Но море не хотело его принимать. Его волны с легким шорохом настойчиво гнали его назад, и он не мог им сопротивляться. Скоро он понял, что никакого моря вокруг нет, а певучие волны лишь привиделись ему в грациозном обмане грез. Только нежный шорох был настоящим. Это шелестела на вечернем равнинном ветру высокая, густая трава, окружавшая его со всех сторон. Он сидел на зеленом бархатистом ковре недалеко от дуба, под которым лежали его вещи — рюкзак и сумка с этюдником. В руке он держал камень и пристально смотрел в него.
   Митя встряхнулся, сбрасывая набежавший сон, и осмотрелся вокруг. Солнце спускалось к горизонту, тени удлинялись, равнина медленно вечерела и выцветала. На часах была половина девятого, но ему казалось, что он очень долго и крепко спал — целую вечность, и ему снился удивительный сон, в котором он прожил этот день во второй раз, и совсем по-другому.
   Он поднялся с земли, спрятал камень поглубже в карман, подхватил вещи и отправился в обратную дорогу.
 
   Около дома его встретил отдающий вандализмом сюрприз. Аккуратной пешеходной дыры в заборе больше не существовало. Вместо нее неприветливо ощерилась огромная брешь, в которой легко могли разминуться два броневика. Выломанные доски лежали в стороне. Навстречу Мите вылетел Сережа с восторженным воплем аборигена прерий. Возбужденно размахивая руками, он ввел его в курс дела. Оказалось, пролом в заборе — работа Эдика, темной личности с третьего этажа, занимавшейся бизнесом. Сегодня Эдик переполошил весь дом, приехав на новой машине (Мите показалось, что он уже слышал сегодня об этом). Его сопровождали два огромных пацана со страшными лицами (выражение Сережи). Они-то и управились с забором за пару минут, в запале отхватив от него лишние метры. Потом Эдик заперся с ними дома, а шокированной общественности, шатавшейся по двору, выставил полящика водки на обмыв.
   Все это Сережа радостно вывалил перед Митей и, вцепившись в него мертвой хваткой, потянул к застолью. Сбоку дома горел костер. Заправлял всем Матвей. Рядом с ним на куске бревна сидел Егор Пантелеймоныч, худосочный, но жилистый пенсионер с беспокойным характером. Мирная жизнь на заслуженном отдыхе была для него сущим мучением, поэтому он подался в оппозиционеры. Вступил в Партию недовольства режимом (ПНР — в народе недовольных партийцев называли пионерами) и даже занял какой-то мелкоответственный партийный пост.
   Напротив Пантелеймоныча сидели два юных создания: Илья, студент девятнадцати лет, обитавший на шестом этаже с больной матерью, и девушка, изящно расположившаяся на куртке ухажера. Митя знал ее имя — Анна. Иногда встречая ее, он каждый раз поражался тому, с какой легкостью красота находит дорогу в убогие места, вроде их пропащего двора, и одаряет собой увечные души этих мест.
   — Просим к нашему шалашу, — закричал изрядно хмельной Матвей. — Будешь почетным гостем на именинах сердца. Фужер гостю!
   Мите вручили полный стакан. Он свалил в стороне свою туристическую поклажу и подчинился этикету. Выпив за долгую жизнь Эдиковой машины, подыскал местечко на траве и приготовился влиться душой в теплую компанию мирно вечеряющих соседей.
   Пахло печеной картошкой и огурцами. Матвей выкопал из углей несколько картофелин и, обжигаясь, перебросил Мите. Пантелеймоныч отломил для него полбатона хлеба и достал из пакета несколько пузатых, пупырчатых огурцов.
   — Как твоя голова? — спросил Матвей.
   — Голова? — удивился Митя. — В порядке. Почему тебя интересует моя голова?
   — Вот те на! — сказал Матвей. — Выставляет меня из квартиры из-за своей больной головы, не дает смотреть «Русскую одиссею», а сам опять исчезает до ночи со своими живописными аксельбантами!
   Митя слушал изумленно. Он был потрясен способностью Матвея проникать в чужие сны и принимать их на свой счет. Или ему тоже снилось что-то подобное? А может, это был не сон и он в самом деле раздвоился? И где тогда искать отпочковавшуюся половину, в каких краях она теперь бродит? Но, с другой стороны, эта половина никуда от него не сбегала — он поочередно был ими обеими.
   — Это абсурд, — сказал он, тряхнув головой. — Я отказываюсь обсуждать эту тему с человеком, не отличающим аксессуаров от аксельбантов. Налей мне еще.
   — Ты прав. Водка — лучшее лекарство от абсурда. — Матвей нежно провел рукой по коробке с водкой и достал новую бутылку. — Пантелеймоныч, а ты чего засушенным богомолом сидишь, подставляй посуду, партийные дела завтра на свежую голову будешь решать.
   — Хм! На свежую… — пробурчал Пантелеймоныч и с показной неохотой подставил стакан. — Эх, молодежь! Чего обмываем, хоть знаете?
   — Пантелеймоныч, не надо политики, ум-моляю, только не сегодня. Лучше смотри на небо и любуйся звездами.
   — Это я всегда успею. Ты мне лучше скажи, уважаешь ты нынешнюю власть или нет?
   — Я тебя уважаю в данный, чисто конкретный момент, и властями ты меня не запугивай. Я сам себе власть. Они, — Матвей ткнул пальцем вверх, — мне не указ.
   — Чего мне тебя запугивать — они тебя уже тыщу раз и без меня на кол насадили. У тебя и без меня глазенапы выпучены на весь белый свет. То-то заливаешь их, чтоб совсем не выскочили.
   — Ну, это ты брось, Пантелеймоныч, свою антиалкогольную пропаганду. В приличном обществе находишься. У нас такие разговоры не приняты. Уж лучше валяй, говори, чем тебе тачка Эдика не по нраву. Она тоже — происки режима?
   — А ты как думал? — прищурился Пантелеймоныч, оппозиционно воодушевляясь. — Ты анархист, Мотька, много чего в толк не возьмешь. Если это каждый, кто захочет, всякий сосунок и засранец будут на своей личной тачке разъезжать — знаешь, что со страной будет?
   — Социалистический капитализм будет, — мрачно ответил Матвей и добавил: — Загнивающий.
   — Во-во. Понимаешь ситуацию, значит, только прикидываешься. Если я сяду на колеса, ты сядешь… хоть это и сомнительно, всякая кухарка сядет за штурвал — где тогда у нас будет голова, а где ноги? Кто страной править будет, если все начнут разъезжать на драндулетах и торчать в пробках? — .Пантелеймоныч поднялся с бревна. — Ну, ребятки, заканчивайте тут без меня. А мне на покой пора.
   — Плюнь ты на эту политику, Пантелеймоныч, — пьяно крикнул ему вслед Матвей, успевший перебраться куда-то в темноту. Видимо, уже устроился на ночлег. — Не для нас с тобой она существует. Значит — что? Правильно — ее вообще не существует. И потом…
   Что хотел сказать Матвей потом, осталось тайной — водка победила слабое сопротивление аполитичного человека…
   Сумерки давно уже сгустились в темную звездную ночь, тихо и нежно стрекотали сверчки. Пламя вяло шевелило оранжевыми язычками, устало клонившимися к земле. Скоро Митя остался один на один с угасающим костром. Матвея нужно было искать в радиусе двадцати метров — позволить ему ночевать второй раз подряд на остывающей земле было бы бесчеловечно. Митя отнес свои вещи наверх и вернулся, прихватив из дома фонарь. По пути встретив одиноко возвращавшегося Илью, попросил помочь затащить в лифт бесчувственного соседа. Матвей отыскался быстро благодаря негромкому храпу. Илья загасил костер, и вдвоем они понесли полутруп к дому. По пути Митя поделился с напарником соображениями по поводу:
   — Я тут подумал: странно меняются у людей представления о бесчеловечности и приличиях. Тысячу лет назад ночь под открытым небом была в порядке вещей. На это просто не обращали внимания — где пришлось, там и заночевал. Ничего особенного и шокирующего. То ли дело сейчас: спроси у любого, как он относится к тому, кто проводит ночи на голой городской траве. То есть его даже спрашивать не надо. По физиономии и так все ясно будет. А мы с тобой? Тащим этого пьяницу в дом из опасений за его драгоценное здоровье. Оставить его там было бы негуманно, совесть бы мучила всю ночь.
   — Ну, тысячу лет назад на кол сажали из соображений гуманности. Ты вообще не с того конца берешь тему. Меняются не представления о бесчеловечности, а человек. Был он дремуче-вонючим кентавром с представлениями о гуманности как о милости изувера-завоевателя, а стал…
   — Старой, ревматической вьючной лошадью, прибранной и ароматизированной, с представлениями о гуманности как о праве на отдельное пятикомнатное стойло с видаком, микроволновкой, компьютером, круглым счетом в банке и семейным дантистом.
   — Ну хоть бы и так, — хмыкнул Илья.
   — Ты преувеличиваешь способность людей меняться в лучшую сторону.
   — Осторожно… держи, а то голову прищемит.
   Последняя фраза относилась к предмету транспортировки, с трудом засунутому в лифт. Затем Матвей был выгружен, втащен в квартиру и положен на продавленный матрас в углу.
   Митя тоже пошел спать.

4

   Вечером следующего дня он отправился в парк, намереваясь кое-что проверить.
   Домик кривых зеркал вырос перед ним так же неожиданно, как и вчера. Просто густая зелень раздалась в стороны и открыла маленькую полянку рядом с пешеходной дорожкой. Уже начинало смеркаться, и парковые аттракционы не работали. Но в домике горело единственное окошко. Митя подобрался поближе и осторожно заглянул в него. За столом сидел старик в младенческой панамке и читал какой-то фолиант. Митя несколько секунд наблюдал за ним, потом отпрянул от окна и быстро пошел прочь.
   Его раздвоение не было сном. Старик, похожий на Мефистофеля, действительно существовал. Что из этого следует, Митя не знал. Почему-то было страшно об этом думать.
   Из парка он отправился пешком по городу в расчете на то, что долгий путь вдруг да озарится какой-нибудь блестящей мыслью по поводу. Но конструктивные идеи не появлялись. А потом ему стало не до них.
   На противоположной стороне широкого Пролетарского проспекта он увидел Матвея в окружении пролетариата. Пролетариат имел изрядно агрессивный и недовольный вид. С привычкой Матвея ходить в народ и растравлять народную душу смутьянскими разговорами Митя был знаком и потому заранее не ждал ничего хорошего.
   Он решительно изменил направление и отправился вызволять соседа из пределов грозового атмосферного фронта. Матвей в состоянии легкого подпития и в окружении внимающего ему народа имел дурное обыкновение перегибать палку и испытывать на прочность взрывоопасное терпение публики. Изображая из себя хитрющего Сократа, он доводил своих легковерных и невоздержанных слушателей до белой горячки, за что и был нередко побиваем — крепко и от всего сердца. Но побои его ничему не учили. Он продолжал делать вылазки в народ и будить в нем зверя своими рассуждениями на актуальные политические и экономические темы. При том что сам был абсолютно индифферентным индивидуумом.
   Сейчас ситуация была вдвойне опасной, потому что Матвей выбрал в качестве благодарной аудитории взбунтовавшихся рабочих Металлургического комбината, рядом с которым и происходило дело. Выйти на тропу войны рабочих комбината вынудило их новое руководство. Бывший директор комбината продал контрольный пакет акций местному авторитету, больше известному в криминальных кругах и милицейских анналах под именем Соловья-разбойника или просто Соловья. После чего бывший директор исчез бесследно.
   Новое руководство резво принялось управлять комбинатом. Тотчас же прекратилась выдача зарплаты рабочим; для тех, кто пробовал отстаивать права человека, учредили сокращение штатов с изустной отправкой в ООН. А чтобы рабочие не волновались, в счет зарплаты им выдавали цветные лоскутки, на которых значилось, что это ценная бумага и она гарантирует владельцу дивиденды в ближайшем будущем. Но будущее это никак не наступало, рабочие начинали беспокоиться, а через полгода коллекционирования лоскутков и вовсе взбунтовались. Объявили забастовку и голодовку, повыгоняли надсмотрщиков из Службы безопасности комбината, появившейся там вместе со сменой начальства. Затем, чтобы не допустить вражье племя на территорию остановленного предприятия, окружили его баррикадами, палатками, пикетами и заградотрядами, по ночам жгли костры, днем митинговали и демонстрировали воинственность. Словом, вокруг комбината разгоралась полумирная, полувоенная гражданская битва. Рабочие были настроены решительно и агрессивно, но не знали, что им теперь делать в этой ситуации, когда противник затаился и чего-то выжидает. Власти безмолвствовали, мафия бездействовала, голодующий и бунтующий народ привыкал к бивачной жизни и потихоньку зверел от безделья и свободы.
   Честя на разные лады Матвееву дурость, Митя подошел к группе мужиков. Все они выглядели одинаково: рабочие штаны, загорелые торсы чуть прикрыты маечками, оранжевые каски на головах — как отличительный знак восставших. В историю комбината эти события наверняка войдут под названием «Бунта морковных касок» или «Восстания огненных шлемов».
   Безрассудный Матвей прямо на глазах рушил все надежды восставшего рабочего класса на лучшее будущее. А надежда — последнее достояние нищего и ограбленного. Отнимать и ее — значит рыть себе могилу.
   Речь, разумеется, шла о политике и, судя по хмурым лицам мужиков, шла уже давно. Митя поспел как раз к кульминации.
   — Вот от таких, как ты, пустобрехов, все беды в России, — злобно бросил Матвею длинный худой мужик с обильными татуировками на груди и руках. — Привыкли сидеть, сложа руки на брюхе, и ничего вам больше не надо.
   — Верно, Петруха, — поддержали его сзади. — Накласть ему по шее, провокатору этому, чтоб душу не травил.
   Собрание волновалось, раздавались возмущенные выкрики и ругательства. Митя сделал попытку под шум увести Матвея, но тот вошел в раж и только отмахнулся.
   — Да вы разуйте глаза. Много вы здесь высидели? Вы чего хотите от властей получить — развитой капитализм? Или готовый коммунизм? Вы что ж, не понимаете, что в России живете — а для нее это один хрен, все равно ни черта в ней не будет уже. Выкачают из нее все полезные ископаемые до крошки и оставят подыхать под забором международной арены. Вы же первыми и поляжете.
   — Ты, сволочь, на Россию не наезжай, — мрачно вступился за родину крепыш в полосатой майке и с багрово-загорелым каменным лицом. — За это по морде сильно бьют. Мы Россию за уши из дерьма вытащим. Понял, мозгляк?
   — Не, — Матвей не желал успокаиваться, — это не дерьмо. Это знаешь чего? Это такая особая зона. Экспериментальная. Здесь проверяют человечество на живучесть и прочность.
   — Это хто же его проверяет тут? — раздался глумливый голос. — Алигархи твои, что ль?
   — Зачем олигархи. Это так, шелупонь, песок со дна, когда воду баламутят. А кто баламутит, я, мужики, не знаю, честно вам говорю. Но сердцем чую, — Матвей ударил себя кулаком в грудь, — что кто-то очень сильный баламутит, а не само оно так получается. Щас у нас, мужики, то же делается, что и после семнадцатого года. Передел власти, общая свихнутость, бешеные порядки и самое главное — гражданская война…
   — Тю! Еще не хватало.
   — …и вы, мужики, в ней вовсю участвуете. Прям как тогда — баррикады, пикеты, пароли. Чем не война? Только вялая маленечко. А это знаете почему?
   — Ну? — поощрили Матвея.
   — Истощается энергия в народе. Не тот уже народ стал. Не богатыри. Вот глядите — Романовы сколько лет Российскую империю держали? Триста! Эсесесер сколько прожил? Семьдесят! Соотношение, значит, один к четырем, примерно. Если в России чего-то снова образуется, крепкое чего-нибудь после нынешнего баламучения — протянет оно еле-еле два десятка. Понятно? И так далее. Нету уже у России силушки, выпили из нее всю кровушку. А знаете, почему эти годы баламученья безвременьем называются?
   — Ну?
   — А потому что время тогда скукоживается. Болеет как будто. Худосочным становится. Волчком крутится, как этот… неврастеник. До гражданской войны, допустим, часы в Российской империи тикали с одной скоростью, а после, в эсесесере — с другой, учетверенной, спешить стали.
   — Чего? Время-то? У тебя, умник, с мозгами все в порядке? Как это время может с разной скоростью тикать? — наседал на Матвея крепыш.
   — Это ты, как я гляжу, умником прослыть хочешь. Вспомни детство золотое, когда подрасти сильно хотелось. Тогда до вечера день был — целый год, а год — как вечность. И сравни с тем, что у тебя счас имеется. День как час, год как неделя. И со страной то же самое. Что раньше было тремя веками, щас уложится в двадцатку годов, а потом и вовсе в один день. И однажды проснешься ты под мышкой у жены и поймешь, что время у нас совсем ё…лось. Вышло в расход, значит.
   — А чо будет? — толпа ржала над Матвеевыми философствованиями.
   — Чего будет? — переспросил Матвей с усмешкой. — А ничего не будет. Абзац будет и вам, и нам, и женовым теплым подмышкам. В лучшем случае — Царствие небесное.
   — А в худшем? — дружно спросила толпа.
   — А в худшем будете вечно лизать сковородки в аду, — отрезал Матвей.
   — А ты кто такой, — встрепенулся вдруг длинный мужик с татуировками, — чтоб нас сковородками стращать? — Он раздвинул толпу и угрожающе пошел на Матвея. — Кто ты такой, я спрашиваю, что рабочего человека на сковородки отправляешь? Я тебя, сука, сейчас самого сковородки лизать отправлю. — Переходя на срывающийся крик, татуированный человек продолжал наступать на Матвея. — Да я тебя…
   Толпа загалдела, раззадоренная уязвленным мужичишкой. На Матвея посыпалась нецензурщина, назревало мордобитие.
   — Врежь ему, Петруха, чтоб на всю жизнь запомнил тяжелую руку народа.
   — Вдарь по соплам.
   Не раздумывая больше, Митя бросился в гущу толпы, наседавшую на Матвея (тот уже принимал первые удары и оплеухи), растолкал груду потных тел, внедрился в самый центр событий и что есть мочи закричал, пытаясь перекрыть голосом буйный гвалт:
   — Господа! Прошу внимания. Прекратите избиение. Вы что, не видите, это сумасшедший, у него справка есть, он на учете в психдиспансере состоит. Да прекратите же! Связались с сумасшедшим, да еще и руки распускают!
   Толпа немного раздалась в стороны, но до мира было еще далеко. Требовались более сильные аргументы.
   — Я его лечащий врач. У пациента шизоидная амнезия правого полушария мозжечка, осложненная синдромом депрессивной абстиненции. — Митя нес дикую околесицу, сам мало что в ней понимая, но очень надеясь, что к незнакомой терминологии будет проявлено уважение.
   Напрасно он на это рассчитывал.
   Эффект оказался прямо противоположным. Сзади, над ухом вдруг раздался обиженный голос:
   — А ты не умничай! — И сразу вслед за этим он почувствовал оглушительный взрыв в голове.
   Перед глазами сверкнула яркая молния и тут же рассыпалась множеством искр. Медленно, точно во сне, Митя обернулся, чтобы понять причину взрыва. Ею оказался прыщавый юнец, с дебильной улыбкой и детским изумлением на лице рассматривающий оранжевую каску.
   — Гляди-ка! Треснула. Во падла! — восхищенно сказал он и сунул расколовшуюся каску Мите под нос.
   И тут на Митю сошло откровение.
   Ему внезапно открылся истинный смысл слова «ошеломить». Оно брало начало от древнерусского «шелом» — шлем. Теперь он знал, что в Древней Руси боевые шлемы использовались не только для обережения головы в битве, и не только для вычерпывания ими Дона, как в «Слове о полку Игореве». Было у них и еще одно назначение — служить оружием ближнего боя. Предки дрались не только мечами, но и шеломами, которые предназначались исключительно для битья по голове (соответственно незащищенной — шеломы были в руках у противников). Позже ошеломление вошло и в фольклор, но следы его здесь неявны и туманны. Например, поговорки «Закидать шапками» и «Прийти к шапочному разбору» явственно указывают именно на это забытое боевое искусство славян.
   Все это историко-филологическое рассуждение пронеслось в Митиной пострадавшей голове не более чем за секунду. И это было последнее, что он отчетливо осознавал. А затем он вообще перестал существовать.

5

   Мите снилось Русское поле. Оно было темно-зеленым и безокраинным, с редкими всхолмленностями, полого переходящими в низины. Пламенеющее солнце медленно поднималось над полем, окатывая его тревожным светом и пробуждая великие силы. Митя видел, как две могучие рати готовятся к битве: конники седлают лошадей, лучники проверяют крепость тетивы, ратники оголяют мечи — а на противоположной стороне багрово бликуют вражеские сабли.
   Но вот оба воинства двинулись на сближение, полетели первые стрелы, падали первые убитые. Широкая равнина заполнилась гулом, звоном, ржаньем, лязганьем, громом битвы. Она продолжалась все утро и весь день. Поле густо покрылось телами поверженных людей и лошадей, но в живых оставались еще многие — они продолжали биться с врагом не на живот, а на смерть и умирали гордые и непобежденные, защищая свою землю и города от кочевой опасности.
   Митя видел двух всадников, сошедшихся среди великой сечи. Оба — и русич, и степняк — горели яростью, каждый готов был брать противника голыми руками. Русич был силен и тверд, степняк ловче и хитрее. Неуловимым движением сабли ему удалось вырвать меч из руки противника. Тот издал яростный клич и сорвал с головы шлем с острым навершием. Это был красивый шлем. Серебряные чеканные накладки блестели в свете заходящего солнца, а спереди он был украшен вставленным в металл бесцветным камнем треугольной огранки, сиявшим чистыми, серебрящимися отсветами. Вздернув коня на дыбы, русич с размаху ударил противника шлемом, надетым на руку. Кочевник взвыл от боли, но крик его захлебнулся и перешел в хрипенье. Длинное навершие шлема вошло ему глубоко в глаз. Для русича эта схватка тоже стала последней: налетевший на него сбоку враг опустил на незащищенную голову свою стальную молнию.
   Мите не удалось узнать, что стало со шлемом и обагренным кровью камнем. Место поединка было захвачено новой волной сражающихся. Скорее всего, шлем был смят копытами, а камень затерялся в траве.
   Снова пришла тьма.
   А когда во тьме опять забрезжил свет, Митя стал не только видеть, но и ощущать. Он чувствовал свое тело и испытывал тупую, ноющую боль в затылке. Рукой он попытался нащупать и определить источник боли, но наткнулся лишь на шершавую ткань, которой была обмотана голова. Он понял, что находится в больнице. В палате, кроме его кровати, стояли еще четыре. На трех из них лежали по-разному перебинтованные и загипсованные тела, четвертая была смята, но пуста. Одно из тел поблизости читало газету. У Мити назревал десяток вопросов относительно текущего положения дел.
   — Который час? — первым делом спросил он.
   — Ба! — из-за газеты высунулась нечесаная голова и весело осмотрела его. — Наконец-то ты очухался. Поздравляю! Сутки пролежал в полной отключке.
   — Сутки? — переспросил Митя огорошенно. — Ничего не понимаю. Меня же просто огрели по башке. Каской. А я сутки?…
   — Хорошо, наверно, огрели. Но тебе повезло. Доктора говорили — черепушка цела, только сильный ушиб и скальп рассечен был. Швы наложили, теперь самое малое неделю будешь здесь отдыхать. Так что давай знакомиться. Я — Николай. Руки подать не могу — сам видишь: на привязи, — он чуть приподнял загипсованную и подтянутую к груди руку, чтобы было лучше видно.
   — Митя, — представился Митя. — А вы… ты из-за руки здесь лежишь?
   — Да рука-то что! — жизнерадостно ответил Николай. — У меня еще четыре ребра хряснули.
   — Как это тебя угораздило?
   — Так антресолька ж на меня свалилась. Собирал я дома стенку — хорошая стенка, пять шкафов. Каркас собрал, антресолины наверх закинул — ну так, для примерки, а вниз спускался, под ногу деревяшка встала, едрена вошь. А теперь представь себе картину: нога подворачивается, я падаю, хватаюсь рукой за шкаф, шкаф накреняется, антресолька съезжает и готовится уже на меня лететь, я падаю окончательно, закрываю кумпол руками. Так она, зараза, мне на брюхо свалилась, ребра переломала. Вот такая история. Бытовая травма!
   — Хорошая история, — сказал Митя, раздумывая, к какому разряду отнести собственную историю. Уличная драка? Несчастный случай при спасении ближнего? Или он — жертва политических и социальных разногласий? Трудный вопрос.
   Николай продолжал вводить его в курс дел. Юноша на дальней койке, Антон, попал сюда из-за несчастной любви. Его невеста ушла к другому, а брошенный Антон почел наилучшим выходом из ситуации окно четвертого этажа. Выйдя в окно, он однако не умер, как хотел, а всего лишь переломал себе почти все, что можно переломать. Загипсован он был полностью, в контакт не вступал, а досуг коротал в унылом созерцании отваливающейся с потолка штукатурки.
   Рядом с Антоном лежал дряхлый старец с вывихами в тазобедренных суставах. Был он тих и смирен и в разговоры вступал редко. О пятом обитателе палаты Николай не успел проинформировать. Тот пришел сам, прервав ознакомительную лекцию трудоемким процессом прохождения через дверь палаты на костылях. Перед собой он нес свою гипсовую ногу, выставленную вперед, а шея его была упакована в жесткий корсет, не позволявший двигать головой независимо от туловища.
   — Знакомьтесь!
   — Арнольд, — отрекомендовался обладатель костылей.
   — Митя.
   — Ну, кто выиграл? — весело спросил Николай.
   — Я.
   Николай повернулся ко Мите и лихо подмигнул.