Страница:
Ирина Кисельгоф
Соль любви
Глава 1
Мои родители разошлись, когда мне исполнилось одиннадцать лет. Я даже не могу вспомнить, как это случилось. Знаю только, что папы дома не было. Он тогда уже ушел. Насовсем. Но я не забыла, как моя подружка Валька на кухне моей квартиры прыгала и кричала:
– А я знаю! А я знаю! Твои родители не любят друг друга!
– Как не любят? – растерялась я.
– Не любят! Не любят! – верещала Валька.
Я не помню того времени, но до сих пор слышу ее пронзительный визг.
– Не любят! Не любят!
– Любят! – заорала я. – Гадина! Гадина мерзкая!
И, не помня себя, бросилась на Вальку. Я лупила ее до крови, нас еле растащили. Меня наказали за то, что развелись мои родители. Поставили в угол и забыли. Я стояла в углу, пока уходили гости. Гости ушли, а я осталась в кухонном углу. Я стояла, пока могла, потом привалилась к стене, потом сползла на пол и заснула. И проснулась от солнца. В солнечном четырехугольнике, перечеркнутом двумя жирными полосами прямо на мне.
Я помню, отец любил меня без памяти. После развода он исчез, и больше я его не видела. Оказывается, можно любить и забыть. Тогда я об этом не знала.
Моя мать отвезла меня к бабушке. Поцеловала и ушла строить новую жизнь с новым мужем. Родила одного ребенка, потом второго. Так у меня появились два брата. Но мне от этого лучше не стало. Я и семья моей матери существовали отдельно. Не знаю почему, но в детстве я никогда у них не бывала. Видела только фотографии моих братьев, их приносила мать показать моей бабушке. Так получилось, что муж моей матери, потом братья, все вместе и каждый по отдельности, забирали у нее частицу памяти обо мне. Поначалу она меня навещала, потом все реже и реже, а потом стала забывать поздравить с днем рождения. Когда это случилось впервые, я ей позвонила.
– Привет, – поздоровалась я. – Ты когда приедешь?
– Сегодня не смогу, зайка, – отрывисто ответила моя мать. – В другой раз.
– Как в другой? – я вдруг осипла. – У меня сегодня день рождения.
– У тебя же двадцатого! – неожиданно разозлилась она. – Еще два дня!
– Сегодня двадцатое.
Стоя в прямоугольнике солнечного света, я слушала, как молчит моя мать.
– Я не успела купить подарок, – наконец сказала она. – Совсем замоталась. Дениске всего пять месяцев. Я не могу за всем уследить.
Мне хотелось объяснить, что я соскучилась, что надеялась, что считала дни, но не проронила ни слова. Просто поняла – все бесполезно.
– Что ты хочешь? – кричала моя мать. – Ты взрослая, должна понимать! Думать надо! У тебя самой будут дети!
– Я не видела тебя почти полгода, – вяло произнесла я и прислонилась к стене.
– Я куплю тебе подарок!
Я сползла на пол вместе с гудящей трубкой и только сейчас заметила, что снова сижу в углу. Угол забвения оказался не таким, как другие углы. Мириады частиц позолоченной пыли сложились в нем серо-коричневыми пушистыми веретенами, легкими и мягкими. Они взлетали от дуновения ветра пушистыми дирижаблями и, сверкнув позолотой в прямоугольнике солнечного света, возвращались на место. В угол забвения. Туда, где сидела я.
Так угол, прямоугольник солнечного света и пыль сложились в мой личный архетип забвения.
Я опустила глаза и только сейчас заметила: подлокотники кресел и дивана украшали резные львиные морды. Свирепо скалясь, они грозно смотрели мне прямо в лицо. Я погладила деревянные зубы льва и засунула палец в его пасть.
– Ам! – рассмеялась я и отдернула руку. На пальце бисеринами крови краснела царапина.
Я засунула палец в рот и подняла голову. Деревянные глаза деревянного льва вдруг сверкнули. Глаза ненастоящего льва налились кровью цвета красного дерева. Я перепугалась до жути и бросилась на кухню. Я бежала и бежала по нескончаемому темному коридору под сумасшедший грохот собственного сердца. В поисках спасения. К маме.
– Мама! – крикнула я.
– Мама, – ответила мне мама. – Я тебя прошу. Умоляю.
Моя мать смотрела на меня и обращалась ко мне «мама». Я застыла в дверном проеме, и мое сердце остановилось. Из металлических расписных ходиков вдруг высунулась кукушка, открыла клюв и замерла. Затем, не издав ни звука, спряталась за закопченной, крошечной дверцей старых, дешевых часов. На кухне находилось три человека, а будто и не было никого.
Я помню это очень хорошо. Разве можно забыть тот момент, когда тебя бросили? Жизнь сложилась так, что меня бросили раньше, чем забыли. А может, одновременно.
Моим детским домом стал дом моей бабушки. В нем всегда было темно. Солнечный свет жил здесь полосами, но всегда между тенями бархатных портьер на французских окнах. Я слонялась по комнатам от нечего делать, жалея, что здесь не с кем играть и нельзя приводить школьных друзей. Я быстро освоила всю квартиру, кроме гостиной, я ее невзлюбила. Из-за львов. У деревянных львов нашлись родственники – красивые белые ботинки с длинными двойными рядами мелких блестящих пуговиц. Я наматывала на них белые шнурки. Мановением моей руки брекеты смыкались и: «Ам!» – капканом жадно щелкали белые фарфоровые зубки ботинок. Я всегда рефлекторно отдергивала руку. Боялась снова увидеть царапину с бисеринами крови на своих пальцах.
Со временем я нашла целую кучу родичей деревянных львов. Серебряные шпильки для канапе с заостренными двузубцами. Раздвоенные жала свернутых кольцом змей для крахмальных салфеток. Сжатые челюсти пузатых щипцов для колки сахара. Клыкастые зажимы для завивки волос, словно выпавшие в настоящее из тридцатых годов. Ночник из камня в виде совы с хищно раскрытым клювом. Его оставили в моей комнате, чтобы я не пугалась темноты. Внутри полой каменной совы горела лампочка, в самой ее голове. Я щурила глаза, и светло-серые с темными прожилками крылья совы начинали шуршать и шевелиться, а нутро разгоралось живым розовым светом.
– Ам! – молча говорила сова своим розовым нутром, пристально разглядывая меня выпуклыми серыми глазами.
– Ам, – отвечала я и дожидалась, когда она сложит, успокоит свои крылья.
Ждала, но уставала и засыпала. А сова всю ночь шуршала своими каменными перьями. Или это жужжала и потрескивала старая лампочка. Не знаю. Я выросла, и сова вернулась на свое место, в бабушкину комнату. Ворошить крыльями, вырубленными из камня.
В бабушкиной квартире стояла необычная мебель. На спинках стульев были вырезаны скрещенные лезвия палашей, связки стрел и щиты с гербами. Я обнимала спинку стула и прикладывала к ней ухо. И тогда слышался далекий звон оружия, взрывы пушечных ядер, барабанная дробь, крики людей, звуки труб и рожков. В то время я зачитывалась Стивенсоном и Сабатини, и мне становилось страшно оттого, что все… абсолютно все можно почувствовать вживую. Стоит только приложить ухо к бабушкиной мебели.
Но самым важным моим занятием стало смотреть на то, как качается маятник напольных часов, стоящих в тупике длинного темного коридора. Я уже знала, что время останавливается, но не могла поймать этот момент еще раз. Мне нужно было вернуть мою прежнюю жизнь, а для этого требовалось поймать очередную остановку времени. Я следила за бронзовым маятником до гипнотического транса и вздрагивала от дребезжащего боя часов. В конце концов маятник я остановила. Сама. Я держала его до тех пор, пока часы не сломались. Бабушка так и не вызвала мастера. Ей было все равно.
Так я остановила время, а все осталось по-прежнему. Теперь я просто сидела на полу, прислонившись головой к стенке напольных часов. В другом, дальнем конце коридора виднелось окно, за ним – золоченый шпиль. Я смотрела на светлый мир из подзорной трубы темного коридора. С тех пор мне часто снилось, что я лежу на дне огромного черного колодца и смотрю на просторное небо. Я видела голубой купол, окаймленный кантом цвета чернозема. Его прозрачная голубизна вливалась в колодец, размывая своим светом черную границу между небом и землей.
С бабушкой мы объяснялись односложно. Я делала, что мне велели, и все. И мы так и не стали родными. Она к этому не стремилась, я этого не ждала. У меня были другие, родные мне люди. Я ждала их. Поэтому не сразу поняла, что меня бросили. Я сутками, неделями, месяцами ждала, что меня заберут. А через год поняла: этого не случится никогда. Я не отмечала Новый год. Первый раз в жизни. Раньше мне разрешали беситься всю ночь, пока я не валилась с ног от усталости, и тогда отец на руках относил меня в кровать.
– Спи, котенок, – говорил он.
Я обнимала его и засыпала, обхватив его шею. Он целовал меня и тихо разнимал мои руки, чтобы не разбудить. Он рассказывал мне об этом и смеялся. Я тоже.
В тот раз я получила подарок от Деда Мороза за день до Нового года, а вечером тридцать первого декабря бабушка выключила свет во всем доме и легла спать. Я сидела у телефона в ночной рубашке. Я просидела на полу в коридоре всю ночь. Не помню, чьего звонка я ждала больше: папиного или маминого. Но мне никто так и не позвонил. Мне уже тогда нужно было понять – чудес не бывает.
Я легла в кровать, когда стало светать. Поверх одеяла. Ничего я уже не ждала. А ноги мои были ледянее льда. Я слушала, как неслышно падает снег за окном. На двери моей комнаты кружились тени огромных снежинок, таких больших, каких в настоящей жизни не бывает. Я и не заметила, как обычная, белая дверь вдруг превратилась в прямоугольник солнечного зимнего света с деревянными перекладинами крест-накрест. Прямо на мне.
– Пойдем завтракать, – из-за заснеженной двери позвала бабушка.
– А где дедушка? – спросила я.
– Что? – она открыла дверь.
– Дедушка, – неслышно повторила я.
– Он умер от горя, – ответила она.
Я проболела все каникулы. От горя. Я лежала в горячей вате, которая лезла в глаза, нос, горло, уши, мешая слышать, смотреть, говорить. Мокрая, горячая вата давила мне на грудь, не давая дышать. Я задыхалась и бредила дни и ночи без пауз и остановок.
Моя мать навестила меня только раз, когда я стала выздоравливать. Она подарила мне мягкую игрушку – Пьеро в колпаке и белом атласном костюме с черными большими пуговицами.
Я слышала, как мама и бабушка разговаривают в коридоре.
– Она умирает от горя, – тихо и спокойно сказала бабушка.
– Твои слова! – шепотом крикнула мать. – Ты научила?
– Иди домой. Тебе нельзя заражаться. Ты беременна.
– Что ты меня передразниваешь? Что ты меня подкусываешь? Я хочу здорового ребенка! Что в этом плохого? – закричала мама. – И помни! Я у тебя одна осталась!
– Иди! – резко сказала бабушка.
Я соскочила с постели, прижав к себе Пьеро. Моя мама не хотела, чтобы я умерла от горя. Она хотела мне здоровья, а бабка ее выгоняла.
– Мама! – позвала я. – Не уходи! Я с тобой!
Я выбежала в коридор под грохот входной двери. Моя мать исчезла, испарилась, пропала за одно мгновение в темном, старом коридоре темной бабушкиной квартиры.
– Почему босиком? Немедленно в постель!
– Почему ты ее выгнала? – прошептала я. Перед глазами все расплылось.
– Она ушла, но обязательно придет. Совсем скоро. Когда ты выздоровеешь.
– Не ври! Ты ее выгнала! Я все слышала! Все! Все! Все! Ненавижу тебя! Ненавижу! – кричала я как безумная.
У меня случилась истерика, а после я возненавидела свою бабку. Я точно знала, если бы не бабка, мы с мамой давно жили бы вместе. Мне все время снился сон, что моя мама превращается в металлическую кукушку и прячется за крошечной закопченной дверцей часов. Прячется и зовет меня. Долго-долго. Только я ничего не слышала. В моем сне, как и в жизни, кукушка была немая.
Выздоровев, я подтащила стол к кухонным металлическим ходикам, поставила на него стул, влезла на качающуюся пирамиду и выдрала кукушку из часов. Она теперь все время была со мной, только мама не вернулась. Бабушка даже не заметила, что я сломала кухонные часы. Она была несчастливой, а часов не наблюдала. Случается и такое.
Я ненавидела свою бабушку даже тогда, когда поняла, что мать сама не хочет, чтобы мы с ней были вместе. Наверное, ненавидела по инерции. А еще стала обращать внимание на точки отсчета. Позже я узнала, что такие точки отсчета называют приметами нелюбви. Их считают холодно и бесстрастно. Не потому, что так принято, а потому, что так получается.
Первой точкой отсчета стал крест, поставленный на мне солнечным прямоугольником в тот день, когда я узнала о разводе моих родителей. Второй – царапина на моем пальце от зубов деревянного льва, мне сделалось больно до того, как меня бросили, а рассказала об этом металлическая кукушка, не издав ни единого звука. Третьей приметой стал Пьеро в белом атласном костюме. На его матерчатом грустном лице из черного пуговичного глаза текли нарисованные слезы. Он остался моим другом надолго, потому что ему было меня жаль. А моя мать меня не пожалела, не поцеловала, не обняла, просто погладила по голове. И все. Это означало, что бывают дети любимые и нелюбимые. Любимые дети должны оставаться здоровыми, нелюбимые – могут быть, а могут не быть. Мне просто не повезло. Ни к чему ненавидеть бабушку, но она констатировала, что я умираю от горя, а моя мать в ответ хлопнула дверью. Лучше бы я этого не слышала. Вдруг мне стало бы легче?
Четвертой приметой сделалась немая металлическая кукушка. Она соединила в себе все приметы нелюбви. А позже я узнала, что всамделишные кукушки всегда бросают своих детей. Получается, мы всегда изобретаем колесо заново.
– А я знаю! А я знаю! Твои родители не любят друг друга!
– Как не любят? – растерялась я.
– Не любят! Не любят! – верещала Валька.
Я не помню того времени, но до сих пор слышу ее пронзительный визг.
– Не любят! Не любят!
– Любят! – заорала я. – Гадина! Гадина мерзкая!
И, не помня себя, бросилась на Вальку. Я лупила ее до крови, нас еле растащили. Меня наказали за то, что развелись мои родители. Поставили в угол и забыли. Я стояла в углу, пока уходили гости. Гости ушли, а я осталась в кухонном углу. Я стояла, пока могла, потом привалилась к стене, потом сползла на пол и заснула. И проснулась от солнца. В солнечном четырехугольнике, перечеркнутом двумя жирными полосами прямо на мне.
Я помню, отец любил меня без памяти. После развода он исчез, и больше я его не видела. Оказывается, можно любить и забыть. Тогда я об этом не знала.
Моя мать отвезла меня к бабушке. Поцеловала и ушла строить новую жизнь с новым мужем. Родила одного ребенка, потом второго. Так у меня появились два брата. Но мне от этого лучше не стало. Я и семья моей матери существовали отдельно. Не знаю почему, но в детстве я никогда у них не бывала. Видела только фотографии моих братьев, их приносила мать показать моей бабушке. Так получилось, что муж моей матери, потом братья, все вместе и каждый по отдельности, забирали у нее частицу памяти обо мне. Поначалу она меня навещала, потом все реже и реже, а потом стала забывать поздравить с днем рождения. Когда это случилось впервые, я ей позвонила.
– Привет, – поздоровалась я. – Ты когда приедешь?
– Сегодня не смогу, зайка, – отрывисто ответила моя мать. – В другой раз.
– Как в другой? – я вдруг осипла. – У меня сегодня день рождения.
– У тебя же двадцатого! – неожиданно разозлилась она. – Еще два дня!
– Сегодня двадцатое.
Стоя в прямоугольнике солнечного света, я слушала, как молчит моя мать.
– Я не успела купить подарок, – наконец сказала она. – Совсем замоталась. Дениске всего пять месяцев. Я не могу за всем уследить.
Мне хотелось объяснить, что я соскучилась, что надеялась, что считала дни, но не проронила ни слова. Просто поняла – все бесполезно.
– Что ты хочешь? – кричала моя мать. – Ты взрослая, должна понимать! Думать надо! У тебя самой будут дети!
– Я не видела тебя почти полгода, – вяло произнесла я и прислонилась к стене.
– Я куплю тебе подарок!
Я сползла на пол вместе с гудящей трубкой и только сейчас заметила, что снова сижу в углу. Угол забвения оказался не таким, как другие углы. Мириады частиц позолоченной пыли сложились в нем серо-коричневыми пушистыми веретенами, легкими и мягкими. Они взлетали от дуновения ветра пушистыми дирижаблями и, сверкнув позолотой в прямоугольнике солнечного света, возвращались на место. В угол забвения. Туда, где сидела я.
Так угол, прямоугольник солнечного света и пыль сложились в мой личный архетип забвения.
* * *
Моя мать привела меня к бабушке, они разговаривали на кухне за закрытой дверью. Я теребила пальцами крученую бахрому бордовой плюшевой скатерти и вертела головой. Стены были увешаны картинами и фотографиями красавиц в невиданных мной белоснежных, кружевных платьях, шляпах с перьями и вуалетками и мужчин в сюртуках, фраках, котелках и цилиндрах. Вокруг них бесконечными кольцами и квадратами змеились золоченые цветы багетов. Я никогда не видела ничего подобного. Даже в кино.Я опустила глаза и только сейчас заметила: подлокотники кресел и дивана украшали резные львиные морды. Свирепо скалясь, они грозно смотрели мне прямо в лицо. Я погладила деревянные зубы льва и засунула палец в его пасть.
– Ам! – рассмеялась я и отдернула руку. На пальце бисеринами крови краснела царапина.
Я засунула палец в рот и подняла голову. Деревянные глаза деревянного льва вдруг сверкнули. Глаза ненастоящего льва налились кровью цвета красного дерева. Я перепугалась до жути и бросилась на кухню. Я бежала и бежала по нескончаемому темному коридору под сумасшедший грохот собственного сердца. В поисках спасения. К маме.
– Мама! – крикнула я.
– Мама, – ответила мне мама. – Я тебя прошу. Умоляю.
Моя мать смотрела на меня и обращалась ко мне «мама». Я застыла в дверном проеме, и мое сердце остановилось. Из металлических расписных ходиков вдруг высунулась кукушка, открыла клюв и замерла. Затем, не издав ни звука, спряталась за закопченной, крошечной дверцей старых, дешевых часов. На кухне находилось три человека, а будто и не было никого.
Я помню это очень хорошо. Разве можно забыть тот момент, когда тебя бросили? Жизнь сложилась так, что меня бросили раньше, чем забыли. А может, одновременно.
Моим детским домом стал дом моей бабушки. В нем всегда было темно. Солнечный свет жил здесь полосами, но всегда между тенями бархатных портьер на французских окнах. Я слонялась по комнатам от нечего делать, жалея, что здесь не с кем играть и нельзя приводить школьных друзей. Я быстро освоила всю квартиру, кроме гостиной, я ее невзлюбила. Из-за львов. У деревянных львов нашлись родственники – красивые белые ботинки с длинными двойными рядами мелких блестящих пуговиц. Я наматывала на них белые шнурки. Мановением моей руки брекеты смыкались и: «Ам!» – капканом жадно щелкали белые фарфоровые зубки ботинок. Я всегда рефлекторно отдергивала руку. Боялась снова увидеть царапину с бисеринами крови на своих пальцах.
Со временем я нашла целую кучу родичей деревянных львов. Серебряные шпильки для канапе с заостренными двузубцами. Раздвоенные жала свернутых кольцом змей для крахмальных салфеток. Сжатые челюсти пузатых щипцов для колки сахара. Клыкастые зажимы для завивки волос, словно выпавшие в настоящее из тридцатых годов. Ночник из камня в виде совы с хищно раскрытым клювом. Его оставили в моей комнате, чтобы я не пугалась темноты. Внутри полой каменной совы горела лампочка, в самой ее голове. Я щурила глаза, и светло-серые с темными прожилками крылья совы начинали шуршать и шевелиться, а нутро разгоралось живым розовым светом.
– Ам! – молча говорила сова своим розовым нутром, пристально разглядывая меня выпуклыми серыми глазами.
– Ам, – отвечала я и дожидалась, когда она сложит, успокоит свои крылья.
Ждала, но уставала и засыпала. А сова всю ночь шуршала своими каменными перьями. Или это жужжала и потрескивала старая лампочка. Не знаю. Я выросла, и сова вернулась на свое место, в бабушкину комнату. Ворошить крыльями, вырубленными из камня.
В бабушкиной квартире стояла необычная мебель. На спинках стульев были вырезаны скрещенные лезвия палашей, связки стрел и щиты с гербами. Я обнимала спинку стула и прикладывала к ней ухо. И тогда слышался далекий звон оружия, взрывы пушечных ядер, барабанная дробь, крики людей, звуки труб и рожков. В то время я зачитывалась Стивенсоном и Сабатини, и мне становилось страшно оттого, что все… абсолютно все можно почувствовать вживую. Стоит только приложить ухо к бабушкиной мебели.
Но самым важным моим занятием стало смотреть на то, как качается маятник напольных часов, стоящих в тупике длинного темного коридора. Я уже знала, что время останавливается, но не могла поймать этот момент еще раз. Мне нужно было вернуть мою прежнюю жизнь, а для этого требовалось поймать очередную остановку времени. Я следила за бронзовым маятником до гипнотического транса и вздрагивала от дребезжащего боя часов. В конце концов маятник я остановила. Сама. Я держала его до тех пор, пока часы не сломались. Бабушка так и не вызвала мастера. Ей было все равно.
Так я остановила время, а все осталось по-прежнему. Теперь я просто сидела на полу, прислонившись головой к стенке напольных часов. В другом, дальнем конце коридора виднелось окно, за ним – золоченый шпиль. Я смотрела на светлый мир из подзорной трубы темного коридора. С тех пор мне часто снилось, что я лежу на дне огромного черного колодца и смотрю на просторное небо. Я видела голубой купол, окаймленный кантом цвета чернозема. Его прозрачная голубизна вливалась в колодец, размывая своим светом черную границу между небом и землей.
* * *
Моя бабушка молчала часами, сутками, неделями. Она часто сидела у окна и все время о чем-то думала. Она могла готовить еду, стирать, убирать и вдруг застыть, упершись взглядом в одну точку. Мне кажется, вначале я ее боялась. Львы, кукушка и бабушка сплелись в странный хоровод живых неживых – то ли людей, то ли вещей из темной квартиры, заставленной старой, рассыпающейся мебелью.С бабушкой мы объяснялись односложно. Я делала, что мне велели, и все. И мы так и не стали родными. Она к этому не стремилась, я этого не ждала. У меня были другие, родные мне люди. Я ждала их. Поэтому не сразу поняла, что меня бросили. Я сутками, неделями, месяцами ждала, что меня заберут. А через год поняла: этого не случится никогда. Я не отмечала Новый год. Первый раз в жизни. Раньше мне разрешали беситься всю ночь, пока я не валилась с ног от усталости, и тогда отец на руках относил меня в кровать.
– Спи, котенок, – говорил он.
Я обнимала его и засыпала, обхватив его шею. Он целовал меня и тихо разнимал мои руки, чтобы не разбудить. Он рассказывал мне об этом и смеялся. Я тоже.
В тот раз я получила подарок от Деда Мороза за день до Нового года, а вечером тридцать первого декабря бабушка выключила свет во всем доме и легла спать. Я сидела у телефона в ночной рубашке. Я просидела на полу в коридоре всю ночь. Не помню, чьего звонка я ждала больше: папиного или маминого. Но мне никто так и не позвонил. Мне уже тогда нужно было понять – чудес не бывает.
Я легла в кровать, когда стало светать. Поверх одеяла. Ничего я уже не ждала. А ноги мои были ледянее льда. Я слушала, как неслышно падает снег за окном. На двери моей комнаты кружились тени огромных снежинок, таких больших, каких в настоящей жизни не бывает. Я и не заметила, как обычная, белая дверь вдруг превратилась в прямоугольник солнечного зимнего света с деревянными перекладинами крест-накрест. Прямо на мне.
– Пойдем завтракать, – из-за заснеженной двери позвала бабушка.
– А где дедушка? – спросила я.
– Что? – она открыла дверь.
– Дедушка, – неслышно повторила я.
– Он умер от горя, – ответила она.
Я проболела все каникулы. От горя. Я лежала в горячей вате, которая лезла в глаза, нос, горло, уши, мешая слышать, смотреть, говорить. Мокрая, горячая вата давила мне на грудь, не давая дышать. Я задыхалась и бредила дни и ночи без пауз и остановок.
Моя мать навестила меня только раз, когда я стала выздоравливать. Она подарила мне мягкую игрушку – Пьеро в колпаке и белом атласном костюме с черными большими пуговицами.
Я слышала, как мама и бабушка разговаривают в коридоре.
– Она умирает от горя, – тихо и спокойно сказала бабушка.
– Твои слова! – шепотом крикнула мать. – Ты научила?
– Иди домой. Тебе нельзя заражаться. Ты беременна.
– Что ты меня передразниваешь? Что ты меня подкусываешь? Я хочу здорового ребенка! Что в этом плохого? – закричала мама. – И помни! Я у тебя одна осталась!
– Иди! – резко сказала бабушка.
Я соскочила с постели, прижав к себе Пьеро. Моя мама не хотела, чтобы я умерла от горя. Она хотела мне здоровья, а бабка ее выгоняла.
– Мама! – позвала я. – Не уходи! Я с тобой!
Я выбежала в коридор под грохот входной двери. Моя мать исчезла, испарилась, пропала за одно мгновение в темном, старом коридоре темной бабушкиной квартиры.
– Почему босиком? Немедленно в постель!
– Почему ты ее выгнала? – прошептала я. Перед глазами все расплылось.
– Она ушла, но обязательно придет. Совсем скоро. Когда ты выздоровеешь.
– Не ври! Ты ее выгнала! Я все слышала! Все! Все! Все! Ненавижу тебя! Ненавижу! – кричала я как безумная.
У меня случилась истерика, а после я возненавидела свою бабку. Я точно знала, если бы не бабка, мы с мамой давно жили бы вместе. Мне все время снился сон, что моя мама превращается в металлическую кукушку и прячется за крошечной закопченной дверцей часов. Прячется и зовет меня. Долго-долго. Только я ничего не слышала. В моем сне, как и в жизни, кукушка была немая.
Выздоровев, я подтащила стол к кухонным металлическим ходикам, поставила на него стул, влезла на качающуюся пирамиду и выдрала кукушку из часов. Она теперь все время была со мной, только мама не вернулась. Бабушка даже не заметила, что я сломала кухонные часы. Она была несчастливой, а часов не наблюдала. Случается и такое.
Я ненавидела свою бабушку даже тогда, когда поняла, что мать сама не хочет, чтобы мы с ней были вместе. Наверное, ненавидела по инерции. А еще стала обращать внимание на точки отсчета. Позже я узнала, что такие точки отсчета называют приметами нелюбви. Их считают холодно и бесстрастно. Не потому, что так принято, а потому, что так получается.
Первой точкой отсчета стал крест, поставленный на мне солнечным прямоугольником в тот день, когда я узнала о разводе моих родителей. Второй – царапина на моем пальце от зубов деревянного льва, мне сделалось больно до того, как меня бросили, а рассказала об этом металлическая кукушка, не издав ни единого звука. Третьей приметой стал Пьеро в белом атласном костюме. На его матерчатом грустном лице из черного пуговичного глаза текли нарисованные слезы. Он остался моим другом надолго, потому что ему было меня жаль. А моя мать меня не пожалела, не поцеловала, не обняла, просто погладила по голове. И все. Это означало, что бывают дети любимые и нелюбимые. Любимые дети должны оставаться здоровыми, нелюбимые – могут быть, а могут не быть. Мне просто не повезло. Ни к чему ненавидеть бабушку, но она констатировала, что я умираю от горя, а моя мать в ответ хлопнула дверью. Лучше бы я этого не слышала. Вдруг мне стало бы легче?
Четвертой приметой сделалась немая металлическая кукушка. Она соединила в себе все приметы нелюбви. А позже я узнала, что всамделишные кукушки всегда бросают своих детей. Получается, мы всегда изобретаем колесо заново.
Глава 2
Я училась в восьмом классе, когда вернулся дядя Гера. Я уже знала о нем. Мой дядя, сводный брат моей матери, убил свою жену. Из ревности. Его взяли сразу же, он и не пытался скрыться. Просто ждал, когда за ним придут. Потому мой дедушка умер от горя. И бабушка тоже умерла. Заживо. Мне рассказала об этом школьная подруга. Мы переписывали стихи в тетрадки и болтали о смерти моей тетки и моем дяде-убийце. Мне было интересно. Очень. Кино материализовалось в моей жизни, его героями стали неведомые мне родственники.
– Мой дядя – убийца, – сообщила я бабушке, сидя на стуле в кухне и болтая ногами.
– Никогда не говори об этом, – не поворачиваясь, сказала она. – Никогда! Слышишь!
Она резко отбросила нож, развернулась и пошла к раковине. С ее ладони падали крупные капли крови, проложившие извилистую дорожку от стола к раковине. Я сидела на стуле, а капли крови тянули ко мне свои крошечные красные ручки. Прямо с пола. За бабушкиной спиной.
Я соскочила, наспех обула туфли и выбежала из дома во двор. Я ушла потому, что не хотела мыть пол, с которого ко мне тянулись крошечные красные ручки.
Дядя Гера вернулся, а через два месяца умерла моя бабушка. Непонятно почему. Просто умерла, и все.
– Позаботься о Кате, – сказала она, глядя в глаза дяди Геры. – У нее никого нет.
– Хорошо, – ответил он.
– Обещаешь?
– Да.
Я слышала этот разговор от слова до слова. Я присутствовала при нем. Моя бабушка констатировала, что у меня никого нет. А я уже знала об этом. Ни к чему ей было об этом говорить. Совсем ни к чему. Я вышла и услышала хлопок. Громкий, как взрыв. Он поставил печать на бабушкиных словах.
Меня передали дяде Гере, и я осталась с ним. В первой половине жизни я служила эстафетной палочкой. Только бежать эстафету никому не хотелось. Еще до старта.
На похороны бабушки пришло мало народа. Пока дяди Геры не было, ему сочувствовали. Дядю Геру жалели за то, что он убил свою жену. За дело, так говорили соседи. Он вернулся, и нас стали сторониться. Теперь дядя Гера сделался живым укором совести наших соседей, и его перестали жалеть. Выключили жалость одним поворотом тумблера. Я до сих пор не знаю, это правильно или нет. Потому что для меня он стал близким человеком, единственным, кто заботился обо мне по-человечески. Как родные. Потому я никогда не спрашивала о его жене. Я его берегла. Для себя.
Мать поцеловала бабушку в лоб и подтолкнула меня к гробу.
– Попрощайся с бабушкой.
Я не боялась мертвецов, хотя никогда их до этого не видела. Я зачитывалась фантастикой и не страшилась никаких монстров, андроидов, машин-убийц, растений-инопланетян и подобной чепухи. Я обожала «ужастики» и ради них покупала кассеты и диски. Я боялась только одного: оживших совсем обычных вещей. Я пугалась до жути, когда привычные с детства вещи внезапно оживали в темной бабушкиной квартире.
– Ну же!
Я наклонилась и поцеловала бабушку в лоб. Он был ледянее льда. И тут я заметила, как по ее лицу кружат тени огромных снежинок, падающих через трепещущий от ветра, пронизанный солнцем узорчатый тюль. По лицу умершей бабушки кружили тени, отчего ее лицо то оживало, то умирало на глазах. Я иногда вижу живое лицо моей умершей бабушки и чувствую ледяной холод ее неживого лица. До сих пор, хотя прошло много лет.
Во время похорон бабушки завесили все зеркала в доме.
– Зачем это сделали? – спросила я.
– Так надо, – ответила мать.
– Почему?
– Потому! – раздражилась она. – При чем здесь это, если умерла моя мать?
Так занавешенные зеркала стали еще одной точкой отсчета. Они отметили смерть человека, спрятавшись от нее за длинными лоскутами черной ткани. Моя бабушка не могла уйти в зеркало, и ее не стало. Совсем. А я не успела попросить у нее прощения.
– Что со мной будет? – спросила я.
– Ночник, – помолчав, ответил дядя Гера.
– Что ночник? – не поняла я.
– Лампа взорвалась в нем перед самой ее смертью.
Он обернулся ко мне. И я увидела в его глазах вспышку ярко-розового света, вылетевшего облаком из расправленных крыльев каменной совы.
– Теперь в ее нутре не будет света.
– Да, – согласился дядя Гера. – Как у А Бао А Ку.[1]
– У кого? – удивилась я.
– У существа, живущего ради чужой человеческой души. Его не заметишь и не услышишь, так деликатно его участие. А Бао А Ку всегда следует за человеком, но надо очень постараться, чтобы разжечь в его теле свет своей жизни, – дядя Гера помолчал. – Чем меньше дела человеческие отбрасывают тени, тем ярче свет тела А Бао А Ку и тем больше шансов, что он никогда не угаснет.
– А как его разжечь… этот свет?
– Глядя на горы, чувствовать, что они глядят на тебя.
– И все? А, ну это легко.
– Да? Нашла отражение бесконечного мира внутри себя?
– Угу. В форме зеленого яблока, – пошутила я и невольно почесала живот. Мне вдруг показалось, что из моего пупка выросла плодоножка и распустила листок.
– Вообще-то нужна смелость, чтобы оставаться самим собой.
– Нет. Для этого требуется единомышленник, – не согласилась я. У меня был серьезный опыт хронического одиночества.
– Да, мой единомышленник, – улыбнулся дядя Гера. – Не возражаешь, если я заберу сову себе?
Он улыбнулся, и я поняла, что мы похожи. Я и мой дядя-убийца. Увидела его глаза. Они были такими же, как у меня, – заброшенными в пыльный угол забвения.
– Не возражаю, – губы сами сложились в улыбке.
– Ложись спать, и увидишь ночное небо внутри себя, – на прощание сказал дядя Гера.
Ночью мне приснилась черная пустота и в ней бесконечный поток, разрывающий кольцо из сверкающих веретен пыли. Внутри кольца была я, и мне было холодно. Очень.
Дядя Гера вкрутил в сову новую лампочку. Ночью сова светила ему своим розовым нутром. Так бабушка осталась с ним. Как А Бао А Ку.
А я начала разглядывать небесные атласы. Сам на сам.
Он зашел ко мне как-то раз. Ночью. Я смотрела «Проклятие». Раз в пятый. Самое страшное в нем лицо перед объективом видеокамеры наблюдения. И жуткое, утробное урчание. Сначала тихо, потом громче и громче. Где-то за пределами видимости.
– Не спишь? – спросил он.
– Угу, – ответила я.
– Интересные люди японцы, – сказал он.
– Чем?
– Только японец может додуматься написать портреты красавиц шести лучших домов, чтобы передать не портретное сходство, а их настроение.
– И что здесь такого?
– В том-то и дело, что ничего. Но прежде, как мне кажется, до этого никто не додумался.
– А как его зовут? Этого японца?
– Китагава Утамаро.
– А. Дашь посмотреть? Прямо сейчас.
– Ну, пойдем.
Я смотрела на одну и ту же женщину, жившую одновременно в шести лучших домах Японии. У этой женщины на всех шести портретах было одно и то же выражение лица. Черно-белое. Все японки похожи одна на другую. Эти в особенности. Или живший в восемнадцатом веке художник Утамаро нас просто дурачил. Я отложила книгу в сторону – я чувствовала разочарование.
– Не понравилось?
– Средне, – замялась я. – Вообще-то так себе.
– Ну иди тогда спать.
Я уже закрывала дверь, но все же решила поставить точку, чтобы не выглядеть полной дурой.
– Это одна и та же женщина. Во всех шести домах. Одновременно.
– Что ты сказала? – воскликнул дядя Гера и развернулся ко мне. Как избушка на курьих ножках. К компьютеру задом, ко мне передом.
– Одновременно, – повторила я. – Твой Утамаро дурит нас из восемнадцатого века. Прямо сейчас.
– Потрясающе! – рассмеялся он. – Мне бы твою голову, я бы горы своротил!
Я посмотрела на голову дяди Геры. Ее контуры были седыми от света маленькой офисной лампы, прикрученной к столу. Лицо терялось в темноте. Я видела только черные дыры глаз, носа и рта. Не хотела я его голову.
– Мне моя голова дорога как память, – отшутилась я дежурно.
– И правильно. Я бы на твоем месте твою голову никому не отдал бы.
– Спок нок, – попрощалась я.
– Спок, – он махнул мне черной рукой, ее контуры серебрились светом офисной лампы.
Я легла спать, и мне приснились шесть японских красавиц. Они были разными. И выражение их лиц разнилось. Три белых и три черных настроения, расположенных в шахматном порядке. Верящее, надеющееся, любящее и ни во что не верящее, ни на кого не надеющееся и никем не любимое. Но почему-то все красавицы жили в одном доме. В моем.
После школы я часто бродила по городу. Мне нравилось смотреть на воду. Я перевешивалась через чугунные перила моста у моего дома и глазела на реку. Ее вода казалась темной и мутной, она шевелилась сама по себе, неся и закручивая бумагу, пластиковые пакеты, листья и ветки. В ней кишели бактерии, полезные, бесполезные и ужасные. Реки не бывают стерильными, я узнала об этом из уроков биологии.
Под мостом всегда было темно, даже летом, в самый солнечный день. Там прятался рот живой реки, мост гнулся усами, каменные усы росли на ее губах.
– Привет, живая протоплазма, – говорила я.
Живая протоплазма булькала под мостом, приглашая к себе. Я мечтала прыгнуть в реку и бездумно плыть по течению к своему собственному причалу. Но ни разу так и не прыгнула. Не знаю почему. Наверное, оттого, что в реке жили бактерии.
Я уселась на стол дяди Геры и заболтала ногами.
– Есть хочу, – объявила я.
– Мне некогда. Приготовь сама.
– Бабушка велела тебе обо мне заботиться. Ты обещал. Вот иди и заботься.
– Скучно? – дядя Гера развернулся ко мне.
– Средне.
Я засмотрелась на сетчатое веретено, кружащееся в мониторе. Это была не заставка. Веретено меняло цвет, у него виднелись свет и тень, оно превращалось в спираль, складывалось в бублик, разворачивалось веером, раскладывалось параллельными спицами, потом снова кружилось веретеном. На вуаль веретена, как бусины, были нанизаны электронные цифры.
– Они улетают и всегда возвращаются на свое место, – сказала я. – Туда, откуда улетели.
– Кто? – дядя Гера перевел взгляд на монитор.
– Дирижабли. Они взлетают и становятся золотыми, а когда возвращаются…
– Мой дядя – убийца, – сообщила я бабушке, сидя на стуле в кухне и болтая ногами.
– Никогда не говори об этом, – не поворачиваясь, сказала она. – Никогда! Слышишь!
Она резко отбросила нож, развернулась и пошла к раковине. С ее ладони падали крупные капли крови, проложившие извилистую дорожку от стола к раковине. Я сидела на стуле, а капли крови тянули ко мне свои крошечные красные ручки. Прямо с пола. За бабушкиной спиной.
Я соскочила, наспех обула туфли и выбежала из дома во двор. Я ушла потому, что не хотела мыть пол, с которого ко мне тянулись крошечные красные ручки.
Дядя Гера вернулся, а через два месяца умерла моя бабушка. Непонятно почему. Просто умерла, и все.
– Позаботься о Кате, – сказала она, глядя в глаза дяди Геры. – У нее никого нет.
– Хорошо, – ответил он.
– Обещаешь?
– Да.
Я слышала этот разговор от слова до слова. Я присутствовала при нем. Моя бабушка констатировала, что у меня никого нет. А я уже знала об этом. Ни к чему ей было об этом говорить. Совсем ни к чему. Я вышла и услышала хлопок. Громкий, как взрыв. Он поставил печать на бабушкиных словах.
Меня передали дяде Гере, и я осталась с ним. В первой половине жизни я служила эстафетной палочкой. Только бежать эстафету никому не хотелось. Еще до старта.
На похороны бабушки пришло мало народа. Пока дяди Геры не было, ему сочувствовали. Дядю Геру жалели за то, что он убил свою жену. За дело, так говорили соседи. Он вернулся, и нас стали сторониться. Теперь дядя Гера сделался живым укором совести наших соседей, и его перестали жалеть. Выключили жалость одним поворотом тумблера. Я до сих пор не знаю, это правильно или нет. Потому что для меня он стал близким человеком, единственным, кто заботился обо мне по-человечески. Как родные. Потому я никогда не спрашивала о его жене. Я его берегла. Для себя.
Мать поцеловала бабушку в лоб и подтолкнула меня к гробу.
– Попрощайся с бабушкой.
Я не боялась мертвецов, хотя никогда их до этого не видела. Я зачитывалась фантастикой и не страшилась никаких монстров, андроидов, машин-убийц, растений-инопланетян и подобной чепухи. Я обожала «ужастики» и ради них покупала кассеты и диски. Я боялась только одного: оживших совсем обычных вещей. Я пугалась до жути, когда привычные с детства вещи внезапно оживали в темной бабушкиной квартире.
– Ну же!
Я наклонилась и поцеловала бабушку в лоб. Он был ледянее льда. И тут я заметила, как по ее лицу кружат тени огромных снежинок, падающих через трепещущий от ветра, пронизанный солнцем узорчатый тюль. По лицу умершей бабушки кружили тени, отчего ее лицо то оживало, то умирало на глазах. Я иногда вижу живое лицо моей умершей бабушки и чувствую ледяной холод ее неживого лица. До сих пор, хотя прошло много лет.
Во время похорон бабушки завесили все зеркала в доме.
– Зачем это сделали? – спросила я.
– Так надо, – ответила мать.
– Почему?
– Потому! – раздражилась она. – При чем здесь это, если умерла моя мать?
Так занавешенные зеркала стали еще одной точкой отсчета. Они отметили смерть человека, спрятавшись от нее за длинными лоскутами черной ткани. Моя бабушка не могла уйти в зеркало, и ее не стало. Совсем. А я не успела попросить у нее прощения.
* * *
Бабушка умерла, и в моей жизни оборвалась еще одна ниточка. Я не знала, что делать, и тогда пошла к дяде Гере. Он курил в своей комнате, глядя в окно.– Что со мной будет? – спросила я.
– Ночник, – помолчав, ответил дядя Гера.
– Что ночник? – не поняла я.
– Лампа взорвалась в нем перед самой ее смертью.
Он обернулся ко мне. И я увидела в его глазах вспышку ярко-розового света, вылетевшего облаком из расправленных крыльев каменной совы.
– Теперь в ее нутре не будет света.
– Да, – согласился дядя Гера. – Как у А Бао А Ку.[1]
– У кого? – удивилась я.
– У существа, живущего ради чужой человеческой души. Его не заметишь и не услышишь, так деликатно его участие. А Бао А Ку всегда следует за человеком, но надо очень постараться, чтобы разжечь в его теле свет своей жизни, – дядя Гера помолчал. – Чем меньше дела человеческие отбрасывают тени, тем ярче свет тела А Бао А Ку и тем больше шансов, что он никогда не угаснет.
– А как его разжечь… этот свет?
– Глядя на горы, чувствовать, что они глядят на тебя.
– И все? А, ну это легко.
– Да? Нашла отражение бесконечного мира внутри себя?
– Угу. В форме зеленого яблока, – пошутила я и невольно почесала живот. Мне вдруг показалось, что из моего пупка выросла плодоножка и распустила листок.
– Вообще-то нужна смелость, чтобы оставаться самим собой.
– Нет. Для этого требуется единомышленник, – не согласилась я. У меня был серьезный опыт хронического одиночества.
– Да, мой единомышленник, – улыбнулся дядя Гера. – Не возражаешь, если я заберу сову себе?
Он улыбнулся, и я поняла, что мы похожи. Я и мой дядя-убийца. Увидела его глаза. Они были такими же, как у меня, – заброшенными в пыльный угол забвения.
– Не возражаю, – губы сами сложились в улыбке.
– Ложись спать, и увидишь ночное небо внутри себя, – на прощание сказал дядя Гера.
Ночью мне приснилась черная пустота и в ней бесконечный поток, разрывающий кольцо из сверкающих веретен пыли. Внутри кольца была я, и мне было холодно. Очень.
Дядя Гера вкрутил в сову новую лампочку. Ночью сова светила ему своим розовым нутром. Так бабушка осталась с ним. Как А Бао А Ку.
А я начала разглядывать небесные атласы. Сам на сам.
* * *
С дядей Герой мы тоже молчали целыми днями. Он много работал. Как классного специалиста его сразу взяли на работу. Он сидел за компьютером сутками. Меня это устраивало, мне никто не докучал. Если бы на меня обрушили внимание, я бы этого не вынесла. Я к такому не привыкла.Он зашел ко мне как-то раз. Ночью. Я смотрела «Проклятие». Раз в пятый. Самое страшное в нем лицо перед объективом видеокамеры наблюдения. И жуткое, утробное урчание. Сначала тихо, потом громче и громче. Где-то за пределами видимости.
– Не спишь? – спросил он.
– Угу, – ответила я.
– Интересные люди японцы, – сказал он.
– Чем?
– Только японец может додуматься написать портреты красавиц шести лучших домов, чтобы передать не портретное сходство, а их настроение.
– И что здесь такого?
– В том-то и дело, что ничего. Но прежде, как мне кажется, до этого никто не додумался.
– А как его зовут? Этого японца?
– Китагава Утамаро.
– А. Дашь посмотреть? Прямо сейчас.
– Ну, пойдем.
Я смотрела на одну и ту же женщину, жившую одновременно в шести лучших домах Японии. У этой женщины на всех шести портретах было одно и то же выражение лица. Черно-белое. Все японки похожи одна на другую. Эти в особенности. Или живший в восемнадцатом веке художник Утамаро нас просто дурачил. Я отложила книгу в сторону – я чувствовала разочарование.
– Не понравилось?
– Средне, – замялась я. – Вообще-то так себе.
– Ну иди тогда спать.
Я уже закрывала дверь, но все же решила поставить точку, чтобы не выглядеть полной дурой.
– Это одна и та же женщина. Во всех шести домах. Одновременно.
– Что ты сказала? – воскликнул дядя Гера и развернулся ко мне. Как избушка на курьих ножках. К компьютеру задом, ко мне передом.
– Одновременно, – повторила я. – Твой Утамаро дурит нас из восемнадцатого века. Прямо сейчас.
– Потрясающе! – рассмеялся он. – Мне бы твою голову, я бы горы своротил!
Я посмотрела на голову дяди Геры. Ее контуры были седыми от света маленькой офисной лампы, прикрученной к столу. Лицо терялось в темноте. Я видела только черные дыры глаз, носа и рта. Не хотела я его голову.
– Мне моя голова дорога как память, – отшутилась я дежурно.
– И правильно. Я бы на твоем месте твою голову никому не отдал бы.
– Спок нок, – попрощалась я.
– Спок, – он махнул мне черной рукой, ее контуры серебрились светом офисной лампы.
Я легла спать, и мне приснились шесть японских красавиц. Они были разными. И выражение их лиц разнилось. Три белых и три черных настроения, расположенных в шахматном порядке. Верящее, надеющееся, любящее и ни во что не верящее, ни на кого не надеющееся и никем не любимое. Но почему-то все красавицы жили в одном доме. В моем.
* * *
Дядя Гера сутками сидел за компьютером. Сначала дома, потом на работе, потом снова дома. Я ходила в школу и дружила с самой некрасивой девочкой в классе. С ней никто не знался, кроме меня. Я общалась с ней потому, что была новенькой. Я так и осталась новенькой все годы моей школьной жизни. Нас никто не замечал. И слава богу. Приходили другие новенькие, если они рыпались, их мочили в сортире. Короче, били руками и ногами в школьном туалете, чтобы учителя не узнали. Избитые новенькие превращались в стареньких или исчезали как дым. Меня никто не трогал, потому что я всегда молчала. Мне просто нечего было сказать. Я была неинтересной.После школы я часто бродила по городу. Мне нравилось смотреть на воду. Я перевешивалась через чугунные перила моста у моего дома и глазела на реку. Ее вода казалась темной и мутной, она шевелилась сама по себе, неся и закручивая бумагу, пластиковые пакеты, листья и ветки. В ней кишели бактерии, полезные, бесполезные и ужасные. Реки не бывают стерильными, я узнала об этом из уроков биологии.
Под мостом всегда было темно, даже летом, в самый солнечный день. Там прятался рот живой реки, мост гнулся усами, каменные усы росли на ее губах.
– Привет, живая протоплазма, – говорила я.
Живая протоплазма булькала под мостом, приглашая к себе. Я мечтала прыгнуть в реку и бездумно плыть по течению к своему собственному причалу. Но ни разу так и не прыгнула. Не знаю почему. Наверное, оттого, что в реке жили бактерии.
Я уселась на стол дяди Геры и заболтала ногами.
– Есть хочу, – объявила я.
– Мне некогда. Приготовь сама.
– Бабушка велела тебе обо мне заботиться. Ты обещал. Вот иди и заботься.
– Скучно? – дядя Гера развернулся ко мне.
– Средне.
Я засмотрелась на сетчатое веретено, кружащееся в мониторе. Это была не заставка. Веретено меняло цвет, у него виднелись свет и тень, оно превращалось в спираль, складывалось в бублик, разворачивалось веером, раскладывалось параллельными спицами, потом снова кружилось веретеном. На вуаль веретена, как бусины, были нанизаны электронные цифры.
– Они улетают и всегда возвращаются на свое место, – сказала я. – Туда, откуда улетели.
– Кто? – дядя Гера перевел взгляд на монитор.
– Дирижабли. Они взлетают и становятся золотыми, а когда возвращаются…