Глава 4. Живые

   Ночью я видел сон. Вислозадая тварь огромными лягушачьими скачками убегала от меня к горизонту. Я должен был попасть из бластера ей в глаз или в нос. Внезапно впереди возникли монастырские стены. С холма мне были видны фигурки людей за стеной. Тварь допрыгала до ворот монастыря, вломилась в них и поскакала к большому храму с пятью куполами. Стрелять в ее слоновий броненосный зад было бессмысленно. Я мчался за пакостью следом, отчаянно пытаясь догнать ее и остановить. Но я не успел. Тварь протиснулась через портал храма и исчезла внутри. Я в бессилии и отчаянии упал на землю. Что-то во мне оборвалось, тренькнуло будто лопнувшая струна, я закричал. И тут увидел Кира, выходящего из храма Он был спокоен и протягивал мне меч рукоятью вперед. Когда я попытался взять его, меч стал укорачиваться и уменьшаться, пока не сделался совсем крошечным. На ладонь мне лег нательный крест, мой. Я хотел надеть его, но цепочка оказалась короткой, а потом превратилась у меня на голове в тонкий обруч, будто корону. После этого я проснулся. В душе саднила какая-то невысказанная мысль…
   Мы оставались в монастыре несколько дней, пока наши раненые залатывали свои боевые дырки. Фашист на время отдал мне свою саблю и сам с палкой в левой руке учил меня фехтовальным приемам. После контузии он почему-то стал левшой. Я завидовал ему — очень хотелось иметь хоть один боевой шрам, но как назло за весь месяц меня даже не поцарапало. Даже контузии другим доставались… Месяц, мы уходили сюда, на эту сторону войны, всего на месяц… Меня как обухом шарахнуло.
   — Какое сегодня число? — спросил я Матвея. Конец его палки ткнулся мне в шею.
   — Семнадцатое. Ты должен был отбить мой удар винтом снизу…
   — Погоди. Этого не может быть. Это все не могло вместиться в месяц!
   — А, вот чем тебя закоротило. Нет, все правильно. Эта сторона — всего лишь специфическое отражение той, настоящей. Тут нет истинного времени. Мы его приносим с собой.
   — Как это?
   — Ну, объясню на примере. — Он сел на крашеное бревно в траве у дорожки, изображавшее скамейку. — Когда ныряешь в море, там ведь нет воздуха. Ты его тащишь на себе, в акваланге. Объем он занимает небольшой, потому что сжатый. А на самом деле его много, надолго хватает. У тебя сколько по ощущениям?
   — Полгода, — бухнул я. — Ну, месяца четыре точно.
   — Ага, Ничего, привыкнешь. У меня вначале столько же было.
   — А сейчас сколько?
   — Недель шесть.
   — Ты же сказал — «надолго хватает». Почему у тебя меньше, чем у меня?
   — Потому что «горячая» война — это не курорт, — отрезал Фашист. — Она тебя изнашивает, как: перчатку. Чем дольше ты в ней находишься, тем больше у тебя шансов застрять тут навсегда. На положении морального инвалида. Уяснил?
   — Уяснил, — кивнул я. — А сколько было у Февраля?
   — У Февраля? Да он тут проторчал не меньше пятнадцати лет в совокупности. Это плюс к его собственным двадцати двум. Старик просто.
   — Видел я вчера этого старика, — хмыкнул я. — На кляче деревенской выписывал кренделя перед Лизкой. Без седла. Потом посадил ее впереди себя и ускакал.
   Фашист подумал, почесал нос.
   — Ну, я рад за него.
   Перед нашим уходом из монастыря мне надо было сделать еще одно дело. На подворье я разыскал Сашку и увел ее для разговора в монастырские сады-огороды. Монахи трапезничали, вокруг не было ни души. Возле старой раскоряченной яблони мы остановились.
   — Ну говори же. — Она взялась за ветку яблони и смотрела, как на руку переползает вереница муравьев.
   — Понимаешь… ну, в общем… — Я замялся. — Кир был мой друг.
   — Это мне известно. — Теперь она с самым серьезным видом пересаживала муравьев обратно на дерево.
   — Ну вот… И я решил… я должен… Я случайно знаю, что он дал тебе слово.
   — Какое слово? — слегка нахмурясь, посмотрела она на меня.
   — Жениться на тебе.
   Она закусила губу и отвернулась к своим Муравьям.
   — Я выполню это обещание вместо него. Сдержу слово.
   — Ты что, псих? — Она отпрянула, глаза сделала вдвое больше нормального.
   — Почему это?
   — Ну ты и пси-их! — качала она головой и глядела на меня, как на маньяка, отступая назад.
   — Да погоди ты, — крикнул я.
   Но она повернулась и зашагала вглубь сада. Я постоял немного и пошел за ней, совершенно не соображая, что я такого маньячного сказал.
   Сашка остановилась у другой яблони, прислонилась спиной к стволу.
   — Тебе сейчас за шиворот муравьи наползут.
   — Они не кусаются.
   — Зато щекочутся. — Помолчав, я спросил: — Почему я псих?
   Она посмотрела на меня долгим-долгим взглядом, утягивающим куда-то туда… куда ускакал на лошади Февраль с сестрой Кира. Мне стало жарко.
   — Поцелуй меня, — сказала Сашка.
   Я сделал не очень уверенный шаг, вытирая вспотевшие вдруг ладони о штаны.
   — Только без рук, — добавила она.
   — Ладно, — пробормотал я и засунул руки в карманы.
   Сделав глубокий вдох-выдох, я ткнулся ртом в ее губы и сразу отодвинулся. Она пахла талым весенним снегом, а мне будто печку внутрь вставили.
   — Тебе противно было? — грустным голосом спросила она.
   — Нет.
   — Не ври.
   — Я не вру. — Непонятно было, чего она хочет от меня услышать.
   — Ты что, забыл, откуда вы меня вытащили? — сузив глаза, намеренно грубым тоном сказала она, будто ведро выплеснула резким взмахом.
   От этого печка внутри меня мгновенно превратилась в замороженную глыбу. Я по-дурацки хлопал глазами, пока соображал, что ответить.
   — Конечно, забыл.
   — А я нет! — надрывно бросила она мне в лицо и собралась убежать.
   Я схватил ее за плечо, тоже повысил голос:
   — Ты на исповеди была?
   — Была, — всхлипнула она.
   — Причащалась? Она кивнула.
   — И не померла после этого. Не спалил Он тебя. Что же ты, дуреха, думаешь, Он не разберется, где грязно, а где вычищено?
   У нее дрожали губы.
   — Я… я пойду. — Будто разрешения попросила.
   И побрела прочь.
   — Я вернусь обязательно, — прокричал я ей вдогонку.
   Ведь в Базовой реальности, как ее называл Богослов, на той стороне «портала Януса», этот монастырь и приют — те же самые, и она тоже будет там. Во всяком случае, я на это надеялся. Как и Паша, и Февраль.
   Сашка обернулась, окунула меня в серое море своих глаз, плещущее голодной тоской, и проговорила:
   — Тебя тоже убьют.
   От этих трех слов, произнесенных без всякого выражения, меня передернуло. Будто током ошпарило. И ответная фраза опередила мои мысли, самого страшно изумив:
   — Я уйду из отряда.
   Но она ничего больше не сказала, ушла, опустив голову. Я сел в траву под яблоней, в ушах эхом отдавалось: «Тебя тоже… тоже… тоже…» Что убьют, меня почти не заботило. Вот только это простенькое «тоже» обжигало как кипятком.
   Сердце подпрыгнуло и застучало громко, дробно. В тот же миг мне стало ясно, что я нашел свою собственную Жар-птицу. Мою «сожженную землю», мою родину. Только представлялась она мне не сожженной, а истомившейся от голодной тоски, грубо истоптанной, но так и не научившейся злу и ненависти, готовой доверчиво цвести при первых лучах солнца… На этой земле я должен был строить свой дом…
   Из сада я направился в гостиницу, забрать рюкзак. Возле общежития меня остановил белоголовый старый монах-священник в выцветшей серой рясе. Он поклонился мне в пояс, отчего я сразу одеревенел, сунул в руки маленькую иконку Богородицы на толстой доске. Затем испытующе посмотрел мне в глаза и молча удалился.
   В совершенном недоумении и потрясении я рассказал об этом командиру. Взглянув на икону, он переспросил:
   — Ничего не сказал, говоришь? — А затем показал пальцем: корону на голове Царицы, скипетр и державу в руках. — Царские регалии. По-моему, он хотел сказать, что ты можешь быть законным претендентом. Я задохнулся от изумления. — Государь должен вернуться, рано или поздно, — проговорил командир, с жадным вниманием глядя мне в глаза.
   — Думаешь, великий князь простил свою дочь? — испуганно спросил я после паузы, в течение которой туго ворочал извилинами.
   — Думаю, да.
   Я подхватил рюкзак и поплелся к двери, но остановился.
   — Я так и не совершил свой ратный подвиг…
   — Ну и слава Богу, — не дослушав, сказал командир.
   — Нет, ты не понял. Я больше не пойду на эту сторону. Ухожу из отряда.
   Он помедлил, потом подошел ко мне, положил руку на плечо.
   — Я ждал этого. Хочется верить, тебе другие подвиги написаны. Не беспокойся, без них не проживешь.
   — Я не струсил, — нетерпеливо объяснил я. — Просто… оружием всего не решить. Дать себя убить легче всего… я бы и не задумался отдать жизнь… только не по-глупому. Здесь мы просто подставляемся. Зачем нам вообще переходить на эту сторону? Чтобы бегать с автоматами? Это не Леха романтик, это мы все тут романтики, которых только в курьеры… — Я торопился выговориться и умоляюще смотрел на командира, чтобы он понял меня, не отмахнулся. — Даже Ярослав… Зачем он погиб? Что изменится? Матвей говорил: мы не должны позволять уничтожать себя. Нам нужно плодиться и размножаться, чтобы перевесить чашу на весах. Это в первые века христиане умножались казнями и муками. А нас здесь как волков отстреливают. Как бандитов. Здесь Бог не с нами… и остальное не приложится…
   — Ты повзрослел, — произнес командир и повторил: — Я ждал этого. Этого разговора. Никто не говорит о трусости. Сядь. Я кое-что расскажу тебе. Ты поймешь, почему я не хотел, чтобы ты был в отряде.
   Я сел на кровать, обняв свой рюкзак и уперев в него подбородок.
   — Знаешь, почему тот поход был первым и единственным для твоего отца?
   — Потому что он погиб.
   — Но почему первым? Я поднял голову.
   — Почему?
   — Мы много говорили с ним на эту тему. Ольгерд знал об отряде с самого начала, но отказывался уходить с нами сюда. Он говорил, что каждый должен воевать на своем месте и тем оружием, которое дал ему Бог. И что худой мир лучше хорошей войны.
   — Он был боевой офицер, — выпалил я.
   — Вот именно. И поэтому имел полное право так говорить. Как-то раз он сказал мне, что, уходя сюда, мы как бы перестаем существовать для нашей родной стороны. Реальной там остается только наша смерть, когда мы погибаем здесь. И рано или поздно гибель ждет всех нас.
   — Почему же он согласился пойти? — оцепенело спросил я.
   Командир отвернулся к окну.
   — Я рассказал ему, что в последнем рейде мы потеряли четверых. В отряде не было ни одного профессионального военного, в армии и то не все служили. Мы учились на ошибках. Через неделю он позвонил мне и сказал, что в следующий раз идет с нами. Он шел не воевать, а оберегать нас, учить выживать на этой войне. И исполнил свою роль до конца.
   — Выходит, он знал, что погибнет? — выдавил я.
   — Выходит, так.
   Я вспомнил Матвея в колодце: «Идущие на смерть приветствуют тебя». И Ярославово «Это русские идут на войне умирать».
   — Кто же будет спасать Россию, если мы все умрем? — усмехнулся я. — Воевать можно не только мечом.
   Я решительно закинул рюкзак за спину и выбежал из гостиницы к воротам монастыря.
   Вот и сбылся мой сон, и саднящая мысль высказалась.
   Для начала — убить Лору Крафт в себе.
   А все-таки хорошо, что не прямо сейчас потребуют разгонять тучи руками и строить свой дом размером с одну шестую часть суши…
   Возле ворот вовсю шло прощание. Паша уговаривал свое будущее семейство не реветь. Февраль, клоня голову вбок после ранения, держал за руку Лизу и вспоминал, наверное, ту романтическую лошадь. Леха в сторонке толковал с двумя монахами, видно, намерения у него были серьезные. Папаша, как обычно, искал красоту в ракурсах и дощелкивал пленку.
   Сашки не было, но я затылком чувствовал: она где-то неподалеку, следит за мной украдкой. Наконец появился командир с настоятелем. Святополк протянул мне дары молчаливого старца Отец Михаил сказал наставительное прощальное слово: о том, что русская победа — испокон победа духовная, и настоящая, главная война — с самим собой, с врагом, который внутри, одолеть его — значит победить свой страх, побороть грех, закалить дух. После этого нас отпустили с миром.
   Мы возвращались в деревню, к колодцу, от которого начинались все здешние дороги отряда. Через сутки изрядно потрепанная команда вернется на ту сторону, где война тихо кажет свою холодную мертвенную улыбку. Разъедется по домам, заново начнет мирную жизнь… Мирную, но не мирящуюся…
   На ночевку мы устроились в лесу. Долго сидели вокруг костра, жарили колбасу и обсуждали житейские проблемы, войны уже никак не касающиеся. У одного меня не было еще никаких житейских проблем. Уткнув подбородок в колени, я просто смотрел на свет костра во тьме ночи. Я воображал, что этот костер — целый мир, тот самый, про который сказано: «Свет во тьме светит, и тьма не объяла его». Мы все принадлежали этому миру, он охранял нас, защищал, питал и согревал. И воевали мы вовсе не потому, что тьма пыталась оттеснить его и нас вместе с ним на глухие задворки. А потому, что отвоевывать себя у тьмы и означало принадлежать ему. Отказаться от этого было равнозначно смерти.
   Но меч бессилен против тьмы.
   — Все еще думаешь идти в журналисты? — спросил командир, подсев ко мне. Остальных в это время занимал Фашист, раскладывающий по полочкам науку Сунь-цзы применительно к всеванию мирными средствами.
   — Нет, передумал, — ухмыльнулся я. — Я уж сразу в императоры пойду.
   Он расхохотался, сбив с толку разглагольствующего Фашиста. На нас поглядели, и командир сам себе дал команду отставить смех. Но оказалось, Монах все слышал. И, наверное, не только это. Он встал, поднял свой меч и протянул его мне рукоятью вперед.
   — Он твой, — сказал Монах.
   Непроизвольно я отодвинулся назад, изумленный внезапным даром. И тут же перед глазами всплыла картинка из сна, где точно так же мне протягивал меч мой оруженосец.
   — Бери, — настаивал Монах. — Тебе он больше подходит.
   Я вскочил, принял, обмирая, двумя руками тяжеленный меч. Поцеловал крестовину с отлитым на ней Спасом и хрипло ответствовал:
   — Спасибо… Я… — Хотел произнести что-нибудь торжественное, соответствующее моменту, но только пробормотал банальное:… Оправдаю доверие…
   — К нему не полагается лишних слов, — усмехнулся Монах, снова садясь.
   Я тоже сел на бревно, положил меч на колени и погладил тускло мерцающие от костра ножны.
   — Это тот самый меч, взяв который, не погибнешь. Даже если тебя убьют, — добавил Монах. — Его берут, чтобы не стать предателем, когда твою землю топчет враг.
   — Но это больше, чем меч, — сказал я, вынул клинок из ножен и воткнул в землю перед собой. — Это универсальное оружие.
   На металлическом кресте, от основания до иконы Спаса, заплясали блики огня.
   — Господа, прошу внимания, — заговорил командир, неторопливо, с оттяжкой проговаривая слова. — Я принял решение. Это был наш последний рейд. Больше я вас сюда не поведу.
   — Мы умываем руки? — У потрясенного Матвея вытянулось лицо.
   — Это нечестно, командир, — заявил младший Двоеслав.
   — А со всеми посоветоваться? — недоумевал Горец.
   Один Февраль отнесся к сообщению флегматично, без всякого волнения. Монах удивленно сделал голову набок. Паша сосредоточенно и вопросительно оглядывал всех по очереди — У нас не демократия, — напомнил Горцу Святополк. — Я начал это дело, я его и закрываю.
   — Почему?! — В этот момент Матвей был младше меня, его жгла детская обида.
   — Я намерен поменять тактику, — невозмутимо объяснил командир. — Я не распускаю отряд, совсем нет.
   — Тебе бы это и не удалось, — в запале объявил Фашист. — Мы выберем другого командира и продолжим вылазки.
   — Не продолжите. Ты забыл, что колодец находится в частном владении. Я вас просто не пущу. Взорву его к чертовой матери. Ты не дослушал, Матвей. Мы не умываем руки. Мы будем воевать. Но только не здесь, а там. И не этим. — Командир показал на свой «Калашников». — Надо уметь драться и другими способами. Законными средствами навязывать врагу свои правила, без гражданской бойни. Полагаю, хватит с нас уже крови. За последние сто лет захлебнулись в ней. Ведь за каждую каплю придется ответить перед Ним. — Командир показал на икону в крестовине меча, — Я не хочу больше продолжения, оно на руку лишь оккупантам. Мир изменился, и оружие сейчас берут в руки только от слабости. Раньше мне казалось, что мы слабы… наверное, я не верил в победу. Мне было больно за мою страну… Но теперь я верю. Мы не слабы, мы сильнее врага.
   За нами правда, а за ними только ложь и ничего больше…
   Произнеся эту речь, командир насторожился, поднял голову, прислушиваясь.
   — Тихо! — велел он, хотя и так все молчали. Руки легли на оружие. После минутной тишины раздался голос Февраля:
   — Я ничего не слышу.
   — В том-то и дело.
   — Будто бесы в уши нагадили, — отозвался Паша, ковыряя пальцем в ухе.
   В лесу стояло мертвое безмолвие. Ни крика ночных птиц, ни пиликанья насекомых, ни ветра в деревьях. Даже костер не трещал. Абсолютное беззвучие все сильнее давило на уши, на мозги, словно голову засунули под пресс.
   — Смотрите! — услышал я голос, доносящийся будто с большого расстояния. Это кричал Леха в двух метрах от меня. Он уже не сидел, а стоял и в страшном возбуждении тыкал рукой в небо.
   Остальные тоже повскакивали, запрокинув головы. Хотя и вскакиваньем это трудно было назвать — выглядело как расставание обитателей дома престарелых с завалинкой, разве что кряхтенья не слыхать. Движения потеряли скорость и четкость, как в невесомости, но собственные внутренние ощущения не изменились. Никакой невесомости я не чувствовал. Только зрение и слух давали диковинный сбой.
   Небо, с рассыпанным недавно миллионом звездных крошек, теперь было иссечено слабо светящимися штрихами. Будто весь миллион превратился в мел и в один момент был размазан по небесному куполу. Да еще и в разных направлениях. Луна же разлилась космической лимонной рекой, похожей на ночную одноцветную радугу, совершенно плоскую. Наш костер, напротив, полыхал всеми цветами спектра.
   Мысли в голове, как ни странно, были четкие и быстрые. Никакой паники я не чувствовал, наоборот, тревога осаживалась на дно, сознание освобождалось от беспокойной мути. Вдруг стало совершенно ясно, что это остановилось время.
   Я мог глядеть внутрь себя, как в прозрачную воду, до самых темных глубин, видеть то, что раньше было спрятано. Но, заглянув туда, я испугался. То, что сидело там, мне совсем не понравилось. Больше всего оно напоминало черный клубок ищущих щупалец. Отшатнувшись от самого себя, я увидел множество теней вокруг. Сгустки тьмы то наступали, то отодвигались, начинали кружить, кривлялись. Их привлекал и манил тот черный клубок с щупальцами, который сидел во мне. Тот самый внутренний враг, мой противник на главной войне, которая будет долгой-долгой, с маленькими победами и большими поражениями. От сжавшей сердце тоски я заорал, но не услышал собственного крика.
   Ноги у меня ослабели, и я повалился на колени перед неярко сияющим мечом-крестом.
   — Господи, — отчаянно взмолился я во весь голос, — как Ты хочешь и как знаешь, помилуй нас Мы люди Твои, имя Твое призываем, Христе Боже наш: погуби крестом Твоим борющия нас и восстающие на нас Не предаждь нас, грешных рабов Твоих, покаяния правого пути ищущих, в радость поругания врагам…
   Тени вокруг исчезли. Рядом со мной на коленях стоял Святополк.
   Внезапно сделалось светло, как днем. Не от солнца, которого не было, не от костра, а от появившихся людей. Они выходили из воздуха, и по невидимым ступеньками начинали подниматься в небо. Их было много, сначала сотни, потом тысячи. Леса вокруг не стало, он раздвинулся, ушел за горизонт. Отовсюду выступали только люди, словно сошедшие с картинок в учебнике русской истории. Дружинники в кольчугах, князья, монахи в подпоясанных рубищах, нищие в драных лохмотьях, солдаты в мундирах нового времени, в советской форме, священники, миряне, множество разного люда… И каждый был светел, как зажженная свеча. Они собирались на небе в безбрежную и неподвижную толпу. В море людское, закрывшее землю от размазанных звезд и луны.
   Я увидел Серегу, идущего мимо нас. Леха, нелепо медлительный, как и все остальные, кинулся к нему, но не успел. Серега всходил по воздушной лестнице, а Леха об эту лестницу даже не споткнулся — прошел сквозь нее. К Василисе он уже не стал бросаться, трепетно вбирал в себя глазами Жар-птицу. За ней прошел Варяг, появился и исчез среди других Ярослав, вышагнул из ниоткуда мой оруженосец… Я, как и Леха, не устоял, дернулся к нему. Но он не смотрел на меня.
   Это были последние капли человеческого моря, наливавшегося светом и блеском. Очертания людей сглаживались, оплывали и скоро за блеском уже не различались. Море стало как стекло, отражающее солнце, слепящее глаза. Стекло, которое не бьется, алмазной твердости. Оно оградило нас от губительного действия распавшегося времени. В этот миг безвременья мы оказались под защитой вечности. Я видел сразу все вместе и по отдельности лица моих товарищей, моих братьев. И понимал, что все они, как и я, думают сейчас об одном и том же. Никаким вычитателем нас нельзя уничтожить, пока с нами — наши мертвые. «Живые», — поправил меня взглядом Богослов. Нас не отнять у земли, и землю нашу не отнять у нас.
 
Кто сказал, что Земля не поет,
Что она замолчала навеки?!
Ведь Земля — это наша душа, —
Сапогами не вытоптать душу!
 
* * *
   В тексте использованы фрагменты песен В. Высоцкого: «Песня о земле», «Песня о ненависти», «Баллада о борьбе»» «Песня о двух погибших лебедях», «Баллада о любви». Прим. автора.