Страница:
Ирина Волчок
300 дней и вся оставшаяся жизнь
Глава 1
Ненавижу Москву, – привычно думала она. Причиной ненависти, пожалуй, было то, что ее мама называла «топографическим идиотизмом». Инна Лучинина – тридцати трех лет, русская, инициативный сотрудник, практически здоровая, да и вообще вполне нормальный человек, – была способна заблудиться на Курском вокзале. Да что там «была способна» – приезжая в столицу хотя бы раз в два года, она тут же, на вокзале, и переставала ориентироваться, блуждая среди ярких ларьков, лезущей в уши музыки, противных запахов общепита, бестолковых указателей, сонных, вздрюченных и сонно-вздрюченных пассажиров, злясь на себя все больше и почему-то не решаясь спросить дорогу до метро.
В метро тоже все страшно раздражало: эскалатор, который норовил откусить шпильки новеньких осенних полусапожек, реклама, соседи по движущейся лестнице, снова реклама…
Впрочем, сегодня она почти не замечала всего того, что обычно ей так не нравилось. Сегодня она думала, что едет «туда, не знаю куда», и даже если ей удастся без дополнительных приключений добраться до места назначения, что и как там делать или не делать, тоже непонятно.
Красивое название подмосковного городка, где располагался военный госпиталь, Инночка для себя сразу злобно и навсегда переделала в Крысьегнездовск. Этот Крысьегнездовск давно уже считался частью мегаполиса, но ехать до него надо было на электричке, причем с Павелецкого вокзала, на котором она ни разу не была.
«С моим счастьем – только по грибы, да и те разбегутся!» – непонятно почему вспомнились слова героя из любимой книги ее сына. Впрочем, «почему» – стало понятно буквально через десять минут: в расписании движения чертовых электричек на чертов Крысьегнездовск образовалось какое-то абсурдное «окно» в полтора часа. Следовательно, прибудет она в госпиталь – это если повезет с такси – не раньше двух часов. Будут ли еще в это время на месте врачи? Потому что встретиться с ним вот так, сразу, глаза в глаза, после того, что наговорила его мамаша, Инночка просто физически не могла. Как себя вести? Бодриться, балагурить? Этого она никогда не умела… Кричать, ругаться, возмущаться: почему не сообщил, не написал, не позвонил, почему такие новости она узнает через почти два месяца после событий? А собственно, почему должно быть иначе? Ведь она-то сама не написала ему ни единой строчки. Только эти ее дурацкие записи в дурацком дневнике… Но он-то о них и подозревать не мог, откуда бы?
А что, если она начнет плакать, просто реветь белугой, как профессиональная плакальщица на деревенских похоронах… У нее ведь слезы всегда были близко…
Ожидая загулявшую где-то электричку, Инночка с каким-то мучительным старанием вспоминала, как в офисе появилась… да баба, назвать это существо женщиной язык не поворачивался: ни шага в сторону от имиджа привокзальной (таких даже на вокзал не пускают) престарелой шлюхи. При всех она начала орать, что из-за «некоторых потаскух хорошие мальчики попадают на войну, любимого сыночку, кровиночку, изувечили, а она тут сидит вся из себя в шоколаде…»
В первые минуты она вообще ничего не поняла. Потом поняла и начала плакать. Сначала плакала, потом рыдала, а потом кто-то, кажется, Женька, влепил – этой, как ее? – Раисе Петровне пощечину – чтобы заткнулась, и ей, Инночке, тоже – чтобы успокоилась. Рыдать-то она перестала, но в голове по-прежнему билось: изувечили!
– Что значит – изувечили? – спросила она притихшую бабу.
Та сказала, что не знает, что письмо ей не сын прислал (от него дождешься, как же! Раз в месяц: со мной все в порядке – и все!), а сосед сына по палате в госпитале где-то под Москвой.
– Где письмо? – спросила Инночка. – Дайте мне письмо!
Баба швырнула ей в лицо порванный чуть ли не пополам конверт, сказала нечто такое, из чего Инночка и половины не поняла, а охранник Олежка восхищенно присвистнул. Раиса – как ее? – Петровна, хлопнув изо всех сил дверью, ушла. А Инночка осталась. С письмом. Вот оно, мятое, в сумочке.
Инночка щелкнула замочком кожаной сумочки, взяла в руки конверт. Вспомнила, как мучительно разбирала смазанный почтовый штемпель, чтобы выяснить, в какой именно подмосковный госпиталь ей надо ехать. И ехать сегодня же, ночным, чтобы утром быть уже в Москве, а днем (сутки – это много или мало?) увидеть его. Или нет – сначала поговорить с врачом.
«Здравствуйте, мамаша Геннадия! – начиналось письмо. – Не пишу вам „уважаемая“, потому что не уважаю. Ваш сын второй месяц гниет на больничной кровати, а от вас ни слуху, ни духу. Тут ко всем матеря поприезжали, невесты, а он один. Отвернется к стене и лежит. Почти и не разговаривает с нами, и гостинцы не берет, только сигареты».
Да уж, разговорчивостью он никогда не отличался. То ли дело письма, которых уже целый ящик стола у нее дома. И ведь не екнуло ничего у дуры, когда очередное письмо в среду – да, именно среда была – не пришло. И в четверг, и в пятницу, и дальше. Чуть ли не перекрестилась, почувствовав облегчение: все, разрубился гордиев узел наконец, ну какая, к черту, любовь… Обидно, конечно, было. Ведь сама вроде уже поняла: не просто так, не просто так. И все равно вздохнула с облегчением – ну, не могло быть никакого будущего.
Трепануло Инночку где-то за две недели до прихода последнего письма. Мама, женщина с высшим образованием, в нормальной жизни чуждая всяким суевериям, тогда сказала: это тебе вещует. Надо было спросить, к худу или к добру, но ведь и спрашивать не понадобилось, правда? Вечером того же дня Сашка, обормот такой, сломал на тренировке руку, и она подумала: к худу, вот, сын руку сломал. А ведь, наверное, в этот самый миг за тысячу – или сколько там – километров до этой самой «горячей точки» другой мальчик, немногим старше Сашки, пожалуй, не менее дорогой ее сердцу, вскрикнул и упал, ухватившись рукой… За что ухватившись? Куда его ранили? Почему это отвратительное, цепляющееся за мысли слово «изувечили»? Что это значит с точки зрения явно малограмотного соседа по палате в военном госпитале подмосковного Крысьегнездовска?
Вещует… Она вспомнила, как рассмеялась на фразу матери: вещует! «Полноценной сексуальной жизнью жить надо!» – сказала Инночка тогда, а мать отчетливо поморщилась. А «вещувало» странно. И страшно.
Инночке приснилось, что она проснулась среди ночи. Вернее, это она потом поняла, что именно приснилось. А в тот момент все было абсолютно реальным – отблеск уличного фонаря на потолке, чуть сбившаяся штора, знакомый профиль книжной полки с дурацкими вазами с сухоцветами – мамина идея. Всем телом за спиной она ощущала присутствие: некто чудовищно сильный и грубый прижимал ее к себе, прижимал абсолютно недвусмысленно, бедром она чувствовала молнию на узких джинсах визитера и то, что жило своей отдельной жизнью прямо за молнией. Сказать, что Инночка ничего не понимала, – это не сказать ничего: насильник в ее собственной кровати?!
Напрягая все мышцы – ну, какие могут быть мышцы у женщины весом в сорок восемь килограммов? – она сопротивлялась бешено, неистово, как всегда сопротивлялась любому грубому давлению, не похожая на себя, обычно выдержанную, деликатную, если не сказать заторможенную… И когда силы уже почти покинули ее, она вдруг осознала себя сидящей на кровати – естественно, в одиночестве. Дыхание со свистом вырывалось из груди. Рядом – никого. Значит, приснилось. «Вещует!» – сказала мама.
«Так что имейте совесть, мамаша, приезжайте, заберите малого домой, дома он, может, и очухается…» – уткнулись глаза в очередную строчку письма.
Изувечен… Он потерял руку? Ногу? Ослеп? Нет уж, лучше руку… Господи, о чем она думает! Мужику, мальчику, собственно говоря, руку потерять! Идиотки кусок, тфу! Одна радость в жизни осталась – электричку подали на пути.
Инночка уселась у окна и стала опять вспоминать, вспоминать, вспоминать… С чего все началось? Как получилось, что она, симпатичная женщина, отличный профессионал, мать, будем надеяться, не плохая, и дочь уж точно не самая худшая, готова сейчас отдать если и не жизнь, то весь привычный уклад своей жизни – за одну добрую весть? Или даже хотя бы просто за не злую…
С чего все началось? Наверное, с того, как она злилась над незнамо какой по счету чашкой крепчайшего кофе…
В метро тоже все страшно раздражало: эскалатор, который норовил откусить шпильки новеньких осенних полусапожек, реклама, соседи по движущейся лестнице, снова реклама…
Впрочем, сегодня она почти не замечала всего того, что обычно ей так не нравилось. Сегодня она думала, что едет «туда, не знаю куда», и даже если ей удастся без дополнительных приключений добраться до места назначения, что и как там делать или не делать, тоже непонятно.
Красивое название подмосковного городка, где располагался военный госпиталь, Инночка для себя сразу злобно и навсегда переделала в Крысьегнездовск. Этот Крысьегнездовск давно уже считался частью мегаполиса, но ехать до него надо было на электричке, причем с Павелецкого вокзала, на котором она ни разу не была.
«С моим счастьем – только по грибы, да и те разбегутся!» – непонятно почему вспомнились слова героя из любимой книги ее сына. Впрочем, «почему» – стало понятно буквально через десять минут: в расписании движения чертовых электричек на чертов Крысьегнездовск образовалось какое-то абсурдное «окно» в полтора часа. Следовательно, прибудет она в госпиталь – это если повезет с такси – не раньше двух часов. Будут ли еще в это время на месте врачи? Потому что встретиться с ним вот так, сразу, глаза в глаза, после того, что наговорила его мамаша, Инночка просто физически не могла. Как себя вести? Бодриться, балагурить? Этого она никогда не умела… Кричать, ругаться, возмущаться: почему не сообщил, не написал, не позвонил, почему такие новости она узнает через почти два месяца после событий? А собственно, почему должно быть иначе? Ведь она-то сама не написала ему ни единой строчки. Только эти ее дурацкие записи в дурацком дневнике… Но он-то о них и подозревать не мог, откуда бы?
А что, если она начнет плакать, просто реветь белугой, как профессиональная плакальщица на деревенских похоронах… У нее ведь слезы всегда были близко…
Ожидая загулявшую где-то электричку, Инночка с каким-то мучительным старанием вспоминала, как в офисе появилась… да баба, назвать это существо женщиной язык не поворачивался: ни шага в сторону от имиджа привокзальной (таких даже на вокзал не пускают) престарелой шлюхи. При всех она начала орать, что из-за «некоторых потаскух хорошие мальчики попадают на войну, любимого сыночку, кровиночку, изувечили, а она тут сидит вся из себя в шоколаде…»
В первые минуты она вообще ничего не поняла. Потом поняла и начала плакать. Сначала плакала, потом рыдала, а потом кто-то, кажется, Женька, влепил – этой, как ее? – Раисе Петровне пощечину – чтобы заткнулась, и ей, Инночке, тоже – чтобы успокоилась. Рыдать-то она перестала, но в голове по-прежнему билось: изувечили!
– Что значит – изувечили? – спросила она притихшую бабу.
Та сказала, что не знает, что письмо ей не сын прислал (от него дождешься, как же! Раз в месяц: со мной все в порядке – и все!), а сосед сына по палате в госпитале где-то под Москвой.
– Где письмо? – спросила Инночка. – Дайте мне письмо!
Баба швырнула ей в лицо порванный чуть ли не пополам конверт, сказала нечто такое, из чего Инночка и половины не поняла, а охранник Олежка восхищенно присвистнул. Раиса – как ее? – Петровна, хлопнув изо всех сил дверью, ушла. А Инночка осталась. С письмом. Вот оно, мятое, в сумочке.
Инночка щелкнула замочком кожаной сумочки, взяла в руки конверт. Вспомнила, как мучительно разбирала смазанный почтовый штемпель, чтобы выяснить, в какой именно подмосковный госпиталь ей надо ехать. И ехать сегодня же, ночным, чтобы утром быть уже в Москве, а днем (сутки – это много или мало?) увидеть его. Или нет – сначала поговорить с врачом.
«Здравствуйте, мамаша Геннадия! – начиналось письмо. – Не пишу вам „уважаемая“, потому что не уважаю. Ваш сын второй месяц гниет на больничной кровати, а от вас ни слуху, ни духу. Тут ко всем матеря поприезжали, невесты, а он один. Отвернется к стене и лежит. Почти и не разговаривает с нами, и гостинцы не берет, только сигареты».
Да уж, разговорчивостью он никогда не отличался. То ли дело письма, которых уже целый ящик стола у нее дома. И ведь не екнуло ничего у дуры, когда очередное письмо в среду – да, именно среда была – не пришло. И в четверг, и в пятницу, и дальше. Чуть ли не перекрестилась, почувствовав облегчение: все, разрубился гордиев узел наконец, ну какая, к черту, любовь… Обидно, конечно, было. Ведь сама вроде уже поняла: не просто так, не просто так. И все равно вздохнула с облегчением – ну, не могло быть никакого будущего.
Трепануло Инночку где-то за две недели до прихода последнего письма. Мама, женщина с высшим образованием, в нормальной жизни чуждая всяким суевериям, тогда сказала: это тебе вещует. Надо было спросить, к худу или к добру, но ведь и спрашивать не понадобилось, правда? Вечером того же дня Сашка, обормот такой, сломал на тренировке руку, и она подумала: к худу, вот, сын руку сломал. А ведь, наверное, в этот самый миг за тысячу – или сколько там – километров до этой самой «горячей точки» другой мальчик, немногим старше Сашки, пожалуй, не менее дорогой ее сердцу, вскрикнул и упал, ухватившись рукой… За что ухватившись? Куда его ранили? Почему это отвратительное, цепляющееся за мысли слово «изувечили»? Что это значит с точки зрения явно малограмотного соседа по палате в военном госпитале подмосковного Крысьегнездовска?
Вещует… Она вспомнила, как рассмеялась на фразу матери: вещует! «Полноценной сексуальной жизнью жить надо!» – сказала Инночка тогда, а мать отчетливо поморщилась. А «вещувало» странно. И страшно.
Инночке приснилось, что она проснулась среди ночи. Вернее, это она потом поняла, что именно приснилось. А в тот момент все было абсолютно реальным – отблеск уличного фонаря на потолке, чуть сбившаяся штора, знакомый профиль книжной полки с дурацкими вазами с сухоцветами – мамина идея. Всем телом за спиной она ощущала присутствие: некто чудовищно сильный и грубый прижимал ее к себе, прижимал абсолютно недвусмысленно, бедром она чувствовала молнию на узких джинсах визитера и то, что жило своей отдельной жизнью прямо за молнией. Сказать, что Инночка ничего не понимала, – это не сказать ничего: насильник в ее собственной кровати?!
Напрягая все мышцы – ну, какие могут быть мышцы у женщины весом в сорок восемь килограммов? – она сопротивлялась бешено, неистово, как всегда сопротивлялась любому грубому давлению, не похожая на себя, обычно выдержанную, деликатную, если не сказать заторможенную… И когда силы уже почти покинули ее, она вдруг осознала себя сидящей на кровати – естественно, в одиночестве. Дыхание со свистом вырывалось из груди. Рядом – никого. Значит, приснилось. «Вещует!» – сказала мама.
«Так что имейте совесть, мамаша, приезжайте, заберите малого домой, дома он, может, и очухается…» – уткнулись глаза в очередную строчку письма.
Изувечен… Он потерял руку? Ногу? Ослеп? Нет уж, лучше руку… Господи, о чем она думает! Мужику, мальчику, собственно говоря, руку потерять! Идиотки кусок, тфу! Одна радость в жизни осталась – электричку подали на пути.
Инночка уселась у окна и стала опять вспоминать, вспоминать, вспоминать… С чего все началось? Как получилось, что она, симпатичная женщина, отличный профессионал, мать, будем надеяться, не плохая, и дочь уж точно не самая худшая, готова сейчас отдать если и не жизнь, то весь привычный уклад своей жизни – за одну добрую весть? Или даже хотя бы просто за не злую…
С чего все началось? Наверное, с того, как она злилась над незнамо какой по счету чашкой крепчайшего кофе…
Глава 2
Теперь придется искать новую работу. Как глупо, как глупо все! Дура старая, потянуло на подвиги…
Инна Алексеевна подняла глаза к зеркалу. Оттуда на нее смотрело милое, «кукольное», как говорила мама, личико. Нежная гладкая кожа, выразительные глаза, тонкий прямой нос… Несмотря на указанный в паспорте возраст – тридцать два года, – ни одной морщинки. Да что там, молодые коллеги всегда звали ее Инночкой, девчонкам и в голову не приходило, что изящная, маленькая и худенькая Инночка если не в матери, то уж в тетки им точно годится. Ее вообще все любили и уважали – за профессионализм и деликатность… До сегодняшнего вечера. Она заварила еще кофе и опять начала вспоминать – по кругу, по кругу, по кругу…
Профессиональный праздник в конторе любили. Тащили из дома самые изысканные закуски, почти все шили или покупали обновки, начальник, довольно молодой строгий вдовец, пьянки на рабочем месте не одобрявший, из года в год в праздник сам баловал подчиненных шампанским и конфетами. В этот раз сели за стол поздно, в шестом часу. Соседом Инночки оказался ее непосредственный подчиненный, двадцатитрехлетний Геннадий, высокий, тощий, угрюмый юноша, помешанный на компьютерах. Если бы она только могла предположить, чем это кончится! Она бы сказала, что болит голова, и улизнула бы домой. Или приняла бы приглашение бывшего мужа посетить модный ресторан. В конце концов, можно было бы, сплавив сыновей на танцульки, попьянствовать вдвоем с соседкой…
Но Инночка, туманно улыбаясь, сидела в конторе, потягивая вино. Народ во главе с начальником задорно скакал под какую-то эстраду, Полина Георгиевна, считавшая себя чем-то вроде мамки всем, кому не стукнуло пятьдесят, настраивала свой вокальный аппарат в могучей груди, готовясь начать с коронной «Степь да степь кругом». При первых же тактах медленной мелодии Джо Дассена Генка взял ее за руку и бесцветным голосом сообщил:
– Идем танцевать.
Вот так – не пригласил, не попросил, не сказал, а именно в известность поставил. Приказ номер шестьдесят два: ознакомьтесь и подпишите. Первая мысль, пришедшая ей в голову, когда она оказалась в его объятиях, была: господи, какой же он, оказывается, огромный! И как же осторожно он ее обнимает, как будто прячет под курткой букет цветов в непогоду. От колючего невзрачного свитера пахло сигаретами и еще чем-то неуловимым…
Вокруг нелепо толкались другие пары, когда Генка вдруг взял и поцеловал ее в губы настолько по-настоящему, что сердце Инночки на миг остановилось, а потом рухнуло в живот, продолжая биться там теплыми, сладкими ударами. Можно было, конечно, дать Генке пощечину или, оттолкнув, рассмеяться. Но ни того ни другого она не сделала – было что-то в его поцелуе… Что-то не только плотское…
Пока играла музыка, все делали вид, что ничего экстраординарного не происходит. Как только замолчал Дассен, кто-то начал задорно кричать, как на свадьбе: «Раз, два, три», но голос не поддержали, и он замолк.
Инночка и Генка вернулись к столу. На них смотрели удивленно, непонимающе, смущенно. Генка налил водки себе и Инночке, много, по полстакана.
– Я столько не проглочу… – пробормотала она.
– Пей. Глазеть перестанут, – все так же, без интонаций, прошептал Генка. Он тяжело дышал.
Водка ударила сначала в желудок, потом в голову. Генкина рука лежала на ее талии, постепенно привлекая ее все ближе к колючему свитеру, к густым темным кудрям, которые давно пора было подстричь. Полина Георгиевна наконец запела, все увлеченно подхватили на четыре голоса про ямщика и его печальную судьбу. Мягкие Генкины губы трогали Инночкины скулу, висок, шею, она чувствовала, как он дрожит.
– Пойдем покурим, – шепнул он.
Инночка почти не курила – так, под хорошее настроение и что-нибудь изысканное. Более того, она никогда не курила в конторе. Но какой-то безумный вихрь уже подхватил ее, и она, порывшись в сумочке в поисках «Ротманса», подчинилась Генкиной руке, увлекавшей ее в сторону темного коридора. Оказавшись вне пределов видимости коллег, они и не вспомнили про сигареты…
Потом было такси, безумные поцелуи на заднем сиденье, а в свою неухоженную однокомнатную квартиру Генка внес ее на руках, не зажигая света…
Когда все было кончено, он заснул, как ребенок, – мгновенно и так и не выпустив ее из объятий, как любимую мягкую игрушку. С трудом освободившись, она бесшумно оделась и ушла. И вот теперь сидела на кухне над уже незнамо какой по счету чашкой крепкого кофе. Что она натворила? Зачем пошла на поводу у мальчишки, который лишь на девять лет старше ее сына? Какими глазами будут смотреть на нее коллеги? А он? Зачем он это сделал, неужели он не понимает, что опозорил ее? А она тоже хороша! Если бы она не пошла «покурить» (ха-ха-ха три раза!) в коридор, все можно было бы списать на пьянку, мол, подурачились немного и разошлись. А еще эти следы на шее, что она завтра скажет маме, сыну? И за все это время он не сказал ей ни слова, ни единого слова с тех пор, как позвал ее курить.
Инночка всерьез обдумывала самоубийство, когда зазвонил телефон. Полпятого утра. Первая мысль: что-то случилось, какое-нибудь несчастье. Она схватила трубку:
– Да!
– Почему ты ушла? Адрес запомнила? Приезжай, я тебя жду, – произнес знакомый голос без интонаций.
– Иди к черту!
Слезы наконец прорвались, это была почти истерика. Инночка швырнула трубку, а когда аппарат затрезвонил снова, выдернула штекер.
Утром она взяла больничный – участковая была ее одноклассницей и по совместительству лучшей подругой Тамаркой. В ответ на Инночкино бормотание про нервный срыв только спросила: «Недели хватит?»
Когда она наконец появилась на работе, коллеги сделали вид, что ничего не произошло. Генки нигде не было. Она поинтересовалась, где ее подчиненный, только на третий день.
– А ты разве не знаешь? – удивилась Полина Георгиевна. – Он же последнюю сессию завалил, его в армию забрали… – И неожиданно добавила: – Да не переживай ты так, он с первого дня по тебе сох, все знали, видать, кроме тебя…
Инночка шла домой, обуреваемая сложной гаммой чувств: облегчения от того, что коллеги, даже моралистка Полина, ее не осуждают, радости от того, что ей не придется краснеть, сталкиваясь с Генкой каждый день по сто раз, и смутной тоски по колючему свитеру с неуловимым запахом, кроме табачного.
Из почтового ящика вместе с газетами она вынула письмо и стала читать его прямо на лестнице: «Ты можешь не отвечать на мои письма, я все равно буду писать тебе каждый день. Писать проще, чем говорить…Ты, наверное, уже догадалась: я люблю тебя, и мне наплевать на все остальное. Мне осталось ждать всего 700 дней…»
Войдя в квартиру, Инночка посмотрела на календарь: 700 дней – это много или мало?
Инна Алексеевна подняла глаза к зеркалу. Оттуда на нее смотрело милое, «кукольное», как говорила мама, личико. Нежная гладкая кожа, выразительные глаза, тонкий прямой нос… Несмотря на указанный в паспорте возраст – тридцать два года, – ни одной морщинки. Да что там, молодые коллеги всегда звали ее Инночкой, девчонкам и в голову не приходило, что изящная, маленькая и худенькая Инночка если не в матери, то уж в тетки им точно годится. Ее вообще все любили и уважали – за профессионализм и деликатность… До сегодняшнего вечера. Она заварила еще кофе и опять начала вспоминать – по кругу, по кругу, по кругу…
Профессиональный праздник в конторе любили. Тащили из дома самые изысканные закуски, почти все шили или покупали обновки, начальник, довольно молодой строгий вдовец, пьянки на рабочем месте не одобрявший, из года в год в праздник сам баловал подчиненных шампанским и конфетами. В этот раз сели за стол поздно, в шестом часу. Соседом Инночки оказался ее непосредственный подчиненный, двадцатитрехлетний Геннадий, высокий, тощий, угрюмый юноша, помешанный на компьютерах. Если бы она только могла предположить, чем это кончится! Она бы сказала, что болит голова, и улизнула бы домой. Или приняла бы приглашение бывшего мужа посетить модный ресторан. В конце концов, можно было бы, сплавив сыновей на танцульки, попьянствовать вдвоем с соседкой…
Но Инночка, туманно улыбаясь, сидела в конторе, потягивая вино. Народ во главе с начальником задорно скакал под какую-то эстраду, Полина Георгиевна, считавшая себя чем-то вроде мамки всем, кому не стукнуло пятьдесят, настраивала свой вокальный аппарат в могучей груди, готовясь начать с коронной «Степь да степь кругом». При первых же тактах медленной мелодии Джо Дассена Генка взял ее за руку и бесцветным голосом сообщил:
– Идем танцевать.
Вот так – не пригласил, не попросил, не сказал, а именно в известность поставил. Приказ номер шестьдесят два: ознакомьтесь и подпишите. Первая мысль, пришедшая ей в голову, когда она оказалась в его объятиях, была: господи, какой же он, оказывается, огромный! И как же осторожно он ее обнимает, как будто прячет под курткой букет цветов в непогоду. От колючего невзрачного свитера пахло сигаретами и еще чем-то неуловимым…
Вокруг нелепо толкались другие пары, когда Генка вдруг взял и поцеловал ее в губы настолько по-настоящему, что сердце Инночки на миг остановилось, а потом рухнуло в живот, продолжая биться там теплыми, сладкими ударами. Можно было, конечно, дать Генке пощечину или, оттолкнув, рассмеяться. Но ни того ни другого она не сделала – было что-то в его поцелуе… Что-то не только плотское…
Пока играла музыка, все делали вид, что ничего экстраординарного не происходит. Как только замолчал Дассен, кто-то начал задорно кричать, как на свадьбе: «Раз, два, три», но голос не поддержали, и он замолк.
Инночка и Генка вернулись к столу. На них смотрели удивленно, непонимающе, смущенно. Генка налил водки себе и Инночке, много, по полстакана.
– Я столько не проглочу… – пробормотала она.
– Пей. Глазеть перестанут, – все так же, без интонаций, прошептал Генка. Он тяжело дышал.
Водка ударила сначала в желудок, потом в голову. Генкина рука лежала на ее талии, постепенно привлекая ее все ближе к колючему свитеру, к густым темным кудрям, которые давно пора было подстричь. Полина Георгиевна наконец запела, все увлеченно подхватили на четыре голоса про ямщика и его печальную судьбу. Мягкие Генкины губы трогали Инночкины скулу, висок, шею, она чувствовала, как он дрожит.
– Пойдем покурим, – шепнул он.
Инночка почти не курила – так, под хорошее настроение и что-нибудь изысканное. Более того, она никогда не курила в конторе. Но какой-то безумный вихрь уже подхватил ее, и она, порывшись в сумочке в поисках «Ротманса», подчинилась Генкиной руке, увлекавшей ее в сторону темного коридора. Оказавшись вне пределов видимости коллег, они и не вспомнили про сигареты…
Потом было такси, безумные поцелуи на заднем сиденье, а в свою неухоженную однокомнатную квартиру Генка внес ее на руках, не зажигая света…
Когда все было кончено, он заснул, как ребенок, – мгновенно и так и не выпустив ее из объятий, как любимую мягкую игрушку. С трудом освободившись, она бесшумно оделась и ушла. И вот теперь сидела на кухне над уже незнамо какой по счету чашкой крепкого кофе. Что она натворила? Зачем пошла на поводу у мальчишки, который лишь на девять лет старше ее сына? Какими глазами будут смотреть на нее коллеги? А он? Зачем он это сделал, неужели он не понимает, что опозорил ее? А она тоже хороша! Если бы она не пошла «покурить» (ха-ха-ха три раза!) в коридор, все можно было бы списать на пьянку, мол, подурачились немного и разошлись. А еще эти следы на шее, что она завтра скажет маме, сыну? И за все это время он не сказал ей ни слова, ни единого слова с тех пор, как позвал ее курить.
Инночка всерьез обдумывала самоубийство, когда зазвонил телефон. Полпятого утра. Первая мысль: что-то случилось, какое-нибудь несчастье. Она схватила трубку:
– Да!
– Почему ты ушла? Адрес запомнила? Приезжай, я тебя жду, – произнес знакомый голос без интонаций.
– Иди к черту!
Слезы наконец прорвались, это была почти истерика. Инночка швырнула трубку, а когда аппарат затрезвонил снова, выдернула штекер.
Утром она взяла больничный – участковая была ее одноклассницей и по совместительству лучшей подругой Тамаркой. В ответ на Инночкино бормотание про нервный срыв только спросила: «Недели хватит?»
Когда она наконец появилась на работе, коллеги сделали вид, что ничего не произошло. Генки нигде не было. Она поинтересовалась, где ее подчиненный, только на третий день.
– А ты разве не знаешь? – удивилась Полина Георгиевна. – Он же последнюю сессию завалил, его в армию забрали… – И неожиданно добавила: – Да не переживай ты так, он с первого дня по тебе сох, все знали, видать, кроме тебя…
Инночка шла домой, обуреваемая сложной гаммой чувств: облегчения от того, что коллеги, даже моралистка Полина, ее не осуждают, радости от того, что ей не придется краснеть, сталкиваясь с Генкой каждый день по сто раз, и смутной тоски по колючему свитеру с неуловимым запахом, кроме табачного.
Из почтового ящика вместе с газетами она вынула письмо и стала читать его прямо на лестнице: «Ты можешь не отвечать на мои письма, я все равно буду писать тебе каждый день. Писать проще, чем говорить…Ты, наверное, уже догадалась: я люблю тебя, и мне наплевать на все остальное. Мне осталось ждать всего 700 дней…»
Войдя в квартиру, Инночка посмотрела на календарь: 700 дней – это много или мало?
Глава 3
Исписанный мелким почерком листок в клеточку слегка дрожал в ее руке: «Здесь потрясающе – просто чувствуешь себя каким-то партизаном. Или даже неандертальцем. Если бы ты была здесь, со мной, я обязательно нашел бы какого-нибудь мамонта, подстрелил бы его из гранатомета (я уже умею) и у тебя была бы еда и одежда…»
Инночка раздраженно отбросила письмо из «Владимирской области, в/ч фиг знает что». Мамонт! Мальчишка! Любой порядочный мужчина знает, что Инночке нужно итальянское кашемировое пальто в 400 граммов весом (на днях в «Отелло» видела, тридцать восемь тысяч рублей), а не тяжеленная шкура какого-то мамонта.
Она представила себе несчастное доисторическое животное с огромными бивнями и с дымящейся дырой в боку, а рядом гордого Генку. Нет, скорее, он был бы равнодушен, как остывающий мамонт… Мысли сразу перескочили на колючий неизвестного цвета и фасона свитер с запахом табака и еще чего-то такого, из-за чего хотелось уткнуться носом в его плечо и ощутить на себе тяжелую неловкую руку.
Нет, ну вот сколько можно об этом думать, а? Ну ведь тридцать три года дуре, ну пора бы уже стряхнуть наваждение. Кое-кто из ее знакомых периодически пользуют юных мальчиков по пьянке, и уж чем-чем, а совестью не мучаются. Или, может, дело в том, что мальчики про подруг этих самых потом и не вспоминают?
Четвертое Генкино письмо отправилось к предыдущим трем, в единственный запирающийся ящик стола, к пачке презервативов и колоде эротических карт – эту дрянь приволок домой бывший муж в свой последний визит в ожидании примирения. Ключ – это и от Сашки, четырнадцатилетнего оглоеда, и от мамы, которая до сих пор свято уверена, что секс – это стыдно и нужно только для продолжения рода.
Вот, между прочим, она думает о чем попало. А завтра надо хорошо выглядеть. Между прочим, на работу новое начальство присылают. А встречают, между прочим, соответственно… А посему – маникюр, укладка, пилинг…
Колготки! Как это она забыла? У нее же ни одних целых колготок нет!
Все-таки жаль, что она не расплылась после рождения Сашки. На нее до сих пор оглядывались на улице. Поскольку карате Инночка не владела, а насиловать ее (оба раза безуспешно, но все-таки) пытались, она старалась держаться ближе к стенам домов. И все равно какой-то козел засвистел вслед. Снова мысль, непрошеная, раздражающая. Шла бы она сейчас с Генкой, огромным, лохматым, угрюмым, – знаешь, куда бы ты свой свист засунул?
Да что она думает все время о нем, влюбилась, что ли? И снова картина перед мысленным взглядом: вот они с Генкой, ну, покупают, например, ему обувь. Интересно, нашли ему в армии сапоги сорок последнего размера или он так и скачет по своему Гороховецкому полигону в каких-нибудь немыслимых онучах? «Мамаша, – ехидно спрашивает укутанная в сто платков базарная курица, – вашему сыночку черные или коричневые?»
Инночка аж задохнулась от унижения и вполне всерьез стала придумывать уничижительный ответ той базарной курице. Пока не сообразила, что никакая базарная торговка не будет ей задавать таких вопросов, так что и отвечать на такие вопросы ей не придется. Инночка не очень весело хмыкнула и наконец нырнула за тяжелую дверь магазина «Грация».
Обладая исключительно миниатюрными размерами, она всегда долго маялась при покупке белья. А тем более сейчас, когда пишут «A-II», а на самом деле это все оказывается аж «C–IV».
– Мадам, – послышался сзади вкрадчивый голос, – позвольте воспользоваться вашей попкой!
Инночка аж остолбенеть забыла – обернулась. Перед ней стоял мужчина ее мечты: не слишком высокий, донельзя ухоженный, в дорогих очках. Мужчина с плаката… И тут до нее дошло, что именно он сказал.
– Да как вы смеете?!
– Я не совсем то имел в виду, просто у моей старшей дочери такой же… как бы это выразить…
– Бампер? Буфера? – рассвирепела Инночка. – И что это значит – не совсем?!
– Это значит, что вашими прелестями я бы не отказался воспользоваться и по прямому назначению! – нагло заявил голливудский красавец.
Она беспомощно оглянулась. Никто из продавщиц и не собирался обрывать явно перспективного клиента. И тогда она сделала то, чего не делала никогда в жизни, – с размаху (и откуда сила-то!) смазала этого голливудского красавца кулаком прямо по дорогущим французским очкам. А подумав секунду, добавила с другой стороны.
Уносясь, как трепетная лань, из застывшей в немой сцене «Грации», Инночка хохотала как безумная, сквозь смех приговаривая: «Подставь левую, подставь левую, козел!»
Колготки пришлось купить в дешевом ларьке. Дома она снова (зачем? от обиды, наверное) достала из ящика письмо.
«В палатке так холодно, что кажется, что тепло. Если какое-то время лежать не двигаясь и сосредоточиться, то кажется, что ты лежишь рядом, прижавшись к моему животу спиной, а я тебя обнимаю. И нам так хорошо вместе, что не хочется разговаривать, даже дышать. Я знаю, ты обязательно сейчас думаешь обо мне, а не пишешь потому, что занята. Или потому, что уже забыла, как писать рукой, на работе все же на компьютере делали. А еще я хочу посадить тебя к себе на колени и показать какой-нибудь из „Doom“ – желательно последний, и чтобы комп помощнее и видеокарта покруче. Тогда ты будешь инстинктивно уклоняться от противников, а я буду сидеть смирно-смирно, и ты сама будешь касаться меня плечами и волосами. Я люблю тебя. Так люблю, что даже по имени не могу себя заставить тебя называть. Заставлю: Инна. Инночка. Моя Инночка».
Инночка раздраженно отбросила письмо из «Владимирской области, в/ч фиг знает что». Мамонт! Мальчишка! Любой порядочный мужчина знает, что Инночке нужно итальянское кашемировое пальто в 400 граммов весом (на днях в «Отелло» видела, тридцать восемь тысяч рублей), а не тяжеленная шкура какого-то мамонта.
Она представила себе несчастное доисторическое животное с огромными бивнями и с дымящейся дырой в боку, а рядом гордого Генку. Нет, скорее, он был бы равнодушен, как остывающий мамонт… Мысли сразу перескочили на колючий неизвестного цвета и фасона свитер с запахом табака и еще чего-то такого, из-за чего хотелось уткнуться носом в его плечо и ощутить на себе тяжелую неловкую руку.
Нет, ну вот сколько можно об этом думать, а? Ну ведь тридцать три года дуре, ну пора бы уже стряхнуть наваждение. Кое-кто из ее знакомых периодически пользуют юных мальчиков по пьянке, и уж чем-чем, а совестью не мучаются. Или, может, дело в том, что мальчики про подруг этих самых потом и не вспоминают?
Четвертое Генкино письмо отправилось к предыдущим трем, в единственный запирающийся ящик стола, к пачке презервативов и колоде эротических карт – эту дрянь приволок домой бывший муж в свой последний визит в ожидании примирения. Ключ – это и от Сашки, четырнадцатилетнего оглоеда, и от мамы, которая до сих пор свято уверена, что секс – это стыдно и нужно только для продолжения рода.
Вот, между прочим, она думает о чем попало. А завтра надо хорошо выглядеть. Между прочим, на работу новое начальство присылают. А встречают, между прочим, соответственно… А посему – маникюр, укладка, пилинг…
Колготки! Как это она забыла? У нее же ни одних целых колготок нет!
Все-таки жаль, что она не расплылась после рождения Сашки. На нее до сих пор оглядывались на улице. Поскольку карате Инночка не владела, а насиловать ее (оба раза безуспешно, но все-таки) пытались, она старалась держаться ближе к стенам домов. И все равно какой-то козел засвистел вслед. Снова мысль, непрошеная, раздражающая. Шла бы она сейчас с Генкой, огромным, лохматым, угрюмым, – знаешь, куда бы ты свой свист засунул?
Да что она думает все время о нем, влюбилась, что ли? И снова картина перед мысленным взглядом: вот они с Генкой, ну, покупают, например, ему обувь. Интересно, нашли ему в армии сапоги сорок последнего размера или он так и скачет по своему Гороховецкому полигону в каких-нибудь немыслимых онучах? «Мамаша, – ехидно спрашивает укутанная в сто платков базарная курица, – вашему сыночку черные или коричневые?»
Инночка аж задохнулась от унижения и вполне всерьез стала придумывать уничижительный ответ той базарной курице. Пока не сообразила, что никакая базарная торговка не будет ей задавать таких вопросов, так что и отвечать на такие вопросы ей не придется. Инночка не очень весело хмыкнула и наконец нырнула за тяжелую дверь магазина «Грация».
Обладая исключительно миниатюрными размерами, она всегда долго маялась при покупке белья. А тем более сейчас, когда пишут «A-II», а на самом деле это все оказывается аж «C–IV».
– Мадам, – послышался сзади вкрадчивый голос, – позвольте воспользоваться вашей попкой!
Инночка аж остолбенеть забыла – обернулась. Перед ней стоял мужчина ее мечты: не слишком высокий, донельзя ухоженный, в дорогих очках. Мужчина с плаката… И тут до нее дошло, что именно он сказал.
– Да как вы смеете?!
– Я не совсем то имел в виду, просто у моей старшей дочери такой же… как бы это выразить…
– Бампер? Буфера? – рассвирепела Инночка. – И что это значит – не совсем?!
– Это значит, что вашими прелестями я бы не отказался воспользоваться и по прямому назначению! – нагло заявил голливудский красавец.
Она беспомощно оглянулась. Никто из продавщиц и не собирался обрывать явно перспективного клиента. И тогда она сделала то, чего не делала никогда в жизни, – с размаху (и откуда сила-то!) смазала этого голливудского красавца кулаком прямо по дорогущим французским очкам. А подумав секунду, добавила с другой стороны.
Уносясь, как трепетная лань, из застывшей в немой сцене «Грации», Инночка хохотала как безумная, сквозь смех приговаривая: «Подставь левую, подставь левую, козел!»
Колготки пришлось купить в дешевом ларьке. Дома она снова (зачем? от обиды, наверное) достала из ящика письмо.
«В палатке так холодно, что кажется, что тепло. Если какое-то время лежать не двигаясь и сосредоточиться, то кажется, что ты лежишь рядом, прижавшись к моему животу спиной, а я тебя обнимаю. И нам так хорошо вместе, что не хочется разговаривать, даже дышать. Я знаю, ты обязательно сейчас думаешь обо мне, а не пишешь потому, что занята. Или потому, что уже забыла, как писать рукой, на работе все же на компьютере делали. А еще я хочу посадить тебя к себе на колени и показать какой-нибудь из „Doom“ – желательно последний, и чтобы комп помощнее и видеокарта покруче. Тогда ты будешь инстинктивно уклоняться от противников, а я буду сидеть смирно-смирно, и ты сама будешь касаться меня плечами и волосами. Я люблю тебя. Так люблю, что даже по имени не могу себя заставить тебя называть. Заставлю: Инна. Инночка. Моя Инночка».
Глава 4
Шумела вода. Инночка сидела на бортике ванны: писем стало слишком много, надо было как-то шифроваться.
«…Теперь я смогу писать тебе два или даже три раза в день – попал в больничку, так тут называют военный госпиталь. На самом деле полная фигня, дефицит веса называется. В общем, если тебе нравится смотреть по ящику всякие дефиле (не знаю, как это слово правильно пишется), то я как раз мужчина твоей мечты, во мне осталось пятьдесят восемь килограммов. Из семидесяти девяти. Но обещаю, ты будешь любить меня по-настоящему, а не из жалости, потому что кормят здесь как на убой…»
На убой – это, видимо, чтобы патроны на расстрел этих горе-солдат не тратить. Сегодняшние неприятности – страшнейшие, можно сказать, фатальные неприятности – вдруг вылетели из Инночкиной головы. Она попыталась представить себе Генку, уменьшившегося почти на треть. Во время той их единственной ночи, и даже, в общем, не ночи, а сначала исступления, а потом истерики, ни толстым, ни полным, ни упитанным он ей не показался. Скорее тощим, как ее старый велосипед, догнивающий где-то на чердаке в деревне у бабушки.
На треть, на треть… Ноги по колено отрубить? Тьфу, гадость какая в голову лезет… Пятьдесят восемь килограммов… У нее самой сорок восемь – но он выше ее на полторы головы, а на его ладонь она может вполне комфортно усесться. Ну примерно.
Бедный мальчик… А ведь ее Сашке тоже в армию идти, и совсем скоро, через три с половиной года…
Господи, о чем она думает? Ей надо думать совсем о другом. Ведь она на этот раз действительно крупно вляпалась, и увольняться с довольно рыбного места ей придется не из-за какой-то дурацкой выходки дурацкого мальчишки, а по статье! Ее, возможно, даже посадят! Это вчера вечером они с мамой и Сашкой заливались хохотом, обсуждая происшествие в «Грации». А сегодня утром выяснилась ужасная вещь. И, увы, не дешевые колготки оказались велики, и не ноготь сломался, и не сервер на работе слетел…
Выяснилось следующее: новый начальник Виталий Валентинович Голубев на работу нынче не явится. По причине наличия у вышеозначенного Виталия Валентиновича вполне законного больничного листа. И не грипп, не бубонная чума, не холера скосила красавца-мужчину во цвете лет. Его жестоко и беспричинно до полусмерти отходила какая-то пигалица в магазине дамского белья «Грация», куда он завернул купить дочери презент на совершеннолетие. При большом скоплении возмущенных свидетелей.
– И будет он полный дурак, если не подаст на нее в суд, – резюмировала Полина Георгиевна, которая на добрый десяток лет была старше нового директора и уже заочно взяла над ним шефство. – Виданное ли дело, очки в золотой оправе прямо на лице у человека так помять, что как будто корова их жевала!
При этом завершающем аккорде молодежь заржала, как застоявшиеся казацкие кони, а вжавшаяся в колючий аспарагус Инночка пискнула:
– Так он в больнице?
– В какой, к черту, больнице, дома бодягу небось к синякам прикладывает!
– Новые очки покупает! Платиновые. Но с темными стеклами! – резвилась молодежь.
– Нет, ну почему у меня завсегда сердце радуется, когда простой человек какому-нибудь богатенькому Буратино в рыло двинет, а? – балагурили коллеги.
– А с чего ты решил, Женька, что пигалица эта самая – простой человек, а не кто-нибудь из наших, из так называемой интеллигенции? – поставила вопрос ребром Полина.
– Полина Георгиевна, ну вы даете! Конечно, какая-нибудь работница обувной фабрики, ошалевшая от тамошних цен, или нянечка из детского садика. Ну не Инночка же наша рыло этому, как его, Виталию Валентиновичу расквасила!
Тут Инночка была вынуждена раскашляться и бежать в туалет и жадно, затяжка за затяжкой, хватать сигаретный дым.
Рабочий день завершился нервозно, но Армагеддон местного масштаба предстоял дома: не сказать маме, что объект вчерашних насмешек, голливудского вида любитель абсолютно посторонних попок, и есть будущий Инночкин начальник, преступница не смогла.
– Господи, Нуся, ну почему ты без конца вляпываешься в дерьмо?
– Мама…
– Да, именно дерьмо! Чем тебе был не хорош Никита, с которым вы дружили в школе? Чем?
– Он постоянно поправлял штаны…
– Ну и что?
– На этом самом месте, мама! Это отвратительно!
– Зато теперь он профессор!
– Педагогики, – брякнула Инночка и тут же пожалела о сказанном: Капитолина Ивановна была педагогом с сорокалетним стажем и намеки на халявность педагогического труда не терпела.
После трех литров слез, посвященных дочерней неблагодарности в частности и бестолковости вообще, а также шести таблеток валерьянки и двух (в качестве тяжелой артиллерии) валидола воспитательный процесс был продолжен:
– А Славик? Твой бывший? Зачем нужно было выслеживать его с этой его блондинкой? Тем более, что он все равно ее сразу же бросил!
– Но, мама, я не выслеживала! Я застала их в нашей со Славиком постели, а на ней, к слову, был мой пеньюар…
«…Теперь я смогу писать тебе два или даже три раза в день – попал в больничку, так тут называют военный госпиталь. На самом деле полная фигня, дефицит веса называется. В общем, если тебе нравится смотреть по ящику всякие дефиле (не знаю, как это слово правильно пишется), то я как раз мужчина твоей мечты, во мне осталось пятьдесят восемь килограммов. Из семидесяти девяти. Но обещаю, ты будешь любить меня по-настоящему, а не из жалости, потому что кормят здесь как на убой…»
На убой – это, видимо, чтобы патроны на расстрел этих горе-солдат не тратить. Сегодняшние неприятности – страшнейшие, можно сказать, фатальные неприятности – вдруг вылетели из Инночкиной головы. Она попыталась представить себе Генку, уменьшившегося почти на треть. Во время той их единственной ночи, и даже, в общем, не ночи, а сначала исступления, а потом истерики, ни толстым, ни полным, ни упитанным он ей не показался. Скорее тощим, как ее старый велосипед, догнивающий где-то на чердаке в деревне у бабушки.
На треть, на треть… Ноги по колено отрубить? Тьфу, гадость какая в голову лезет… Пятьдесят восемь килограммов… У нее самой сорок восемь – но он выше ее на полторы головы, а на его ладонь она может вполне комфортно усесться. Ну примерно.
Бедный мальчик… А ведь ее Сашке тоже в армию идти, и совсем скоро, через три с половиной года…
Господи, о чем она думает? Ей надо думать совсем о другом. Ведь она на этот раз действительно крупно вляпалась, и увольняться с довольно рыбного места ей придется не из-за какой-то дурацкой выходки дурацкого мальчишки, а по статье! Ее, возможно, даже посадят! Это вчера вечером они с мамой и Сашкой заливались хохотом, обсуждая происшествие в «Грации». А сегодня утром выяснилась ужасная вещь. И, увы, не дешевые колготки оказались велики, и не ноготь сломался, и не сервер на работе слетел…
Выяснилось следующее: новый начальник Виталий Валентинович Голубев на работу нынче не явится. По причине наличия у вышеозначенного Виталия Валентиновича вполне законного больничного листа. И не грипп, не бубонная чума, не холера скосила красавца-мужчину во цвете лет. Его жестоко и беспричинно до полусмерти отходила какая-то пигалица в магазине дамского белья «Грация», куда он завернул купить дочери презент на совершеннолетие. При большом скоплении возмущенных свидетелей.
– И будет он полный дурак, если не подаст на нее в суд, – резюмировала Полина Георгиевна, которая на добрый десяток лет была старше нового директора и уже заочно взяла над ним шефство. – Виданное ли дело, очки в золотой оправе прямо на лице у человека так помять, что как будто корова их жевала!
При этом завершающем аккорде молодежь заржала, как застоявшиеся казацкие кони, а вжавшаяся в колючий аспарагус Инночка пискнула:
– Так он в больнице?
– В какой, к черту, больнице, дома бодягу небось к синякам прикладывает!
– Новые очки покупает! Платиновые. Но с темными стеклами! – резвилась молодежь.
– Нет, ну почему у меня завсегда сердце радуется, когда простой человек какому-нибудь богатенькому Буратино в рыло двинет, а? – балагурили коллеги.
– А с чего ты решил, Женька, что пигалица эта самая – простой человек, а не кто-нибудь из наших, из так называемой интеллигенции? – поставила вопрос ребром Полина.
– Полина Георгиевна, ну вы даете! Конечно, какая-нибудь работница обувной фабрики, ошалевшая от тамошних цен, или нянечка из детского садика. Ну не Инночка же наша рыло этому, как его, Виталию Валентиновичу расквасила!
Тут Инночка была вынуждена раскашляться и бежать в туалет и жадно, затяжка за затяжкой, хватать сигаретный дым.
Рабочий день завершился нервозно, но Армагеддон местного масштаба предстоял дома: не сказать маме, что объект вчерашних насмешек, голливудского вида любитель абсолютно посторонних попок, и есть будущий Инночкин начальник, преступница не смогла.
– Господи, Нуся, ну почему ты без конца вляпываешься в дерьмо?
– Мама…
– Да, именно дерьмо! Чем тебе был не хорош Никита, с которым вы дружили в школе? Чем?
– Он постоянно поправлял штаны…
– Ну и что?
– На этом самом месте, мама! Это отвратительно!
– Зато теперь он профессор!
– Педагогики, – брякнула Инночка и тут же пожалела о сказанном: Капитолина Ивановна была педагогом с сорокалетним стажем и намеки на халявность педагогического труда не терпела.
После трех литров слез, посвященных дочерней неблагодарности в частности и бестолковости вообще, а также шести таблеток валерьянки и двух (в качестве тяжелой артиллерии) валидола воспитательный процесс был продолжен:
– А Славик? Твой бывший? Зачем нужно было выслеживать его с этой его блондинкой? Тем более, что он все равно ее сразу же бросил!
– Но, мама, я не выслеживала! Я застала их в нашей со Славиком постели, а на ней, к слову, был мой пеньюар…