Однажды, оставшись в полуподвале одна, попробовала позвать кого-нибудь на помощь. Влезла на шаткие дощатые козлы, заменявшие стол, ручкой поварешки – ножи Федя ей не оставлял – с трудом отковыряла окаменевшую в щелях замазку, срывая ногти и в кровь обдирая руки, вынула узкую продолговатую раму, закрывающую узкое продолговатое окно – и чуть не потеряла сознание от холодного сырого воздуха, обрушившегося на нее внезапно и тяжело, как водопад. Воздух пах весной. В нем было много запахов, и довольно противных тоже, но в нем был кислород. Воздух пах жизнью, а княгиня в этом полуподвале уже забыла, как пахнет жизнь. Этот запах внушал надежду. Те, кто живет на свободе, в этом воздухе, в этом запахе, – они, конечно, все нормальные! Они обязательно помогут ей, спасут ее от буйнопомешанного комиссара, позовут полицию, взломают дверь, выведут ее из этой ямы на белый свет, на чистый воздух, на этот пахнущий жизнью воздух…
   Княгиня отдышалась, пристроила вынутую раму на козлах, вытянулась изо всех сил к узкой щели окна и, цепляясь ободранными пальцами за щербатый край проема, отчаянно закричала:
   – Помогите! На помощь! Кто-нибудь! Пожалуйста, господа, помогите мне!
   Она долго кричала. Почти совсем охрипла и очень замерзла. С трудом слезла с козел, сняла с деревянных нар грязное колючее одеяло, завернулась в него, стараясь не дышать, – от одеяла несло вонью буйнопомешанного комиссара Феди Клейменого, – и опять полезла на козлы, уже не надеясь, что ее кто-нибудь услышит. Но хоть подышать немножко запахом жизни… Мимо окна по тротуару застучали шаги – твердые, уверенные, широкие шаги молодого, сильного мужчины. Может быть, военный? Военные всегда приходят на помощь тем, кто попал в беду.
   – Помогите! – закричала она из последних сил, цепляясь окоченевшими пальцами за проем окна. – Умоляю вас! Сударь, помогите, пожалуйста! Я умираю…
   Шаги смолкли, в проем окна посыпался какой-то мусор, на плечо ей шлепнулся ком сырого грязного снега, и молодой, веселый, слегка гнусавый голос – близко, наверное, говоривший к самому окну наклонился, – спросил:
   – А шо ета, а? Баба или ишшо хто? Или кошонок мявчить? Ей, кошонок! Ты шо мявчишь? Свалилси? А вот не лазь в чужуя фатеру! Кысь, кысь, кысь… И где ты тама?
   На княгиню посыпался еще какой-то мусор и комья сырого снега, а потом в проеме показалась рука – широкая мужская рука с растопыренными пальцами. Княгиня вцепилась в эту руку обеими своими руками и отчаянно заговорила, захрипела сорванным голосом, стараясь только не разрыдаться:
   – Это я! Это не котенок, это я… Пожалуйста, спасите меня… я умираю! Меня держат взаперти… Ах, боже мой, я так давно не видела неба… Сударь, вы добрый человек, я это чувствую, вы готовы даже котенку помочь… Помогите же мне! Этот сумасшедший закрывает меня здесь на замок, иногда даже хлеба не оставляет, я голодаю, а ведь у меня будет ребенок! Боже мой, разве так можно с живыми людьми…
   Она не сразу заметила, что рука исчезла, а она опять цепляется за выщербленный проем окна. И говорит, говорит, говорит что-то неизвестно кому… И неизвестно на каком языке. Вот только что, кажется, что-то сказала по-французски.
   – Та-а-ак… – протянул голос за окном. – Значица вона шо… Эт-та же ж… Аха. Эт-та ты хто ж такая? Эт-та же ж ты шпиенка немецкая, а?!
   – Нет, нет, что вы! – испугалась княгиня. – Я русская! И предки у меня все русские! И муж русский… был. Но этот сумасшедший его убил… А меня здесь запер. Помогите мне! Я взываю к вашему великодушию… Надо сообщить в полицию… Вы благородный человек, сударь, я же чувствую…
   – Хто блаародный? – Этот, за окном, почему-то рассердился. – Ах ты контра! Ах ты, контра недобитая! Ах ты, шмара немецкая! Полицию ей позвать!!! Я те покажу полицию!!!
   На голову княгини опять посыпалась какая-то грязь, она невольно отшатнулась в сторону, отцепила сведенные судорогой пальцы от оконного проема и наклонилась, пытаясь стряхнуть с себя мокрую и холодную мерзость.
   И это ее спасло.
   Прямо над ее головой один за другим раздались два выстрела, оконная рама, лежавшая на козлах, подпрыгнула и с грохотом свалилась на пол, осколки стекла со звоном брызнули в разные стороны, а поварешка, как живая, шарахнулась в угол, под топчан.
   Княгиня, согнувшись и закрыв голову руками, стояла на козлах, прижимаясь к стене и стараясь не шевелиться и даже не дышать.
   Сверху опять что-то посыпалось.
   – Ну шо, а? Хошь полицию? – злорадно спросил голос опять очень близко, прямо в оконный проем. – Эй, контра! Сдохла? Вот так! Аха. Я ваших, поди, уже сотню в расход пустил. Как ихде встрену – так и шлепну. Уй, беда – бомбы нет… Бомбу бы ей туды – и усе, именем революции! Аха.
   Голос отдалился, что-то неразборчиво бормоча, похоже, тот, за окном, решал, что делать: потратить на контру еще пару пуль или идти уж по своим делам, дел-то много. В конце концов решил идти, столкнул в проем окна еще несколько комьев грязного мокрого снега – и ушел твердыми, уверенными, широкими шагами, весело насвистывая «Яблочко».
   Комиссар Федя Клейменый пришел через несколько минут.
   – Эт-та шо, а? – грозно спросил он, разглядывая мутными глазками расщепленную пулей оконную раму с остатками стекла и простреленную поварешку. – Эт-та хто тута шмалял, ну?
   – Не знаю, – равнодушно ответила княгиня, с трудом шевеля окоченевшими губами. – Я думаю, кто-то из ваших товарищей. Там, на улице. Не благородный человек, нет. Мизерабль.
   – Аха… – Федя успокоился. – Тада шо ж… Тада собирайси.
   В тот же день он перевез княгиню в квартиру, освобожденную именем революции от контры – врача, и закрыл в кабинете с зарешеченным окном. Уходя, оставлял ведро воды и кусок хлеба. Ничего не изменилось. Нет, все-таки изменилось – в окне была форточка, ее можно было открыть и подышать воздухом, который пах жизнью.
   А через две недели в квартире началась какая-то суета, грохот передвигаемой мебели, топот множества ног и гомон множества голосов. Кажется, и детские голоса там были. Может быть, буйнопомешанного комиссара все-таки поймали и вернули в сумасшедший дом? И сейчас в его квартиру вселились нормальные люди? Семейная пара с детьми… Надежда опять шевельнулась в душе. Но княгиня не звала на помощь. Уже боялась. Ночь не спала, все прислушивалась, что там делается, за дверью. Ничего не понятно было. Один раз кто-то прошаркал по коридору, кашлял и с подвыванием зевал. Один раз где-то в глубине квартиры заплакал ребенок. Под утро в ватерклозете сильно зашумела вода.
   Утром в дверном замке, как всегда, заворочался ключ, вошел комиссар Федя. Принес кусок хлеба, два ломтика соленого сала, квашеной капусты в чеканной конфетнице черненого серебра. Поставил возле дивана пустое ведро:
   – Вот тебе параша. Седни в тувалет не выведу. Моя приехала, с дитями. Сиди, не рыпайся. Голос подашь – шлепну.
   Целый день княгиня сидела, не подавая голоса. За дверью кто-то тяжело ходил, все время кашляя и зевая, туда-сюда с топотом носились дети, смеялись, плакали, орали: «Мамка! Зинка щипаи-и-ить!» Потом кто-то стал толкать дверь, дергать, вертеть ручку. Потом ушел. Потом опять пришел, стал звенеть связкой ключей, совать каждый ключ в замочную скважину… Это не комиссар Федя, поняла княгиня. Комиссар Федя всегда носил ключ в кармане. Наверное, это его жена наткнулась на запертую дверь и теперь подбирает ключ к замку… Надо как следует приготовиться. Надо все как следует обдумать, и, как только его жена откроет дверь, тут же и привести убедительные доводы в пользу своего освобождения…
   Шестой ключ подошел. Дверь приоткрылась, в щель сунулось щекастое бабье лицо с поджатыми губами, мелким красненьким носиком и совсем мелкими глазами под широкими светлыми бровями. Глаза с подозрением метнулись туда-сюда, остановились на княгине, сжавшейся в углу дивана, и расширились.
   – Эт-та вона… А?! – грозно сказала баба, распахнула дверь настежь и вдвинулась в кабинет, странно раскачиваясь на ходу и разводя руки в стороны. Очень большая баба. – Эт-та шо ж ты тута, а?! Ишь, заховалась, шалава… Убью-у-у-у!!!
   Княгиня, преодолевая животный страх, с трудом поднялась, прижала палец к губам и торопливо заговорила, глядя то на страшную бабу, то на распахнутую дверь:
   – Тише, я прошу вас, тише, не кричите… Вас ведь могут услышать! Это опасно… Вот, посмотрите, что у меня есть… Это дорогое кольцо, если его продать, то можно выручить много денег… Я вам отдам кольцо. Только выпустите меня отсюда… Я вас умоляю, ради Христа, выпустите меня!
   Баба остановилась на полпути, замолчала с открытым ртом, уставилась княгине на живот и довольно мирно спросила:
   – А ты шо тута? Делаешь-то? Запертая – эт-та зачем же ж?
   – Я не знаю! – сдерживая слезы, с отчаянием сказала княгиня. – Я совсем ничего не понимаю! Вот, возьмите кольцо, я прошу вас… Смотрите, какой камень!
   Баба взяла кольцо, повертела в толстых обветренных пальцах, зачем-то колупнула обломанным ногтем, потом бросила на пол и насмешливо загундосила, странно кривя губы и цыкая зубом:
   – Ой-ой-ой! Много денех, аха! Таких-та каменьев и за окном – полна дороха! А золото заныкала, а? Куды золото заховала, а, барынька?
   – У меня больше ничего нет, – устало сказала княгиня, села на диван и положила ладони на живот – болел. – У меня больше совсем ничего нет…
   – Ну и пшла отсель, – равнодушно приказала баба. – Пшла, пшла… Ишь, расселася… Дармоедка. Иш-шо и провьянт ей носють. Эт-та куды же ж, думаю, он провьянт понес? А вона куды! Аха. Пшла отсель. Пока я добрая.
   Не веря своему счастью, княгиня поднялась, торопливо закуталась в старое шерстяное одеяло, до сих пор вонявшее сумасшедшим комиссаром – у нее действительно ничего не было, ни шубки, ни даже хоть жакета какого-нибудь, – и шагнула к распахнутой двери, ожидающе глядя на бабу.
   – Шо, и одежи не имеешь? – с сомнением спросила баба.
   – Нет… Но это не важно! Мне ничего не нужно, в самом деле ничего, я и так благодарна вам больше, чем могу выразить! Вы благород… Я хотела сказать: вы очень добрая женщина. Я буду богу за вас молиться.
   – Ах-ха, – насмешливо буркнула баба. – А бога и нету. Ну, вот… Да. Эт-та… Ты свою цацку забери. Мне такое-т ни к чему. У меня настояшшего золота полный яшшик в комоде. Мой понанес. И ишшо понанесеть. Так шо ты забери ету сткляшку свою камянную.
   – Благодарю вас, – сказала княгиня, с трудом подняла с пола кольцо и вышла мимо бабы в распахнутую настежь дверь.
   Еще несколько метров до входной двери – и спасена. Там, на воле, она сумеет спрятаться… где-нибудь. Может быть, она найдет монастырь, или какой-нибудь приют, или госпиталь, где ей помогут. Ей и ее ребенку. До спасения осталось совсем чуть-чуть, всего несколько метров до входной двери…
   Входная дверь распахнулась ей навстречу, через порог шагнул комиссар Федя, остановился, щуря красные глаза и непонятно улыбаясь. Отвел полу тулупа, рассеянно потрогал кобуру. Княгиня стояла, равнодушно смотрела, думала: пусть лучше убьет. И ее, и ее ребенка.
   И тут за ее спиной заорала баба:
   – Ну шо?! А-а-а! Заховал бырыньку?! Ах-ха! Провьянт носишь! Контру кормишь! Может, ты ишшо и конфекты ей носишь?! Об своих дитях не думаи-и-ишь! Об ейном ублюдке думаи-и-ишь!..
   Комиссар Федя закрыл дверь, неторопливо расстегнул тулуп, сбросил его прямо на пол, неторопливо же достал наган, слегка повел дулом, насмешливо сказал вполголоса:
   – Цыть, дура… А ты, ваш-сиясьтво, подь к себе. Подь, подь… А то ведь я тебя не зараз шлепну. Я сперва табе ручки прострелю. Опосле – ножки. А ужо опосле – пузо. И усе. Тады ты сама помрешь.
   Баба за спиной опять что-то заорала, но княгиня не успела понять что, потому что потеряла сознание.
   Очнулась на диване в кабинете. На лбу лежало мокрое полотенце. Под головой – подушка. Раньше не было. И этой ночной сорочки раньше не было, она уже больше трех месяцев спала в том же, что и днем носила. Сорочка была грубая, огромная, не новая, но совсем чистая, никакого чужого запаха на себе не хранила, пахла свежим воздухом. Жизнью. И укрыта княгиня была не вонючим грязным одеялом, а чистым, толстым, стеганым, в белом льняном пододеяльнике с кружевными прошвами по углам. В животе толкнулся ребенок – тоже очнулся. Княгиня осторожно пошевелилась, убрала руки под одеяло, положила ладони на живот. Все хорошо. Саша, прости меня за то, что в страшную минуту я пожелала себе – и тебе – смерти.
   – Тетенька, ты ужо проснулася?
   Княгиня осторожно повернула голову. В большом кожаном кресле рядом с диваном сидела девочка. Забралась в кресло с ногами, свернулась калачиком. Обхватила острые колени руками, таращила настороженные светлые глаза.
   – Я давно сплю? – спросила княгиня с некоторым трудом. Горло пересохло.
   – Дык второй день ужо, – с готовностью ответила девочка и полезла из кресла. – Как мамка померла – с той поры и спишь. Дохтур велел, шоб не будили, а то выкинешь. Нас с Фроськой папка тута посадил, наказал за тобой смареть. Вон Фроська дрыхнеть. А я – не, я смарю. Нада папке сказать, шо ты проснулася.
   – Подожди, – попросила княгиня. – Подожди, пожалуйста… Попозже скажешь… Я еще не совсем проснулась, наверное… Не понимаю ничего. Ты сказала, что мама умерла? Как же это вдруг? Почему?
   – Дык папка стрельнул – она и померла, – сказала девочка и шмыгнула носом. – Жалко мамку. Она добрая была. Жрать давала, сколь хошь. И зазря не лупила. Обешшалася в школу пустить… Ну… эт-та… Шо ж… Таперича ты нас учить бушь. Дохтур ховорить: эта хто жа такая? Прям как быдто анхел небеснай. А папка ховорить: учительша наша, девок моих учить будеть… Тетенька! Ты шо? Ты обратно спишь?.. Ты не спи, ты походь, я зараз папку покличу…
   «Хорошо бы правда уснуть, а проснуться только тогда, когда весь этот ужас кончится, – думала княгиня, лежа с закрытыми глазами и слушая шум вокруг себя. – Хорошо бы проснуться – и не услышать ни одного слова этой странной, карикатурной речи, которую она не очень хорошо понимает, и не увидеть ни одного странного, карикатурного лица, и не ощутить ни одного тошнотворного, грязного, мертвого запаха… Проснуться – и с облегчением понять, что это был просто ночной кошмар, в жизни ничего подобного быть не может, и ее Саша будет расти не в ночном кошмаре, а в нормальной жизни».
   Дверь хлопнула. Потянуло вонью комиссара Феди. Кожа тужурки скрипнула о кожу кресла. Федя посопел, поцыкал зубом, весело сказал:
   – Вона… Ишь, пужливая какая. Мамзелька халантерейная… Ты меня не боись. Я тя не шлепну. Девок моих бушь учить. Ах-ха. Шоб и читать, и музыку, и по-немецкому… Усе, шо полахается… у вас, у барыньков. Как следоваить учить бушь. Я саботажу не спушшу. Ежели вредительство замечу – так и усе, именем революции… А сына родишь – женюся. Вот те крест… то ись честное большависское. Как я таперя вдовый. Поняла?
   – Поняла, – сухо ответила княгиня и открыла глаза.
   Проснуться не удавалось. Кошмар не заканчивался. Сумасшедший комиссар сидел в кожаном кресле, смотрел мутными глазами, непонятно улыбался.
   – Поняла, – повторил он и подергал носом. – Ну, шо ж… Лады. Меня тож обучать бушь. И шоб без хлупостев. Шоб не рыпалася ишшо куды. На усю жисть запомни: эт-та ты мою бабу порешила. Так шо сиди тихха. Тебя ужо ишшуть. Поняла?
   Княгиня поняла главное: буйнопомешанного Федю Клейменого никто не собирался ловить и возвращать в сумасшедший дом. Ее ребенок родится в этом кошмаре. Сумасшедший комиссар угрожал, что женится на ней, если родится сын… Княгиня прижимала ладони к животу и истово уговаривала ребенка: «Саша, родись девочкой. Саша, если ты родишься дочкой, мы хотя бы этого ужаса избежим».
* * *
   Две дочери комиссара Феди, двенадцатилетняя Лиза и девятилетняя Фрося, помогали княгине не сойти с ума. Девочки были здоровые, нормальные, только очень запущенные. Они совсем ничего не умели и совсем ничего не знали. Но учились с жадностью, смотрели княгине в рот, пробовали подражать… Забавные. Помогали по хозяйству. По хозяйству они многое умели, кухаркины дети. Показывали, как надо чистить картошку, топить печь, замачивать белье перед стиркой. Почти все делали сами. «Тебе нельзя, чижжало, а мы привыкшия». Они были тоже очень одиноки, эти дочери сумасшедшего комиссара.
   Первого июля 1918 года княгиня Александра Павловна родила дочь Александру. Александру Александровну. Комиссару было все равно, какое отчество у девочки. На княгине жениться он раздумал. И вообще оставил в покое. У него теперь была какая-то стриженая барышня, которая ходила в кожаных галифе и тужурке, в высоких сапогах, в черном картузе, говорила басом, курила самокрутки и нюхала кокаин. Может быть, комиссар Федя собирался жениться на курящей барышне. Однажды даже в дом ее привел. Барышня брезгливо поморщилась при виде девочек в чистых нарядных платьицах, с белыми бантиками в аккуратно заплетенных косичках, сказала тягучим басом:
   – Какое безу-у-умное мещанство… Рюшечки… ленточки… Фу, по-о-ошлость какая.
   При виде княгини барышня хищно подобралась, бросила на пол самокрутку, растерла сапогом, наставила на Александру Павловну указательный палец с не очень чистым ногтем, быстро заговорила никаким не басом, а довольно визгливым нервным голосом:
   – Что? Кто такая? Из бывших? Контра? Это как понимать? Что тут делает? Скрывается? От справедливого возмездия? Документы!
   – Это тетенька! – с удивлением сказала Фрося. – Папа, это ведь тетенька, да? А я думала – дяденька!
   – Цыть! – добродушно сказал комиссар Федя, непонятно улыбаясь. – Не балуй, отлуплю. Эт товарищ Липкина, ответственный работник. За литературу отвечает… Алексанна Пална, ты бы шла с девками… с дитями то ись. Уроки учить.
   Княгиня обняла девочек за плечи, повела в кабинет, который был и ее жилищем, и комнатой для занятий. Деревянная колыбель маленькой Александры тоже там стояла. За спиной комиссар Федя негромко говорил товарищу Липкиной, ответственной за литературу:
   – Шо ты кипеж подняла? Эт учительша. Девок моих обучает. Трудящий элемент. Все у ей есь. И документ, и все… И фомилие есь… Комиссарова, во так. Алексанна Пална Комиссарова. Ах-ха.
   Через несколько дней у княгини действительно появились документы. По новым документам она числилась Александрой Павловной Комиссаровой, вдовой, имеющей дочь Александру Александровну Комиссарову. Происхождения обе они были рабоче-крестьянского. Комиссар Федя показал документы княгине, потом спрятал их в ящик стола, закрыл на ключ, ключ повесил на общую связку, которую всегда носил с собой, с непонятной улыбкой сказал:
   – Вот так. Цени. И не рыпайся. Ты у меня навсегда вот где! – Комиссар Федя сжал синий костлявый кулак, потряс им перед носом княгини и хитро подмигнул мутным глазом: – И о девке своей помни. По-о-омни о девке-то… Поняла?
   Комиссар Федя, несмотря на свое очевидное безумие, учился старательно и в последнее время начинал говорить гораздо грамотнее. За это его время от времени повышали в должности. Или в звании? Княгиня этими вопросами не интересовалась. Она интересовалась только детьми. Всеми детьми, не только своей маленькой Александрой. Дети ее радовали. Они очень быстро научились читать и писать, немножко играли на рояле, стоявшем в самой большой комнате огромной квартиры покойного доктора, неплохо рисовали – особенно Фрося, у нее настоящий талант обнаружился, – и с удовольствием – хоть и с невероятным акцентом – говорили по-французски, по-немецки и даже немножко по-английски. Маленькая Александра говорила на всех этих языках без акцента, и на итальянском тоже. Но маленькая Александра проводила с матерью круглые сутки, а Лиза и Фрося уже ходили в школу, откуда постоянно приносили всякие «да уж прям», «здрасти вам» и «дура чертова». Княгиня тратила массу душевных сил, чтобы каждый раз возвращать их в нормальный образ. Наверное, не зря столько сил тратила: когда в двадцать пятом году товарищи по партии за что-то шлепнули сумасшедшего комиссара Федю, а потом пришли к нему домой искать доказательства его вины, самый главный из тех, кто искал, долго с изумлением смотрел на дочерей комиссара, которые хорошо держались и хорошо говорили, долго изучал бумаги, давным-давно запертые комиссаром в ящике письменного стола, долго молчал, задумчиво дергая носом и гоняя смятую «козьей ножкой» папироску из угла в угол тонкогубого рта, а потом решил:
   – Вы, гражданка Комиссарова, будете работать у меня. Вы же учительница? Вот и правильно. У меня две маленькие дочки. Мне такая учительница для них нужна.
   – А Елизавета и Ефросинья? – осторожно спросила княгиня. – Что будет с ними? И у меня есть дочь, ей семь лет.
   – Семь лет – это что ж… с собой заберете, – решил самый главный. – А эти – взрослые уже. Пристроятся куда-нибудь. Вон какие… выученные. Пусть сами в учительницы идут. Но не в Москве. В Москве их тут же вычистят. Из-за отца. А где-нибудь в деревне – пожалуйста. У нас дети за родителей не отвечают, все по справедливости.
   Девятнадцатилетнюю Лизу отправили куда-то под Самару, учительницей в деревенский ликбез. Шестнадцатилетнюю Фросю взяли горничной в дом какого-то командарма из новых. Княгиня через несколько лет случайно узнала, что Фрося покончила с собой. О Лизе никому ничего не было известно.
   Самый главный – тот, который командовал обыском в квартире комиссара Феди, – оказался каким-то крупным чином. Или чинов сейчас уже нет? Княгиня так и не научилась разбираться в структуре новой власти. Ей казалось, что и структуры как таковой не было. Был один сумасшедший дом, где командовали не врачи, а пациенты. В сумасшедший дом случайно попадали безвинные дети. Если их невозможно освободить из этого сумасшедшего дома, так ведь можно попробовать хотя бы сохранить их здоровыми. Вдруг когда-нибудь им удастся вырваться отсюда… Или все буйнопомешанные перестреляют наконец друг друга и останутся только дети, которые не отвечают за родителей…
   Второго хозяина княгини тоже расстреляли товарищи по партии, но гораздо позже, уже в тридцать седьмом. Свету и Галю, четырнадцатилетних двойняшек, увезли в разные колонии для малолетних. Жену хозяина тоже куда-то увезти хотели, но она успела сама умереть – говорили, что от сердца.
   Александру Павловну забрал в свой дом тот, кто подписывал смертный приговор второму хозяину. Очень Большой Начальник. У Очень Большого Начальника тоже была дочь, которую следовало бы кой-чему научить. Очень Большого Начальника перевели в Ленинград, и княгиня обрадовалась: в Ленинграде, в Институте инженеров железнодорожного транспорта, уже второй год училась ее дочь. Они будут видеться почаще.
   – Мамочка, – сказала при первой же встрече Александра вторая Александре первой, – я тебя безумно люблю. Я тобой горжусь. И восхищаюсь, правда! Но пойми меня правильно, никак не могу найти ответа на главный вопрос: почему ты всю жизнь отдала этому… этому… этому неблагодарному делу?! Ведь совершенно очевидно: ничего нельзя исправить! Исчезают одни – приходят другие, еще хуже. Ты же в любой момент можешь освободиться! Просто уйди – и все!
   – А дети? Дети-то ни в чем не виноваты, – спокойно ответила Александра Павловна. – Все это когда-нибудь изменится, я тебя уверяю. Уже многое меняется, и даже изменилось уже. Посмотри: почти все грамотны! Я не о верхушке, я обо всех… Даже специалисты появляются. Вот ты учишься у хороших преподавателей. И еще кто-то. Вы все нормальные, умные, образованные молодые люди. Неужели вы ничего не сумеете сделать? Обязательно все изменится, обязательно! И дети будут готовы к нормальной жизни.
   – Ничего никогда не изменится, – упрямо сказала Александра вторая. – Государством управляют кухарки… и кухаркины дети.
   – В этом нет их вины, – суховато заметила Александра Павловна. – Как нет и твоей заслуги в том, что твой отец – князь. Дети не отвечают за родителей. Это так?
   – Не знаю, – уклончиво ответила Александра вторая. – Не должны отвечать, да. Но… но я с ними не смогла бы вот так. Так, как ты.
   – Возможно, не смогла бы, – согласилась Александра Павловна. – Но тебе это и не надо. У тебя будет другая профессия и совсем другая жизнь.
   Княгиня Александра Павловна осталась в блокадном Ленинграде с восьмилетней дочкой своего третьего хозяина, Очень Большого Начальника, вдвоем в пустой холодной квартире, без запасов и без карточек. Карточки выдавали только на девочку, Александра Павловна нигде не числилась. Очень Большой Начальник был занят государственными делами где-то далеко, может быть, даже на фронте. Его жена еще до блокады уехала в Москву, навестить родителей, а вернуться уже не смогла. Александра вторая получила диплом в начале блокады и пошла работать в госпиталь. Перебралась в квартиру Очень Большого Начальника, к матери. Делила свой хлеб пополам с ней. Иногда приносила из госпиталя свой сестринский паек – пол-литровую банку пшенной баланды, в госпитале медперсонал слегка подкармливали. Кое-что из хозяйских вещей – две картины и серебряную посуду – сумела обменять у соседей по лестничной площадке на хорошие продукты, там даже банка тушенки была. Из нее варили суп целую неделю. Три раза удалось найти замерзших ворон – тоже надолго хватило…
   Но княгиня Александра Павловна все равно умерла. И ее дочь умерла бы, наверное, и восьмилетняя Лида, если бы в Ленинград по каким-то государственным делам не прилетел прямо через линию фронта старый друг Очень Большого Начальника, тоже большой начальник. Старый друг пришел по знакомому адресу, принес жене друга гостинчики – а жены-то и не оказалось. В квартире, промерзшей до последнего уголка, оказались две непонятные фигуры, завернутые во все, что было в доме теплого: в платки поверх пальто, в шторы поверх платков, в ковровые покрывала поверх штор… Одна фигура слабо шевелилась, совала в «буржуйку» остатки домашней библиотеки. Вторая фигура, поменьше, сидела на табурете перед буржуйкой неподвижно, тихонько, без голоса, плакала.