Купила, что смогла, сухарей насушила. Мы в то время только завели пчел, пришлось и их продать; нарезали соты, сложили в бидон… Все это нам потом очень пригодилось. Мама запаслась лекарствами, соляной кислотой на случай цинги. В Пятигорске мы были вынуждены бросить всю мебель. С собой взяли только одежду; два года в Сибири мы жили на то, что меняли ее на молоко и картошку. Денег с нас никто не хотел брать – кому они тогда были нужны! Сейчас рубли называют деревянными, а тогда я не знаю, какими они были, глиняными, наверное, что рассыпаются сразу»[4].
   Так к Ольге Швагерус начало приходить осознание несправедливости мира, в котором она жила. Как обычно, власть сама провоцировала даже самых преданных ей людей увидеть истинное лицо, и (тоже как обычно) это, тем не менее, не подвигло большую часть даже пострадавшего от репрессий населения помыслить об измене Родине. Просто в сознании таких людей понятия Родины и советской власти начали постепенно расходиться, Россия больше не отождествлялась с политическим строем, который в ней присутствовал.
   Наверняка и для очень многих немцев, живших на родине, Германия не отождествлялась с властью нацистов. Просто у нас не принято об этом говорить и писать, равно как и на Западе редко говорят, что в советскую эпоху далеко не все русские были совдепами.
 
   У жены и детей Юлия Рудольфовича была возможность избежать высылки в Сибирь, остаться в Пятигорске и сохранить свою уютную квартиру. Им нужно было для этого всего лишь… отречься от мужа и отца!
   И это «решение вопроса» предлагал им сам Швагерус-старший. Он посоветовал жене развестись с ним.
   Некоторые так и поступали. Жены подавали на развод, дети отказывались от отцов-немцев или матерей-немок, и это оставляло за ними право жить в своем городе, в своих домах.
   Татьяна категорически отказалась от такого шага. Дети тоже не пожелали предавать отца, хотя некоторым его советам Ольга еще за год до описанных событий последовала, и это на первых порах ей кое в чем помогло, хотя в конечном итоге не спасло от последующих бедствий.
   «…когда я получала паспорт, Гитлер уже вовсю развернулся на Западе. Отец уговаривал:
   – Пишись «русская».
   Я допытывалась:
   – Зачем?
   Он не объяснял, а просто настаивал:
   – Пишись «русская»!
   Видимо, он интуитивно чувствовал или, вернее, оценив ситуацию, пришел к выводу, что будет гонение на немцев. Так я и записалась – «русская», по национальности мамы. Но отказаться от отца, пусть он и сам предлагал мне это, поступиться своей совестью я не могла. Не могла!
   – Как же я могу от тебя отречься? Я так тебя люблю! Я вижу, как ты всю жизнь трудишься. Ты честный человек, не вор, не убийца. Как же я от тебя отрекусь?!
   – Дочка, да это формально. Хоть в квартире останетесь.
   Он всю жизнь ждал эту квартиру в Пятигорске. Только дали, двух лет не прожили – выселили. Но мы с мамой отказались от сделки с совестью. Мама сказала тогда:
   – Мучиться, страдать – вместе! Заболеешь ли ты, случится ли что с тобой, мы всегда будем рядом, и тебе будет легче с нами. Как нам без тебя? Мы будем скучать, переживать. Что нам – стеречь эту квартиру? Нет! Страдать – вместе, и куда ни повезут – вместе!»[5]
   Отец возмущался «недальновидностью» своих близких, но в душе радовался их преданности. В конце концов не выдержал:
   – С вами хоть куда!
   «Хоть куда» оказалось не близко. Семью выслали в Сибирь, в сельцо Усманка под Томью. Место было захолустнее некуда. Настоящий «медвежий угол»! Бедность, даже нищета населения просто непролазные. И голод. Еще задолго, лет за пять до войны хлеба выдавали по… 60 граммов на душу. Без всякой блокады! А с началом войны не стало и того. Мякина, картошка (не у всех!) да капуста. Одевались почти все (две-три семьи чуть более обеспеченные в селе все же были) в обноски и выглядели убогими, донельзя забитыми.
   Носить нечего, есть нечего, и знать никому ни о чем не надо: с книгами, даже с газетами было совсем никак, никто ничего не читал, знали о происходящем в мире самую малость. Но именно ТУ малость, на которую рассчитывала власть, держа людей глубинки в нищете и неведении. С пропагандой все было как положено, все хорошо знали, где черное, а где белое, обходясь без оттенков и отлично видя, кого следует ненавидеть.
   Когда Швагерусов и еще две немецкие семьи привезли в Усманку, их встретили с десяток стариков да старух и чуть побольше ребятишек. (Мужчины были на фронте.) Встретили криками:
   – Врагов привезли! Фашистов привезли!
   Вот так. Немцы – значит, фашисты.
 
   Однако Юлий Швагерус не осерчал на сибиряков. Напротив, решил доказать, что они «свои немцы», что их не за что ненавидеть. Он ходил по домам, разговаривал с людьми, рассказывал о своей семье и о своих предках, давным-давно живших в России, честных работягах.
   Постепенно отношение к ссыльным стало меняться. Им даже начали сочувствовать.
   А семнадцатилетняя Ольга завоевала настоящее уважение. Она была очень начитанной девушкой, и ее рассказы о самых разных вещах, о всевозможных событиях привлекли к ней внимание сельчан, особенно молодых. Они могли слушать ее часами, переспрашивали, изумлялись, восхищались, просили рассказывать еще и еще. Эти ребята почти ничего не знали – образование у всех было по три-пять классов. Учиться в восьмилетке – значит ехать в райцентр, за сорок километров, и большинству местных это было не по карману.
   Чтобы добыть хоть какое-то пропитание, Татьяне Ивановне с мужем приходилось путешествовать (иной раз пешком) за сорок-шестьдесят километров в деревни побогаче, чтобы выменять предусмотрительно взятые с собой вещи на продукты. Сибиряки оказались добрым и гостеприимным народом. Их пускали во всякий дом, куда бы ни постучались, приглашали отведать ароматной картошки (другой еды и здесь не хватало), пускали на ночлег.
   Но все вместе прожили только полгода. Юлия Рудольфовича забрали на «трудфронт», на далекую шахту, где он оказался, можно сказать, на каторжных работах.
   Тяжело переживала эту разлуку Татьяна Ивановна, тосковали по отцу и дети. А тот в письмах упреках их: вот, мол, не послушались меня, не остались в Пятигорске, а теперь так и так нас разлучили!
   Вскоре пришло известие, что и Татьяну Ивановну, и Ольгу, и ее младшего брата Володю, которому исполнилось пятнадцать лет, должны забрать на трудфронт, то есть тоже отправить на каторгу, на какую-то из шахт.
   И тогда Ольга решилась на отчаянный шаг. Чтобы как-то помочь родным и спасти оставшихся на попечении их семьи двух девочек-подростков – Ирму и Вильгельмину (их отец умер, а сосланная на шахту мать погибла под обвалом), девушка согласилась выйти замуж за влюбленного в нее местного парня – Николая. На фронт его не взяли как «сына кулака». Другое дело, что и не сослали никуда – куда уж дальше-то? Он рыбачил, тем и жил. Став его женой, взяв русскую фамилию, Ольга могла остаться в селе, посылать матери и брату продукты, растить сироток.
   Сыграли свадьбу и зажили дружно. Ольга, хоть и не любила мужа, но относилась к нему с уважением, была благодарна за все. Жили они на редкость дружно.
   Но пришла новая беда. Николая все по той же причине, за «кулацкое происхождение», объявили «врагом народа» и собирались арестовать. Ольга, вовремя узнав об этом, успела его предупредить. Прятала, укрывала, хоть местные энкавэдэшники и приходили к ней домой, и запугивали, и издевались, угрожая арестовать, убить…
   В конце концов мужу и жене пришлось скрыться в лесу и жить в землянке. Вскоре Ольга забеременела. Когда пошел шестой месяц беременности, стало ясно: надо перебираться к родственникам мужа, в одну из дальних деревень. Николай пробрался в Усманку, чтобы взять в дорогу хоть какие-то вещи жены, но попал в засаду. Его тяжело ранили, и он застрелился, чтобы не мучиться. Все равно ведь он был объявлен «врагом народа», а значит, расстреляли бы так и так…
   Ольга добралась до родственников Николая одна, но прожила у них недолго – кто-то выдал ее. Последовал арест, и уже в КПЗ она родила своего первенца – Виктора. С ним и оказалась в камере. Ей дали только кусок одеяла и одну пеленку…
   «Кормили меня ужасно. Раз в сутки – баланда из свекольной ботвы и хлеб. Правда, на ребенка давали дополнительно четыреста пятьдесят граммов хлеба. Съедала я все это, начинала кормить. Ребенок сосал грудь, отворачивался, и у него тут же начиналась рвота зеленым фонтаном, а потом появился и понос. Вот так мой ребенок и мучился. В КПЗ я провела две-три недели. Спали мы с ребенком на полу. Клопов было видимо-невидимо. На прогулке я собирала крапиву и в камере на полу вокруг ребенка делала ограждение. Это нас немного спасало от клопов.
   Встречались добрые люди и среди надзирателей. Однажды поздно вечером дежурный принес мне ушат горячей воды, кусок мыла, свои новые фланелевые портянки на пеленки (две такие большие портянки):
   – Милая, возьми и никому не говори. Искупай ребеночка, постирай, что нужно на него. Потом постучишь, и я тихо-тихо все вынесу.
   Я молилась на таких людей. Господи! Ведь я первый раз после родов купала несчастного ребенка, а ему три или четыре недели уже было. Искупала я его, завернула в мягкую пеленочку и просто счастье испытала. Надзиратель забрал ушат, вылил воду и еще раз предостерег:
   – Никому ничего не говори»[6].
   Суд над Ольгой Юльевной последовал только через одиннадцать месяцев. Лишь много лет спустя она поняла, как несправедливы были обвинения, сколько «навесили» на нее преступлений, которых она не совершала. Приговорили к десяти годам заключения.
   Она попала в лагерь. Он назывался «лагерь для матерей». Самая гуманная в мире власть понасажала в тюрьмы столько беременных женщин, столько женщин с маленькими детьми, что понадобился и такой лагерь. Малышей забирали в ясли, а матерей каждый день гоняли на каторжные работы.
   «На поле вязала снопы пшеницы. Вся одежда промокала; приходила в барак, раздевалась, складывала все под себя, и за ночь успевало лишь слегка подсохнуть. Печки в бараке были чуть-чуть теплые. Да и невозможно было всю одежду на них разместить – нас ведь было по сто человек в каждом бараке. Это потом нам сделали специальные сушильные комнаты. А сначала приходилось каждое утро надевать сырую одежду (только чуть провяленную) и выбегать на развод. И это в любую погоду. На непосильных работах я надорвалась и заработала грыжу, и только после этого мне уменьшили норму. Мой ребенок постоянно болел, почти все время находился в больнице. В год с небольшим он умер у меня на руках…
   Первое время я была в отчаянии. Но потом стало легче. Я увидела, сколько невинных людей сидело, и каких людей! Не воров, не бандитов, не убийц – а этим и там жилось вольготно. Обворовывали они нашего брата, и я пострадала дважды: оставляли в чем стою. Если бы я на это пожаловалась начальству, было бы еще хуже – могли просто убить. Молчала, терпела, все несла и, как ни странно, нисколько не озлобилась от такой жизни, не потеряла веру в людей, сострадание к ним. Когда получала посылки, делилась со всеми: хотелось хоть что-то приятное сделать людям. В лагере по-настоящему поверила в Бога, и вера эта очень поддерживала меня: «Боже, Ты послал мне испытание, но я все вынесу». Один только раз не выдержала, зароптала. Когда я узнала, что умерла мама: «Господи, для кого же мне беречь себя, ведь мамы нет?»
   Пожалуй, больше всего меня мучил не сам режим, а отношение к заключенным. Утром приходят:
   – Встать! Статья? Срок? Конец срока?
   И так каждый день»[7].
   Тем не менее Ольга не отчаялась. Она познакомилась в лагере со многими интересными людьми – артисты, литераторы, люди науки. Все, кого по тем или иным причинам боялась и ненавидела власть.
   В ней заметили драматический талант, она стала играть в местном театре самодеятельности. Этот театр давал своеобразные «гастроли» – ездил по другим лагерям, где первыми зрителями спектаклей всегда становились лагерное начальство и охрана.
   «В лагерном театре я познакомилась с прекрасным человеком, моим будущим мужем – Тальковым Владимиром Максимовичем. Он был профессиональным драматическим артистом, прекрасно танцевал, декламировал так, что шел «мороз по коже». У него были врожденная интеллигентная выправка и прекрасные манеры. Мне очень нравился жест, когда он, здороваясь, приподнимал шляпу двумя пальцами. Мои ребята тоже были галантными с малых лет, я не помню такого случая, чтобы кто-нибудь из них, например, не пропустил женщину вперед. О долагерной жизни моего мужа я мало что знаю, он всегда очень скупо делился со мной своими воспоминаниями. Вообще мы старались забыть о тяжелом прошлом – несправедливости, голоде, холоде, тяжелых работах, – обо всем, что нам суждено было пережить. Мы чаще вспоминали о хорошем. Хорошее запоминается лучше, а плохое забывается, каким бы тяжелым оно ни было.
   Я знаю, что Владимир Максимович родился в Польше. Его мама была полячка, а отец – украинец, казак, служил в Польше. Мама владела маленькой прачечной, в которой сама стирала. Жили они неплохо, но отец, как истинно русский патриот, все время стремился возвратиться домой, в Россию. В 1914 году он наконец переехал и привез с собой семью. Вскоре в России грянула революция, а вместе с ней – голод и разруха. Мама и была бы рада вернуться назад домой, в Польшу, но это было невозможно. Приходилось как-то приспосабливаться к жизни в России. Скупали соль, перевозили в ту местность, где ее не было, и меняли на продукты. Владимир Максимович ездил с мамой переводчиком. Отец работал на железной дороге, мама стирала на людей. В то время Владимир Максимович всей душой поверил в революцию, в грядущий коммунизм. В семнадцать лет имел оружие. Видел Ленина, слышал его выступление на Красной площади»[8].
   То есть человек, посаженный по 58-й статье, был абсолютно предан советской власти. Пытался переубедить и Ольгу, но безуспешно. Хоть она и была на шестнадцать лет моложе, хоть и видела, казалось бы, меньше, но ее прозрение наступило гораздо скорее. В конце концов, впрочем, как уже было сказано выше, понимание ситуации пришло и к Талькову-старшему.
   Там же, в лагере, родился и их первый сын – Володя. Ольга назвала его так в честь своего брата, погибшего на рудниках в Якутии.
 
   Срок заключения Ольги закончился на год раньше, чем срок мужа.
   Родственники звали ее к себе на Кавказ, но она поехала к отцу. Он жил в деревне Щекино Тульской области, куда попал на поселение после войны. Реабилитировать реабилитировали, но жить в крупных городах было запрещено. Там и умерла всего сорока семи лет от роду его добрая и верная жена Татьяна Ивановна. Не вынесла долгих лет скитаний, разлуки, гибели сына.
   Ольга не могла оставить отца одного и приехала к нему с малышом Володей. Туда же вскоре приехал и получивший освобождение Владимир.
   Семья долго скиталась по чужим углам, снимая комнату то у одних хозяев, то у других, но потом удача улыбнулась им.
   «В 1956 году папа нашел нам отдельную квартирку с двориком на окраине Щекино, в деревне Грецовка. Этот домик стоит до сих пор. Отдельная квартирка состояла из маленькой комнатки, крохотного коридорчика, выходящего на улицу, и маленького дворика. В комнате стояла односпальная железная кровать с соломенным матрасом. На ней мы с трудом размещались вдвоем и переворачивались по команде. Рядом стояла сделанная мужем маленькая деревянная кроватка, на которой спал Вова, и столик в три доски с ножками крест-накрест. Больше в комнату ничего не помещалось. Эту маленькую комнатку делила на две части печка: «большую», где мы спали, и маленькую, которая использовалась как кухня: там стояли крошечный столик и две табуретки. В этой квартирке нам было очень уютно. В коридорчике летом мы готовили и обедали. У нас был свой дворик, который отделял нас от посторонних глаз. Я ждала Игорешу. Знакомые мне говорили:
   – Ты ненормальная! Посмотри, как вы живете. У вас нет своего угла, вообще ничего у вас нет. А ты решилась на второго ребенка!
   Родственники вторили им:
   – Куда ты торопишься!
   – Да, тороплюсь. Мне уже тридцать два года, и отец немолодой.
   Я до тех пор так ни разу и не почувствовала себя матерью по-настоящему. Володя был рожден в тюрьме, воспитывался в яслях, где попадались как доброжелательные няньки, так и не очень. Он был ущемлен с рождения, обижен на всех и вся. Поэтому я и решила родить второго ребенка, даже живя в нищете. Я хотела, чтобы мой ребенок почувствовал отца и мать, почувствовал материнские руки со дня рождения. 4 ноября 1956 года родился мой Игореша. Он был рожден в любви и внимании, рос уравновешенным и веселым ребенком и никогда не был таким нервным, как Володя»[9].
 
   Я не случайно так много рассказываю о родителях Игоря Талькова, привожу так много отрывков из воспоминаний его матери.
   Эта история во многом объясняет и характер их младшего сына, его удивительную, почти невероятную интуицию, его неприятие любой несправедливости, и ту фатальность, мистическую предопределенность, которая постоянно прослеживалась в его судьбе. Сын людей, испытавших на себе в полной мере роковое давление «красного колеса», но не сломавшихся, не потерявших ни любви к Родине, ни любви друг к другу, наверное, не мог вырасти иным.
 
   Хотя, казалось бы, мало ли было таких семей и таких судеб в России? Много. Но в судьбе Владимира Максимовича и Ольги Юльевны удивительным образом совпало все: трагические судьбы ни в чем, кроме рождения, не повинных родителей, собственное безвинное страдание, любовь, посетившая их среди страшных, нечеловеческих условий, дети, родившиеся от этой любви и в любви выросшие.
   Оба были яркими, талантливыми людьми. Оба, каждый по-своему, любили Россию и верили в нее. И этот талант, эта любовь и эта вера, преумножившись, перешли к их удивительному сыну.

Примерный мальчик

   Маленький Игорь был беспокойным малышом. Не засыпал, пока мама не пела ему несколько колыбельных песен. Колыбельные закончатся, поет что придется.
   В крохотной квартирке совсем не было места, и Ольга Юльевна даже не могла спустить сынишку на пол, чтобы поучить ходить.
   Владимир Максимович трудился на заводе, пропадая там с утра до позднего вечера. И в конце концов его труд оценили.
   «Наконец, за хорошую работу мужу дали двухкомнатную квартиру в бараке. Мы столько мытарились по частным квартирам, что сначала даже не могли поверить в это. Когда нам дали ключи и мы пришли посмотреть квартиру, я была в шоке. Помню, хоть это и смешно, я стояла и потихоньку щипала себя за руку.
   – Неужели это наша квартира?
   Переезжали мы на лошади, перевозить-то было, по существу, нечего. Барак был теплый, и я впервые спустила девятимесячного Игоря на пол, тут он и научился ползать, наконец.
   Надо было обживать квартиру. Прибили гвозди на стены и развесили наш невеликий багаж. Муж принялся за работу. В первую очередь сделал большой квадратный стол, потом смастерил две табуретки. Наши соседи тоже были нищими, поэтому мебель себе мастерили сами. Максимыч присмотрелся к тому, как люди делали диваны, и решил смастерить сам. Накрутил пружины, достал веревки, вату, разодрал тряпье какое-то. Игорю было тогда всего два года, а Вова (ему тогда было больше пяти лет) уже вовсю суетился около папы: то пружины подавал, то гвозди. Смастерили они отменный диван, он до сих пор стоит у нас на даче. Из досок Максимыч соорудил гардероб. Купили вешалки и почувствовали себя богачами. Первую комнату мы разделили заборкой на части: кухню и жилую часть. Обклеенная обоями, заборка полметра не доходила до потолка. На кухне стояли плита и маленький столик, а в жилой части спали дети. Прошло немного времени, и мы смогли купить ватные матрасы себе и детям и старенький одностворчатый гардероб. Настоящий гардероб! Он использовался у нас для легкой одежды, а для верхней – самодельный шкаф Максимыча. «Богачи!» Чтобы веселей жилось, Максимыч купил с рук маленький приемничек»[10].
   Старший брат (Володя был старше почти на три года) заботился о маленьком Игорьке. Пока тот был совсем малышом, качал в самодельной колыбельке, когда подрос, играл с ним, заступался, если кто-либо из старших детей задевал братишку.
   Братья очень любили подвижные игры. Когда Ольга Юльевна, истратив колоссальные для их семьи деньги, двадцать два рубля, купила мальчикам грузовик, они целыми днями возились со своей первой собственной машиной. То Володя катал в ней Игоря, то вместе они катали в кузове кота.
   Позднее братья устраивали в квартире настоящие спектакли. Перегородка, отделявшая одну из комнат от импровизированной кухни, стала ширмой, игрушки – персонажами кукольного театра. До 1974 года Игорь учился в средней школе № 11 деревни Щекино, одновременно с 1966 года еще и занимался в музыкальной школе по классу баяна. Музыкальные способности у него проявились очень рано.
   Музыку Игорь Тальков любил с самого раннего детства. Он ставил стул, на него одну на другую клал две кастрюльные крышки, на ногу помещал крышку от банки и еще одну крышку клал на пол. Таким образом, стул становился барабаном, крышки тарелками. Мальчик упоенно играл, кажется, не замечая, что «инструменты» звучат вовсе не так, как в настоящем оркестре. Вероятно, как всякий человек, наделенный абсолютным слухом, он слышал не треск стула и жестяной грохот крышек от кастрюль, а именно музыку, ту, какую себе представлял.
   Владимир Тальков, чьи воспоминания о погибшем брате помещены вместе с воспоминаниями Ольги Юльевны Тальковой, рассказывает:
   «Мы с Игорем были на все руки музыканты-универсалы. Каждый мог играть и на «ударных инструментах», и на всевозможных «духовых», и на «баянах». В качестве баяна использовалась стиральная доска. Дырочки с края заменяли клавиши, а разводы на самой доске представлялись мехами. Мы садились на диван, как в оркестровую яму. Зрителями были игрушки, которых мы рассаживали повыше на спинке дивана: слон, старый раскрашенный петух из папье-маше, волк, лисички. Мало у нас игрушек было, зато запомнились на всю жизнь.
   И вот мы рассаживали «зрителей» и начинали концерт. При первых же звуках нашей «музыки» мама старалась уйти из комнаты в коридор. Там стоял керогаз, у которого она и проводила большую часть времени. Я сейчас поставил себя на место мамы и понял, что сразу сошел бы с ума, потому что мы что-то жуткое вытворяли. Игорь привязывал к ноге крышку от кастрюли и стучал ею по полу. Гремели железные тарелки, две палки стучали, получалась жуткая какофония. Удивительно, но мы этого не слышали. В нашем воображении звучала гармоничная мелодия, мы чувствовали себя музыкантами экстра-класса, принимали овации восторженных зрителей и ощущали истинное наслаждение»[11].
   Музыкальные способности были и у Володи. Он первым (как старший) пошел в музыкальную школу, потом туда определили и Игоря. Но если Володя честно учил ноты, то Игорь их не любил. Он всегда играл на слух и всегда безошибочно. Позднее преподаватель Щекинской музыкальной школы вспоминал, что из сотен его учеников за все годы ни у кого не было такого музыкального слуха, как у Игоря Талькова.
   Мальчик мечтал о собственном баяне, но где было взять деньги на него? Семья по-прежнему жила крайне бедно. В конце концов родителям удалось скопить некоторую сумму, и Игорю купили баян «Киров». Конечно, он был тяжеловат, рассчитан на взрослого музыканта, зато стоил не слишком дорого, а инструмент более дорогой родители бы просто «не потянули».
   Однако Игорь был в восторге, тяжесть баяна его не смущала. Он играл на нем с огромным удовольствием.
   Учитель заметил, что ученик не желает учить ноты и порой приступал к нему с проверкой. Сыграй, мол, вот это. И подавал нотный лист. Хитрый мальчик тотчас просил:
   – А вы мне проиграйте, я послушаю, как это звучит.
   Преподаватель играл довольно большой музыкальный отрывок и отходил к другим ученикам, когда же возвращался, маленький Тальков проигрывал ему отрывок со всеми музыкальными нюансами. Он запоминал сложную мелодию на слух и точно ее воспроизводил.
   За этот феноменальный талант учитель и прощал мальчику нерадивость в отношении нотной грамоты. Так Игорь и окончил музыкальную школу с тройками по нотам и сольфеджио. Однако, когда позже понадобилось выучить ноты, он сделал это. Но об этом речь впереди.
   Позднее, когда Игорю представилась возможность позаниматься игрой на фортепиано, он научился играть так быстро и так хорошо, что поразил этим взрослых.
   Ольга Юльевна так описала свое впечатление от неожиданного достижения сына.
   «…у нас в семье часто звучала музыка. Собиралась компания – обязательно пели. А когда Игорь видел рояль, то загорался весь. После школы он сразу делал уроки, такая была у него привычка, не оставлять «на потом». Я ему иногда предлагала:
   – Игореша, иди на улицу побегай. Немного развеешься.