разъехавшейся молнии, мягкий шелест упавшей мимо стула одежды. Потом, глотнув воздуха, словно выныривая, Анна сказала неожиданно в голос: «Подожди. Сюда надо», – и потянула за собой, вниз.

12

   – Прецессия, – благоговейно, как имя нового бога, говорила Марина. – Прецессия. Блин, это же улет, подумай только! Нет, ты подумай!
   С одухотворенным лицом, в одних трусах, она сидела по-турецки на кровати и листала книгу. Копна медно-красных волос стояла на ней дыбом, как пакля. Книга, которую она стащила с полки Дрона, называлась «Наша планета Земля» и привлекла ее зодиакальным кругом на обложке. Думала – астрология. Оказалось, астрономия.
   – Что же это получается? – говорила Марина, пребывая в состоянии пошатнувшегося мироустройства. – Ничего, совсем ничего не может быть постоянным? А? Совсем-совсем? Раз вот даже – звезды. Ну ты слышишь меня?
   – М-м-м? – промычал Дрон и попытался перевернуться в постели.
   – Ты спишь, что ли?
   – Мнеа. Ничто не постоянно… – выдавил он, накрываясь одеялом с головой.
   – Но ведь – звезды. Ведь даже – звезды! Смотри чего: раз в две тысячи лет полярной становится другая звезда. Во время древних греков была Кохаб, до этого – Тубан, потом Киносура, потом только наша… Вот тебе и небесный кол… – В ее устах названия звезд звучали, как имена языческих богов, звучно и жутко. Она сама от них балдела.
   – Это называется прецессия, – уже внятно проговорил Дрон.
   – Прецессия. Вот и я говорю.
   Марина вскочила на кровати и, утвердившись ногами на жестком каркасе, стала разглядывать карту звездного неба, приклепанную к боковине книжной полки. Водя пальчиком, она отыскивала звезды, к которым раньше, баснословно давно, был привязан на Земле север. Лицо ее было напряжено. Потом, перегнувшись, она посмотрела со священным трепетом на корешки других старых, советских научно-популярных книг, стоявших у Дрона без дела, как память о детском, несбывшемся увлечении астрономией.
   – Ну и чего ты встала, как колосс Родосский? – сказал Дрон, схватив ее за ноги. – Иди сюда.
   Он подбил ее под коленку, и Марина с визгом повалилась на кровать. Заскрипела сетка, но после непродолжительной борьбы Марина выпуталась, села на Дрона верхом и принялась метелить его подушкой по лицу:
   – Дурак какой, ничего ты не понимаешь! Ведь раз совсем ничего постоянного нет – то ничего нет! Раз даже звезды сменяются, верить ничему нельзя!
   – Да чего ты пристала! В школе не проходили это, что ли? – Дрону удалось схватить ее за руку и остановить мордобой.
   – Ничего мы не проходили!
   – Оно и видно. Школа у вас была для дебилов, да?
   – Сам ты дебил. Теперь не проходят астрономию. И как только это узнали все, а? Ведь Полярная – она просто Полярная, а оказывается – не всегда? – Она смотрела на Дрона жалко и выжидательно, будто он мог сейчас отменить это неожиданное открытие, сказать, что все туфта и никакой прецессии нет, и вернуть ее пошатнувшийся мир на место.
   – Они по кругу сменяются, – сказал Дрон. – Это не непостоянство, это цикл.
   – То есть потом все опять то же будет? – с ужасом спросила Марина.
   – Ну, не совсем. Но в целом – да, – Дрон стал перечислять звезды по памяти, закатив глаза, будто читал стих наизусть: – Альфа Малой Медведицы, три звезды созвездия Цефея, Денеб, Сандр, Вега…
   – А когда?
   – Ну, когда… когда… через тринадцать миллионов лет. – Дрон ерничал, но Марина глядела серьезно. Ей эта цифра не говорила ни о чем. Ему стало смешно. – И про свой любимый зодиак ты ничего не знаешь? – добавил он масла в огонь.
   – Чего не знаю?
   – Ну, что теперь там должно быть не двенадцать созвездий, а тринадцать.
   – Как – тринадцать? – Глаза у Марины были как блюдца.
   – Очень просто. После Скорпиона что идет?
   – Стрелец.
   – А вот и ни фига подобного! После Скорпиона Солнце заходит в созвездие Змееносца, а потом уже в Стрельца. Змееносец теперь еще в зодиаке!
   Он ожидал, что Марина сейчас вскочит и снова станет проверять все по карте, но она сидела совсем потерянная, несчастная, мягкие грудки свисали вниз, как сталактиты.
   – Золото, не тупи, – он постучал ее по голове. – Земля же движется. И все движется. Или вы и этого не проходили?
   – Движется, ага, – сказала Марина потухше.
   Дрон смял ее, потянулся губами к лицу, но она вся была какая-то обмякшая, как тряпичная. Тут соседняя кровать заскрипела.
   – Ой, Валька, – сказала Марина с интонацией, будто нашла мухомор. – А мы думали, тебя нет. Ты во сколько пришел?
   Сонная мохнатая голова, появившись из-под одеяла, не ответила и скрылась снова. Марина поднялась, натянула рыжую футболку, взяла полотенце и пошлепала в душ. Дрон потянулся, поднялся тоже, нашел на столе среди объедков коробку сока, выжал в себя остатки. Борька, спавший на стуле, спрыгнул и стал тереться о его ногу.
   – Ну ты, чувак, даешь, – с уважением в голосе сказал Дрон. – Можно тебя поздравить, да?
   – М-гу, – прогундосил Валька.
   Дрон нарочито громко и грубо заржал.
   – Вставай, вставай, выспался уже, время полдвенадцатого. Хорошо – выходной. У, дружище, завалишь сессию, попрут тебя из универа. Помяни мое слово.
   – Угу, – отозвался Валька.
   Дрон хмыкнул и стал одеваться.
   – А, да, ты Жорин мобильник не видел? Он обыскался вчера. Посеял где-нибудь, а говорит, что украли.
   – Не видел.
   – Да вставай же ты, все равно не дадим спать!
   Он стащил с него одеяло и хотел было со всего размаху шарахнуть по лежащему телу, как вдруг Валька открыл глаза и сказал:
   – Дрон, а ты ощущаешь себя рабом государственной системы?
   – Чего? – тот опустил одеяло.
   – Вот. Не ощущаешь. А на самом деле ты – раб.
   – Это тебя твои коммунисты просветили?
   – Не коммунисты они.
   – Ну да, конечно, – Дрон коротко хохотнул. Вдруг, бросив одеяло, он яростно кинулся на проходившего мимо кота, сцапал его в охапку и принялся тискать, приговаривая: – Рабству – бой! Свободу пролетариату! Ух ты скотина, буржуй ты в шубе! – Он с остервенением чесал живот оцепеневшему Борису. – Валек, давай его раскулачивать! Мы имеем дело с явной социальной дискриминацией. Некоторым тварям в этом доме живется лучше, чем остальным: ни фига не работают, а жрут. Такого не должно быть в развитом социалистическом обществе. Я испытываю все комплексы угнетенного класса. Держись, Борис, сейчас раскулачивать будем!
   Он подбросил кота вверх и поймал под мышки. Замученное животное только слабо перебирало задними лапами, пытаясь дотянуться когтями до рук.
   – Придуривайся, придуривайся. – Валька спустил ноги с кровати и стал шарить под нею, выискивая джинсы. – Вот все ведь человек понимает, а ведет себя, как шут. И чего ты, Андрюха, такой?
   – Тебя не убеждает решительность моих порывов? Ты не веришь в мою сознательность? Нет? Да? Что же делать? О, женщина! – Дрон ринулся к входящей Марине с мокрым полотенцем на волосах. – Долой дискриминацию и кухонное рабство! Даешь поголовную грамотность среди женского населения! Марина, сейчас мы устроим тебе ликбез. Ты у нас не только про прецессию узнаешь, ты еще много умных слов выучишь.
   Марина сидела на кровати и смеялась. С мокрых волос на футболку стекала вода. Она уже успела обежать наш этаж и рассказать о своем открытии. Про прецессию никто из нас не знал, и от этого она чувствовала себя гордой, и от этого Дрон в ее глазах приобрел статус жреца тайного, древнего, чудом сохранившегося до наших дней знания, передававшегося в непонятных манускриптах редким избранным среди смертных. На избранность Марина не претендовала. Она была счастлива уже тем, что наткнулась на этот манускрипт, оставшийся от ушедшей цивилизации, и почти не верила, что до этого люди сами могли додуматься. Им, по ее убеждению, ничего подобного было не надо. Если бы Дрон сказал ей, что в Древней Месопотамии с неба спустился посланник бога Солнца с разноцветными перьями, торчащими из ноздрей, с глазами орла и телом цвета глины, в огненной колеснице, запряженной семью красными быками, и передал знание о прецессии лично первому жрецу, и с тех пор это знание охраняется и наследуется, – она, может, и не поверила бы, но это уже не вызвало б в ней внутреннего неприятия.
   Вдохновленная, она долго потом еще рассматривала карту звездного неба, листала книги, выискивала картинки и схемы, но уже не запоминала ничего. Ей было достаточно, что все это, по ее твердому убеждению, знает Дрон. Новое чувство родилось в ней – причастности к чему-то глобальному через него, и своей принадлежностью к нему она с того дня стала дорожить – неожиданно для себя самой.

13

   А Валькина жизнь изменилась. Мы не знали ни о чем, но догадывались. Его будто подхватило и увлекло бурным водоворотом; выбраться из него не было сил, оставалось только ждать, когда стихия сама вышвырнет на камни. Он сильно осунулся и похудел, приходил в общагу рано утром, спал на лекциях, если вообще являлся в универ, но глаза его горели, он жил в эйфории. Он по-прежнему оставался молчалив и замкнут, но Дрону случалось теперь вести с ним неожиданные социалистические разговоры, содержание которых он пересказывал потом на кухне. Мы надивиться не могли на нашего Вальку.
   На собрания ячейки он теперь сильно опаздывал. Иногда появлялся в подвале под самый конец собрания, только чтобы встретить Анну, или ждал ее уже на «Пролетарской». Он стал много работать, с радостью записывался на третью смену. Ему казалось теперь, что ему нужны деньги, много денег; ему нравилось, как, приходя поздно вечером к Анне, достает он из пакета свежие лаваши, пиццу, ароматные восточные лепешки из их пекарни, как ужинают потом, разговаривая полушепотом, выскальзывая из комнаты, только чтобы принести вскипевший чайник и кружки. Нравилось выражение признательности и теплой благодарности в глазах Анны. Оказалось, что она худая, потому что почти ничего не ест – некогда.
   Она не говорила ничего против того, что он стал халатно относиться к собраниям. Теперь она не воспринимала Вальку как того, кто пытается поколебать ее в убеждениях; он стал чем-то вроде надежного тыла, дающего ей возможность с головой уйти в любимое дело. Только когда Валька стал отмазываться от митинга на седьмое ноября, она поджала губы и отвернулась.
   – Твоя несознательность ставит под сомнения наши с тобой отношения, – выдавила потом она так, что Валька похолодел.
   – Солнце, ну зачем это нужно? – пролепетал он, но Анна обернулась, заговорила, как бывало, глухим от сдерживаемого гнева голосом:
   – Люди историю свою забывают, а этого нельзя допускать. Как бы кто ни относился к этому, а помнить надо. А они – что они сделали? Заменили праздник каким-то суррогатом, без смысла, без понимания, без исторической основы. Саму память стараются у нас стереть!