Страница:
Ирвин Шоу
Задумчивая, мило оживленная
***
Зазвонил телефон, и мисс Дрэйк сняла трубку. Мисс Дрэйк — это моя секретарша. Я получил ее под рождество, когда был произведен в младшие компаньоны фирмы «Роналдсон, Роналдсон, Джонс и Маллер». Ее стол стоит в моем кабинете. И хотя кабинет у меня всего девять футов на восемь и в нем даже нет окна, присутствие мисс Дрэйк означает, что я делаю успехи в жизни, и я время от времени ловлю себя на том, что смотрю на нее с гордостью и с некоторым самодовольством, как яхтсмен на первый приз, завоеванный в больших гонках.
— Мистер Ройал, это вас, — сказала мисс Дрэйк, — какая-то мисс Хант. — Когда меня спрашивает по телефону женщина, даже если это моя собственная жена, в голосе мисс Дрэйк появляются игривые интонации, полубранчливые и полуснисходительные.
Какая-то мисс Хант.
На мгновение я подумал о последствиях и заколебался.
Мисс Дрэйк ждала. Она в конторе недавно, и для нее Кэрол Хант — всего лишь какая-то мисс Хант, которая звонит мне по телефону. Она еще слабо освоилась в нашей конторе, и не все сплетни успели до нее дойти. А может быть, сама сплетня так устарела, что даже самые болтливые и злоязыкие из секретарш забыли о ней или так ее обсосали, что, извлекают на свет божий не раньше, чем исчерпают весь остальной запас. Что ж удивительного, ведь прошло уже почти два года…
У боли свои законы, и те, кто утверждает, что человечество только и делает, что стремится избежать боли, сами не знают, что говорят.
— Сказать ей, что вы заняты? — спросила мисс Дрэйк, готовая опустить трубку на рычаг.
Таких секретарш, как мисс Дрэйк, надо время от времени увольнять, а то они слишком много думают за своих нанимателей.
— Нет. Я подойду, — сказал я, надеясь, что физиономия моя сохранила при этом обычное, будничное, деловое выражение.
Мисс Дрэйк нажала переключатель, я взял трубку и после двух лет впервые услышал голос Кэрол:
— Питер, ты не против, что я тебе позвонила?
— Нет, — сказал я.
Что бы я ни чувствовал, слово «против» сюда никак не подходило.
— Я уже несколько недель никак не могу решиться тебе позвонить и все откладываю, а сегодня последний день, и я обязательно должна с тобой поговорить. — Голос у нее был все тот же, низкий, хорошо поставленный, мелодичный и чувственный, и я развернулся в кресле так, чтобы мисс Дрэйк не видела моего лица. Закрыв глаза, я слушал ее голос, и два призрачных, потерянных, принесших много боли года угрожающе отодвинулись и растаяли вдали. Мне снова звонила Карол Хант, звонила сказать, что будет ждать меня в баре, напротив ее дома, на Второй авеню, звонила напомнить, что в субботу нас ждут к обеду в Вестпорте, звонила повторить, что она меня любит…
— Я уезжаю, Питер, сегодня, — продолжал доноситься голос, и сквозь его взрослую серьезность пробивались солнечные лучики детства, от которых когда-то у меня замирало сердце, — и если для тебя это не очень обременительно, я бы рада была тебя повидать. Хотя бы на несколько минут. Мне надо тебе кое-что рассказать.
— Уезжаешь? — Что ей тут надо, этой мисс Дрэйк? — А куда?
— Я еду домой, Питер, — сказала Кэрол.
— Домой? — задал я идиотский вопрос. Я почему-то привык считать, что Нью-Йорк — ее единственный дом.
— В Сан-Франциско, — сказала она. — Поезд отходит в три тридцать.
Я взглянул на часы на моем столе. Было одиннадцать пятнадцать.
— Есть предложение, — сказал я. — Пойдем куда-нибудь пообедаем, — произнося это, я уже знал, что ничего не скажу Дорис. Человек имеет право соврать один раз за шесть с половиной месяцев супружеской жизни.
— Пообедать не успею, — сказала Кэрол.
Спорить с ней было бесполезно. В чем другом, а в этом ее не смогли изменить прошедшие два года.
— Когда? — сказал я. — Когда и где мне тебя ждать?
— Поезд уходит с Пенсильванского вокзала. Может, встретимся в баре Стэтлера, через дорогу от вокзала, часов в… — Она замолкла, словно подсчитывая в уме, что именно ей нужно мне сказать, и, как режиссер радиопостановки, выверяя по секундомеру необходимое на это время. — Ну, скажем, в половине третьего.
— В половине третьего, ладно, — и тут я решил пошутить — от таких шуток потом просыпаешься среди ночи и не знаешь, куда деться со стыда. — Скажи, в чем ты будешь, чтобы я тебя с кем-нибудь не перепутал. — Наверное, как ни дорого обошлись мне эти два года, мне очень хотелось убедить ее, что они мне нипочем. А может быть, я просто старался показать, что мне все нипочем. Теперь такая мода — на кого ни посмотришь, все изо всех сил стараются показать, что им все нипочем.
Наступило молчание, и на мгновение мне показалось, что она сейчас повесит трубку.
Потом она заговорила. Голос у нее был ровный, сдержанно холодный.
— Я надену улыбку до ушей, — сказала она, — девственно-падшую. Ну, до половины третьего.
Я опустил трубку и еще с полчаса пытался заниматься делом, но работать, конечно, не мог. В конце концов я встал, надел пальто и шляпу и сообщил мисс Дрэйк, что меня не будет часов до четырех. Положение младшего компаньона в фирме «Роналдсон, Роналдсон, Джонс и Маллер» дает кое-какие преимущества, и одно из них в том, что по случаю трагедии или торжества ты можешь отсутствовать день или полдня, если у тебя эти неделовые мероприятия не повторяются слишком часто.
Я шатался по городу, дожидаясь назначенного часа. День стоял ясный, холодный и солнечный; Нью-Йорк сиял зимним блеском, солнце горело в миллионах окон, а оттенки теней, по-северному многообразные, придавали ему броский, деловой и привлекательный вид. Я думал о том, что должна чувствовать Кэрол сейчас, зная, что через три часа она уедет из этого города.
Я встретил ее на одном театральном коктейле, в квартире на 54-й улице. Я был по тем временам еще новичком в Нью-Йорке и ходил на все вечеринки, куда бы меня ни пригласили. У Гарольда Синклера, работавшего в нашей фирме, был брат Чарли, актер, который время от времени брал нас с собой, когда отправлялся в гости. Мне нравились театральные вечеринки. Девушки там бывали красивые, выпивки подавали вволю, и все люди казались мне талантливыми, благородными и остроумными, особенно после целого дня общения с юристами.
Она стояла в углу комнаты у стены и разговаривала с пожилой дамой, у которой волосы отливали голубизной; дама эта, как я потом выяснил, была вдовой одного продюсера. До тех пор я ни разу не видел Кэрол Хант ни на сцене, ни в жизни, да она и не успела к тому времени сыграть ни одной такой роли, чтобы имя ее запомнилось и на нее стали бы показывать пальцами. Я взглянул на нее и понял, что такой красивой девушки я в своей жизни еще не видел. Наверное, я и до сих пор так думаю.
Красота ее не била в глаза, но она, казалось, лучилась свежестью и здоровьем в этой набитой людьми, продымленной насквозь комнате. Она была небольшого роста, блондинка, с гладко причесанными волосами и темно-синими глазами, движения ее были просты, и в них не было ничего показного; разговаривая с вдовой продюсера, она не рыскала взыскующим взглядом по комнате, как большинство других присутствующих дам. Ее стройная шея как бы вырастала из высокого воротничка платья, а рот, слегка тронутый краской, выглядел по-детски мило оживленным.
При виде ее вас не покидало ощущение хрупкости, нетронутости, юности, и хотя дом, где это происходило, был набит людьми, так или иначе связанными с театром, я почувствовал, что и она чужая в этой компании. И еще я почувствовал, что неброскость, утонченность во всем ее облике мешают другим разглядеть то, что сразу увидел я, — какая она красивая. Тут я, конечно, ошибался.
Три месяца спустя я сделал ей предложение.
Эти три месяца я виделся с ней почти каждый день. Я встречал ее у служебного входа в театр, где она играла, и с неизвестно откуда взявшейся предусмотрительностью скупца увозил ужинать в какой-нибудь ресторанчик поменьше и побезлюдней. Я шесть или семь раз смотрел спектакль, в котором она была занята, и, хотя роль у нее в этой пьесе была маленькая и незначительная, каждый раз выходил из театра с ощущением, что она потрясающе талантливая актриса.
Влюбленный — всегда биограф предмета своей любви; все эти три месяца, что мы провели так тихо и уединенно, я все глубже забирался в ее прошлое, и мне казалось, что, открывая для себя немудрящие тайны ее детства и юности, докапываясь до истинных корней ее призвания, я тем самым все крепче привязываю ее к себе. И чем больше я узнавал о ней, тем больше убеждался, что она не просто красивая, она необычайная, редкая девушка.
С того времени как кончилась война, меня преследовало тревожное чувство, что большинство моих друзей, и мужчин и женщин, позволили себе расслабиться, пустились по течению, ограничились кругом малых желаний. И поскольку найти тому оправдание в наш неустойчивый век не так уж сложно, я все чаще стал замечать, что многие из самых близких, самых дорогих мне людей в конце концов опустились, потеряли себя. Словом, это было почти физическое облегчение, когда, по уши влюбившись в Кэрол Хант, я понял к тому же, какими высокими достоинствами она обладает.
Она приехала в Нью-Йорк пятью годами раньше, в числе прочих четырех, а может, и сорока четырех тысяч девушек. Она только что окончила колледж, а молодому человеку, который в беге на восемьсот восемьдесят ярдов не имел в тот год себе равных на Тихоокеанском побережье, она решительно заявила, что замуж за него не пойдет. Его звали Дин, и, по словам Кэрол, он больше походил на кинозвезду, чем на бегуна на средние дистанции, а семейство его владело целой вереницей отелей на Западном побережье. Насколько она могла судить, принимая во внимание ее молодость, неопытность и вполне понятную гордость оттого, что ей сделал предложение молодой человек, на которого имели виды все ее подруги, она была в него влюблена. У нее самой было всего пятьсот долларов, отец ее умер, а мать была замужем за инженером, который зарабатывал совсем негусто, и все-таки она отказалась от выгодной партии.
Она отказалась, потому что собиралась в Нью-Йорк, потому что собиралась стать актрисой. Она отдавала себе отчет в том, что не она одна, что еще четыре тысячи девушек обрушатся на этот город, обуреваемые тем же желанием, и что все они, вместе со счастливчиками и неудачниками прошлых лет, будут отталкивать ее локтями на этом крохотном пятачке, где счастливый билет выпадает далеко не каждому. Она прекрасно понимала, насколько рискованно это предприятие и как велика ставка (ее молодость, ее быстроногий возлюбленный, вереница отелей и все, что к ним прилагается); она сознавала, какую роль в этом деле играет удача, какую бездну таланта можно положить зазря, предвидела возможность неудачи и готова была снести ее боль.
Все это она разложила по полочкам логично и трезво, потому что она была умная девушка и не чуждалась логики, она умела думать, и это (в чем она тоже отдавала себе отчет) давало ей неоспоримое преимущество почти перед всеми остальными четырьмя тысячами девушек где угодно, только не в театре — здесь это не могло помочь ей победить. И вот так, разложив все по полочкам, она взяла из банка свои пятьсот долларов, поцеловала на прощание опечаленного бегуна, три дня и четыре ночи протряслась в душном купе и, наконец, ступила на нью-йоркскую землю.
Все это она проделала не потому, что была одержима театром, не потому, что у нее были романтические представления о жизни за кулисами, не потому, что ее сжигала страсть к приключениям или она хотела пожить в необыкновенном великом городе или познакомиться с людьми, каких не бывает в Сан-Франциско. Она совершила это, ибо была уверена, что в ней таится великий талант, потому что ничто другое в этом мире ее не привлекало. Она совершила это с твердой, холодной одержимостью художника, преданного своему искусству.
И вот, вычислив все логично и трезво, она взялась за маленькие роли, она играла их прилично, и больше чем прилично, и даже, случалось, играла их так, что лучше их и не сыграешь. Но удовлетворение, которое приносила такая работа, было неполным и потому мучительным. То, что она вынуждена была играть не в полную силу — а в силах своих она была теперь уверена, как никогда, — скромные, малозаметные в спектаклях, эпизодические роли, все это рождало в ней ощущение, что время уходит, силы растрачиваются попусту, верные шансы упущены.
Раза три или четыре ее начинали пробовать на ведущие роли в тех самых пьесах, в которых другие молодые актрисы в конце концов добивались успеха. Но каждый раз что-нибудь вставало ей поперек дороги: то из Голливуда приходила телеграмма, что некая звезда, оказывается, свободна до конца сезона, то обнаруживалась другая молодая исполнительница, которая, по мнению режиссера, лучше смотрелась в сочетании с исполнителем главной роли, то актриса, имевшая шумный успех у прессы в предыдущем сезоне, внезапно оказывалась не у дел и заступала ей дорогу.
И всякий раз она, скрывая разочарование и нетерпение, снова бралась за меньшие роли и играла их с затаенной яростью, которую, по ее собственным словам, ухитрялась припрятать за своим инженюшным обаянием. Она была осторожна: не заводила врагов, не выставляла напоказ своего недовольства. Когда придет ее время, когда из мешанины событий проглянет ее шанс, ее трамплин, готовый вознести ее ввысь, на пути ее не встанет ни обиженный ею режиссер, ни озлобленный продюсер, которого она когда-то заставила почувствовать перед собою вину, и даже просто завистливая актриса не захочет специально перебежать ей дорогу.
Тем временем она попробовала свои силы на телевидении, но проработала в трех разных постановках и отказалась от дальнейших предложений. Разумеется, деньги эти были бы совсем не лишние, но три постановки убедили ее, что вред, который она себе наносит как актрисе, этими деньгами не окупается. Она очень точно представляла себе, как она должна работать, знала, что она из тех актрис, кто ищет путь к роли на ощупь, кому нужны длительные репетиции и недели мучительных раздумий, чтобы сделать роль по-настоящему. Так что отнюдь не скромность, а гордость и умение не самообольщаться заставили ее понять, что с тем минимумом репетиций, на которые обрекает ее телевидение, она не может сыграть в полную силу, даже если этого никто, кроме нее, не видит.
Почти каждой хорошенькой девушке, которая появляется в театре, обычно предлагают сделать кинопробу, настал и ее черед. Кэрол работала с полной отдачей, и когда увидела себя на экране, то осталась в общем довольна тем, как это у нее получилось. Человек, который устраивал эту пробу и теперь сидел с ней рядом в просмотровом зале, тоже был доволен. Но он был старый человек, который занимался этим делом много лет, и на своем веку он видел немало хорошеньких и талантливых девочек.
— Очень хорошо, просто очень хорошо, мисс Хант. — Голос у него был мягкий и вежливый, манеры изысканные, он привык разочаровывать страждущие юные дарования в самой необидной и утешительной манере. — Но ваш нынешний нос вызовет возражения на побережье[1].
— Как? — переспросила Кэрол, удивленная и слегка задетая. Она гордилась своим носом и считала, что в смысле красоты нос — лучшее, что у нее есть. Это был довольно длинный нос с маленькой горбинкой и напряженно-нервными ноздрями, и один ее молодой поклонник, артистическая натура, сказал ей как-то, что ее нос напоминает носы великих английских красавиц на портретах восемнадцатого века. На йоту, на почти незаметное чуть-чуть, нос отклонялся от прямой линии, но обнаружить это можно было, только пристально изучая ее лицо, и она свято верила, что легкая асимметричность эта придает ее лицу неповторимую индивидуальность.
— Так чем вам не нравится мой нос? — спросила она.
— Он чуть длинноват для кино, моя дорогая, и, не правда ли, мы с вами знаем, что в смысле прямоты он тоже не свят. Это очаровательный нос, и вы им можете гордиться до конца дней своих, но, — говорил он, улыбаясь, подслащая правду резкую, официальную и объективную правдой помельче, благожелательной, но лично ему принадлежащей, а оттого к делу не относящейся, — американский зритель не привык видеть в картинах молодых девушек с носами такой необычной формы.
— Я могу вам назвать шесть кинозвезд, у которых носы не правильнее моего, — упрямо настаивала Кэрол.
Старик улыбнулся и пожал плечами.
— Ну разумеется, моя дорогая. Но они кинозвезды. У них своя индивидуальность. А публика принимает индивидуальность сразу, со всеми потрохами. Если бы вы были звездой, мы бы наняли рекламистов, и они написали бы оды вашему носу. Через некоторое время вашему носу цены бы не было. Когда в контору входила бы не известная никому девушка, все бы говорили: «Смотрите, у нее нос мисс Хант. Давайте немедленно заключим с ней контракт».
И он снова улыбнулся ей, и она не удержалась и улыбнулась в ответ, несмотря на разочарование, смягчившись от его смешных утешений.
— Ну что ж, — сказала она, поднимаясь, — я вам очень благодарна.
Старик продолжал сидеть. Он сидел в большом кожаном кресле, поглаживая рукоятки пульта, соединяющего просмотровый зал с киномехаником в аппаратной, и задумчиво глядел на нее: он еще не покончил с делом, за которое ему платили деньги.
— Но, разумеется, из этого положения есть выход.
— Что вы имеете в виду? — спросила Кэрол.
— Носы — дело рук божьих, но человеческое вмешательство им тоже не противопоказано.
Тут Кэрол увидела, что ему неловко говорить то, что положение вынуждает его говорить, и что высокий риторический его стиль — всего лишь средство показать ей, что ему это неприятно. Она понимала, что не много найдется актеров или актрис, которые сумели бы смутить этого жестокого и ласкового старика, и то, что он был смущен, льстило ей.
— Пластическая операция, — рассуждал между тем старик, — немножко подрезать здесь, чуть поддолбить кость там, и через три недели ваш нос не вызовет нареканий ни у одного человека, даю вам почти стопроцентную гарантию.
— Вы хотите сказать, что через три недели у меня будет вполне стандартный нос, как и полагается начинающей киноактрисе? — спросила Кэрол.
Старик печально улыбнулся:
— Более или менее так.
— И что тогда?
— Тогда я подпишу с вами контракт. И смогу вам предсказать достаточно многообещающее будущее там, на побережье.
«Достаточно, — заметила про себя Кэрол. — Достаточно многообещающее. Даже в предсказаниях своих он не хочет мне лгать». И она представила себе, какие видения проносятся сейчас перед глазами этого старика, представила так ясно, словно он облек их в слова. Хорошенькая девочка с ее приемлемо подстриженным носом и контрактом в кармане, которую фотографируют для рекламы купальников, эпизодические роли, потом, может быть, роли побольше в фильмах, что похуже, и так два, три, четыре года, а затем пожалуйте за ворота, надо освободить место другим хорошеньким девочкам — они помоложе, они нам больше подходят.
— Благодарю вас, — сказала Кэрол, — но мой теперешний, кривой и длинный нос мне чем-то ужасно дорог.
Теперь старик встал, он кивнул ей с таким довольным видом, что было очевидно: если и не от имени компании, то от своего собственного имени он готов поздравить ее с этим решением.
— Да, — сказал он, — для сцены ваш нос безупречен. Больше чем безупречен.
— Хочу вам открыть один секрет, — так искренне, как с этим старым человеком, Кэрол еще ни с кем не разговаривала в этом городе. — Знаете, почему я пришла сюда, к вам? Если сделать себе имя в кино, намного легче пробиться в театре. А мне нужен именно театр.
Старик смотрел на нее пристально, сперва удивленно, потом с одобрением, отдавая должное ее искренности.
— Ну что ж, — сказал он галантно, — тем лучше для театра, — и добавил:
— Так я вам позвоню в другой раз.
— Когда это будет?
— А когда вы будете звездой первой величины, — сказал он беспечно, — я позвоню вам и предложу все золото мира, только бы вы согласились у нас работать.
Он протянул руку, и Кэрол пожала ее. А он взял ее ладонь, подержал в своих — больших и розоватых, — слегка похлопал по ней, на мгновение на лицо его легла тень воспоминания обо всех храбрых, честолюбивых и хорошеньких девушках, которых он встречал за последние тридцать лет, и оно стало печальным и сердитым.
— Вот жизнь, будь она проклята, а? — сказал он.
— Мне тоже ужасно дорог твой теперешний нос, — заявил я, когда Кэрол закончила свой рассказ. — И твои теперешние волосы. И губы. И…
— Осторожней, — сказала Кэрол, — не забывай, пожалуйста, что прежде всего ты мне нравишься потому, что ты сдержан и благовоспитан.
Ну что ж, я был сдержан и благовоспитан, правда, недолго.
Как ни верила Кэрол в свой талант, она ухитрялась держать эту веру при себе. Женщина-фанатик, — так объяснила мне Кэрол однажды вечером, — особенно если она одержима верой в свой талант, в свой будущий успех, всегда рискует прослыть бесчувственной и самовлюбленной и оттолкнуть тем самым от себя людей, на которых могла бы рассчитывать, когда придет ее шанс. А ее дар, о котором она судила холодно и без всякой самонадеянности, это дар хрупкости, застенчивости, детскости, дар вызывать сострадание и романтические чувства. Немалый дар, — он проложил на театре не одну дорогу к блистательным победам, — но если вне сцены разговаривать с безапелляционностью генерала, отдающего приказания победоносным армиям, или проповедника, доказывающего существование ада, то маловероятно, чтобы когда-нибудь удалось вынести эти выдающиеся достоинства на сцену.
И она носила все свои честолюбивые мечты в себе, как багаж, утаенный от таможенного досмотра, как необыкновенный чудодейственный бальзам, который поддерживает ее силы только до тех пор, пока никто не подозревает о его существовании. Собственно говоря, скрывать все это и не составляло ей особого труда. Тщеславие ее тешил лишь конечный, бесспорный успех. Она не рвалась к бессмысленным победам на промежуточных финишах. На вечеринках она никогда не стремилась завладеть всеобщим вниманием, была снисходительна в оценках, не пыталась отбить у других девушек случайно попавших в их сети режиссеров и драматургов, которые могли оказать содействие при распределении ролей. С мужчинами она вела себя осторожно, разборчиво и в мужском обществе была хрупкой, застенчивой, взволнованной, мило оживленной, юной и одухотворенной. И цинизмом это было только отчасти.
Три месяца, которые я положил на все эти изыскания, были для меня полезны вдвойне. Я вообще человек последовательный, и по характеру и по роду занятий, поэтому знать все, или почти все, о девушке, которой я вот-вот собирался сделать предложение, казалось мне очень важным. А самое главное — чем больше я о ней узнавал, тем больше она для меня значила. Ясность и бескомпромиссность цели поднимали ее в моих глазах на высоту, недосягаемую для тех бесцельно мечущихся по жизни молодых женщин, с которыми меня до тех пор сводила судьба, а ум и мужество, проявленные на пути к этой цели, представлялись мне надежным залогом будущего семейного счастья. То, что эти несколько аскетические добродетели сочетались в ней с хрупкостью подростка, восхищало меня и трогало до глубины души.
Что же до нее, то, когда после пяти лет душевного затворничества у нее появился наперсник, который не мог ни перебежать ей дорогу, ни предать ее, который совершенно искренне преклонялся перед теми самыми ее качествами, которые она должна была скрывать от всех остальных, это было как гора с плеч, и она, наконец, позволила себе немного расслабиться. Поначалу мой интерес к ее жизни показался ей подозрительным, потом подозрительность уступила место удивлению и благодарности, и в конце концов, как мне кажется, это, не меньше чем все прочие мои достоинства, привело ее к мысли, что она меня любит.
Мы сидели в моей машине у дверей ее дома на Восточной 58-й улице, когда я предложил ей руку и сердце. В этот воскресный вечер я заехал за ней в театр, где они репетировали пьесу, премьера которой должна была состояться в Бостоне через три недели, Чарли Синклер тоже был занят в этом спектакле, и мы, прежде чем ехать домой на другой конец города, зашли с ним выпить по рюмочке. Наступила полночь, улица была по-осеннему темная и пустынная, и мне пришла в голову мысль: а зачем откладывать на завтра то, что можно сделать сегодня?
Я сделал предложение, но она мне ничего не ответила. Она продолжала сидеть, уютно устроившись чуть поодаль справа от меня, завернувшись в свое просторное шерстяное пальто, и через ветровое стекло смотрела прямо перед собой на темную улицу и две нитки фонарей.
Предложение я делал впервые в жизни и, как это делается, толком не знал, а Кэрол как будто и не собиралась мне помочь.
— Учти, я делаю тебе предложение исключительно в интересах собственного здоровья, — сказал я, неуверенно улыбаясь, стараясь и улыбкой и словами снять со всего происходящего налет официальности и облегчить Кэрол отказ, если она вознамерится мне отказать. — Посуди сама, я встаю в семь часов утра, чтобы не опоздать в контору, и, если мне и дальше придется каждый вечер возить тебя в половине двенадцатого ужинать, я через пару месяцев сойду с круга, как несчастный старый форд образца двадцать пятого года. Быть безнадежно влюбленным молодым адвокатом и вести при этом жизнь молодого, безнадежно влюбленного артиста — мне просто не хватит запаса прочности.
Кэрол молча сидела рядом, глядя прямо перед собой, уличные фонари контражуром освещали ее профиль.
— Мистер Ройал, это вас, — сказала мисс Дрэйк, — какая-то мисс Хант. — Когда меня спрашивает по телефону женщина, даже если это моя собственная жена, в голосе мисс Дрэйк появляются игривые интонации, полубранчливые и полуснисходительные.
Какая-то мисс Хант.
На мгновение я подумал о последствиях и заколебался.
Мисс Дрэйк ждала. Она в конторе недавно, и для нее Кэрол Хант — всего лишь какая-то мисс Хант, которая звонит мне по телефону. Она еще слабо освоилась в нашей конторе, и не все сплетни успели до нее дойти. А может быть, сама сплетня так устарела, что даже самые болтливые и злоязыкие из секретарш забыли о ней или так ее обсосали, что, извлекают на свет божий не раньше, чем исчерпают весь остальной запас. Что ж удивительного, ведь прошло уже почти два года…
У боли свои законы, и те, кто утверждает, что человечество только и делает, что стремится избежать боли, сами не знают, что говорят.
— Сказать ей, что вы заняты? — спросила мисс Дрэйк, готовая опустить трубку на рычаг.
Таких секретарш, как мисс Дрэйк, надо время от времени увольнять, а то они слишком много думают за своих нанимателей.
— Нет. Я подойду, — сказал я, надеясь, что физиономия моя сохранила при этом обычное, будничное, деловое выражение.
Мисс Дрэйк нажала переключатель, я взял трубку и после двух лет впервые услышал голос Кэрол:
— Питер, ты не против, что я тебе позвонила?
— Нет, — сказал я.
Что бы я ни чувствовал, слово «против» сюда никак не подходило.
— Я уже несколько недель никак не могу решиться тебе позвонить и все откладываю, а сегодня последний день, и я обязательно должна с тобой поговорить. — Голос у нее был все тот же, низкий, хорошо поставленный, мелодичный и чувственный, и я развернулся в кресле так, чтобы мисс Дрэйк не видела моего лица. Закрыв глаза, я слушал ее голос, и два призрачных, потерянных, принесших много боли года угрожающе отодвинулись и растаяли вдали. Мне снова звонила Карол Хант, звонила сказать, что будет ждать меня в баре, напротив ее дома, на Второй авеню, звонила напомнить, что в субботу нас ждут к обеду в Вестпорте, звонила повторить, что она меня любит…
— Я уезжаю, Питер, сегодня, — продолжал доноситься голос, и сквозь его взрослую серьезность пробивались солнечные лучики детства, от которых когда-то у меня замирало сердце, — и если для тебя это не очень обременительно, я бы рада была тебя повидать. Хотя бы на несколько минут. Мне надо тебе кое-что рассказать.
— Уезжаешь? — Что ей тут надо, этой мисс Дрэйк? — А куда?
— Я еду домой, Питер, — сказала Кэрол.
— Домой? — задал я идиотский вопрос. Я почему-то привык считать, что Нью-Йорк — ее единственный дом.
— В Сан-Франциско, — сказала она. — Поезд отходит в три тридцать.
Я взглянул на часы на моем столе. Было одиннадцать пятнадцать.
— Есть предложение, — сказал я. — Пойдем куда-нибудь пообедаем, — произнося это, я уже знал, что ничего не скажу Дорис. Человек имеет право соврать один раз за шесть с половиной месяцев супружеской жизни.
— Пообедать не успею, — сказала Кэрол.
Спорить с ней было бесполезно. В чем другом, а в этом ее не смогли изменить прошедшие два года.
— Когда? — сказал я. — Когда и где мне тебя ждать?
— Поезд уходит с Пенсильванского вокзала. Может, встретимся в баре Стэтлера, через дорогу от вокзала, часов в… — Она замолкла, словно подсчитывая в уме, что именно ей нужно мне сказать, и, как режиссер радиопостановки, выверяя по секундомеру необходимое на это время. — Ну, скажем, в половине третьего.
— В половине третьего, ладно, — и тут я решил пошутить — от таких шуток потом просыпаешься среди ночи и не знаешь, куда деться со стыда. — Скажи, в чем ты будешь, чтобы я тебя с кем-нибудь не перепутал. — Наверное, как ни дорого обошлись мне эти два года, мне очень хотелось убедить ее, что они мне нипочем. А может быть, я просто старался показать, что мне все нипочем. Теперь такая мода — на кого ни посмотришь, все изо всех сил стараются показать, что им все нипочем.
Наступило молчание, и на мгновение мне показалось, что она сейчас повесит трубку.
Потом она заговорила. Голос у нее был ровный, сдержанно холодный.
— Я надену улыбку до ушей, — сказала она, — девственно-падшую. Ну, до половины третьего.
Я опустил трубку и еще с полчаса пытался заниматься делом, но работать, конечно, не мог. В конце концов я встал, надел пальто и шляпу и сообщил мисс Дрэйк, что меня не будет часов до четырех. Положение младшего компаньона в фирме «Роналдсон, Роналдсон, Джонс и Маллер» дает кое-какие преимущества, и одно из них в том, что по случаю трагедии или торжества ты можешь отсутствовать день или полдня, если у тебя эти неделовые мероприятия не повторяются слишком часто.
Я шатался по городу, дожидаясь назначенного часа. День стоял ясный, холодный и солнечный; Нью-Йорк сиял зимним блеском, солнце горело в миллионах окон, а оттенки теней, по-северному многообразные, придавали ему броский, деловой и привлекательный вид. Я думал о том, что должна чувствовать Кэрол сейчас, зная, что через три часа она уедет из этого города.
Я встретил ее на одном театральном коктейле, в квартире на 54-й улице. Я был по тем временам еще новичком в Нью-Йорке и ходил на все вечеринки, куда бы меня ни пригласили. У Гарольда Синклера, работавшего в нашей фирме, был брат Чарли, актер, который время от времени брал нас с собой, когда отправлялся в гости. Мне нравились театральные вечеринки. Девушки там бывали красивые, выпивки подавали вволю, и все люди казались мне талантливыми, благородными и остроумными, особенно после целого дня общения с юристами.
Она стояла в углу комнаты у стены и разговаривала с пожилой дамой, у которой волосы отливали голубизной; дама эта, как я потом выяснил, была вдовой одного продюсера. До тех пор я ни разу не видел Кэрол Хант ни на сцене, ни в жизни, да она и не успела к тому времени сыграть ни одной такой роли, чтобы имя ее запомнилось и на нее стали бы показывать пальцами. Я взглянул на нее и понял, что такой красивой девушки я в своей жизни еще не видел. Наверное, я и до сих пор так думаю.
Красота ее не била в глаза, но она, казалось, лучилась свежестью и здоровьем в этой набитой людьми, продымленной насквозь комнате. Она была небольшого роста, блондинка, с гладко причесанными волосами и темно-синими глазами, движения ее были просты, и в них не было ничего показного; разговаривая с вдовой продюсера, она не рыскала взыскующим взглядом по комнате, как большинство других присутствующих дам. Ее стройная шея как бы вырастала из высокого воротничка платья, а рот, слегка тронутый краской, выглядел по-детски мило оживленным.
При виде ее вас не покидало ощущение хрупкости, нетронутости, юности, и хотя дом, где это происходило, был набит людьми, так или иначе связанными с театром, я почувствовал, что и она чужая в этой компании. И еще я почувствовал, что неброскость, утонченность во всем ее облике мешают другим разглядеть то, что сразу увидел я, — какая она красивая. Тут я, конечно, ошибался.
Три месяца спустя я сделал ей предложение.
Эти три месяца я виделся с ней почти каждый день. Я встречал ее у служебного входа в театр, где она играла, и с неизвестно откуда взявшейся предусмотрительностью скупца увозил ужинать в какой-нибудь ресторанчик поменьше и побезлюдней. Я шесть или семь раз смотрел спектакль, в котором она была занята, и, хотя роль у нее в этой пьесе была маленькая и незначительная, каждый раз выходил из театра с ощущением, что она потрясающе талантливая актриса.
Влюбленный — всегда биограф предмета своей любви; все эти три месяца, что мы провели так тихо и уединенно, я все глубже забирался в ее прошлое, и мне казалось, что, открывая для себя немудрящие тайны ее детства и юности, докапываясь до истинных корней ее призвания, я тем самым все крепче привязываю ее к себе. И чем больше я узнавал о ней, тем больше убеждался, что она не просто красивая, она необычайная, редкая девушка.
С того времени как кончилась война, меня преследовало тревожное чувство, что большинство моих друзей, и мужчин и женщин, позволили себе расслабиться, пустились по течению, ограничились кругом малых желаний. И поскольку найти тому оправдание в наш неустойчивый век не так уж сложно, я все чаще стал замечать, что многие из самых близких, самых дорогих мне людей в конце концов опустились, потеряли себя. Словом, это было почти физическое облегчение, когда, по уши влюбившись в Кэрол Хант, я понял к тому же, какими высокими достоинствами она обладает.
Она приехала в Нью-Йорк пятью годами раньше, в числе прочих четырех, а может, и сорока четырех тысяч девушек. Она только что окончила колледж, а молодому человеку, который в беге на восемьсот восемьдесят ярдов не имел в тот год себе равных на Тихоокеанском побережье, она решительно заявила, что замуж за него не пойдет. Его звали Дин, и, по словам Кэрол, он больше походил на кинозвезду, чем на бегуна на средние дистанции, а семейство его владело целой вереницей отелей на Западном побережье. Насколько она могла судить, принимая во внимание ее молодость, неопытность и вполне понятную гордость оттого, что ей сделал предложение молодой человек, на которого имели виды все ее подруги, она была в него влюблена. У нее самой было всего пятьсот долларов, отец ее умер, а мать была замужем за инженером, который зарабатывал совсем негусто, и все-таки она отказалась от выгодной партии.
Она отказалась, потому что собиралась в Нью-Йорк, потому что собиралась стать актрисой. Она отдавала себе отчет в том, что не она одна, что еще четыре тысячи девушек обрушатся на этот город, обуреваемые тем же желанием, и что все они, вместе со счастливчиками и неудачниками прошлых лет, будут отталкивать ее локтями на этом крохотном пятачке, где счастливый билет выпадает далеко не каждому. Она прекрасно понимала, насколько рискованно это предприятие и как велика ставка (ее молодость, ее быстроногий возлюбленный, вереница отелей и все, что к ним прилагается); она сознавала, какую роль в этом деле играет удача, какую бездну таланта можно положить зазря, предвидела возможность неудачи и готова была снести ее боль.
Все это она разложила по полочкам логично и трезво, потому что она была умная девушка и не чуждалась логики, она умела думать, и это (в чем она тоже отдавала себе отчет) давало ей неоспоримое преимущество почти перед всеми остальными четырьмя тысячами девушек где угодно, только не в театре — здесь это не могло помочь ей победить. И вот так, разложив все по полочкам, она взяла из банка свои пятьсот долларов, поцеловала на прощание опечаленного бегуна, три дня и четыре ночи протряслась в душном купе и, наконец, ступила на нью-йоркскую землю.
Все это она проделала не потому, что была одержима театром, не потому, что у нее были романтические представления о жизни за кулисами, не потому, что ее сжигала страсть к приключениям или она хотела пожить в необыкновенном великом городе или познакомиться с людьми, каких не бывает в Сан-Франциско. Она совершила это, ибо была уверена, что в ней таится великий талант, потому что ничто другое в этом мире ее не привлекало. Она совершила это с твердой, холодной одержимостью художника, преданного своему искусству.
И вот, вычислив все логично и трезво, она взялась за маленькие роли, она играла их прилично, и больше чем прилично, и даже, случалось, играла их так, что лучше их и не сыграешь. Но удовлетворение, которое приносила такая работа, было неполным и потому мучительным. То, что она вынуждена была играть не в полную силу — а в силах своих она была теперь уверена, как никогда, — скромные, малозаметные в спектаклях, эпизодические роли, все это рождало в ней ощущение, что время уходит, силы растрачиваются попусту, верные шансы упущены.
Раза три или четыре ее начинали пробовать на ведущие роли в тех самых пьесах, в которых другие молодые актрисы в конце концов добивались успеха. Но каждый раз что-нибудь вставало ей поперек дороги: то из Голливуда приходила телеграмма, что некая звезда, оказывается, свободна до конца сезона, то обнаруживалась другая молодая исполнительница, которая, по мнению режиссера, лучше смотрелась в сочетании с исполнителем главной роли, то актриса, имевшая шумный успех у прессы в предыдущем сезоне, внезапно оказывалась не у дел и заступала ей дорогу.
И всякий раз она, скрывая разочарование и нетерпение, снова бралась за меньшие роли и играла их с затаенной яростью, которую, по ее собственным словам, ухитрялась припрятать за своим инженюшным обаянием. Она была осторожна: не заводила врагов, не выставляла напоказ своего недовольства. Когда придет ее время, когда из мешанины событий проглянет ее шанс, ее трамплин, готовый вознести ее ввысь, на пути ее не встанет ни обиженный ею режиссер, ни озлобленный продюсер, которого она когда-то заставила почувствовать перед собою вину, и даже просто завистливая актриса не захочет специально перебежать ей дорогу.
Тем временем она попробовала свои силы на телевидении, но проработала в трех разных постановках и отказалась от дальнейших предложений. Разумеется, деньги эти были бы совсем не лишние, но три постановки убедили ее, что вред, который она себе наносит как актрисе, этими деньгами не окупается. Она очень точно представляла себе, как она должна работать, знала, что она из тех актрис, кто ищет путь к роли на ощупь, кому нужны длительные репетиции и недели мучительных раздумий, чтобы сделать роль по-настоящему. Так что отнюдь не скромность, а гордость и умение не самообольщаться заставили ее понять, что с тем минимумом репетиций, на которые обрекает ее телевидение, она не может сыграть в полную силу, даже если этого никто, кроме нее, не видит.
Почти каждой хорошенькой девушке, которая появляется в театре, обычно предлагают сделать кинопробу, настал и ее черед. Кэрол работала с полной отдачей, и когда увидела себя на экране, то осталась в общем довольна тем, как это у нее получилось. Человек, который устраивал эту пробу и теперь сидел с ней рядом в просмотровом зале, тоже был доволен. Но он был старый человек, который занимался этим делом много лет, и на своем веку он видел немало хорошеньких и талантливых девочек.
— Очень хорошо, просто очень хорошо, мисс Хант. — Голос у него был мягкий и вежливый, манеры изысканные, он привык разочаровывать страждущие юные дарования в самой необидной и утешительной манере. — Но ваш нынешний нос вызовет возражения на побережье[1].
— Как? — переспросила Кэрол, удивленная и слегка задетая. Она гордилась своим носом и считала, что в смысле красоты нос — лучшее, что у нее есть. Это был довольно длинный нос с маленькой горбинкой и напряженно-нервными ноздрями, и один ее молодой поклонник, артистическая натура, сказал ей как-то, что ее нос напоминает носы великих английских красавиц на портретах восемнадцатого века. На йоту, на почти незаметное чуть-чуть, нос отклонялся от прямой линии, но обнаружить это можно было, только пристально изучая ее лицо, и она свято верила, что легкая асимметричность эта придает ее лицу неповторимую индивидуальность.
— Так чем вам не нравится мой нос? — спросила она.
— Он чуть длинноват для кино, моя дорогая, и, не правда ли, мы с вами знаем, что в смысле прямоты он тоже не свят. Это очаровательный нос, и вы им можете гордиться до конца дней своих, но, — говорил он, улыбаясь, подслащая правду резкую, официальную и объективную правдой помельче, благожелательной, но лично ему принадлежащей, а оттого к делу не относящейся, — американский зритель не привык видеть в картинах молодых девушек с носами такой необычной формы.
— Я могу вам назвать шесть кинозвезд, у которых носы не правильнее моего, — упрямо настаивала Кэрол.
Старик улыбнулся и пожал плечами.
— Ну разумеется, моя дорогая. Но они кинозвезды. У них своя индивидуальность. А публика принимает индивидуальность сразу, со всеми потрохами. Если бы вы были звездой, мы бы наняли рекламистов, и они написали бы оды вашему носу. Через некоторое время вашему носу цены бы не было. Когда в контору входила бы не известная никому девушка, все бы говорили: «Смотрите, у нее нос мисс Хант. Давайте немедленно заключим с ней контракт».
И он снова улыбнулся ей, и она не удержалась и улыбнулась в ответ, несмотря на разочарование, смягчившись от его смешных утешений.
— Ну что ж, — сказала она, поднимаясь, — я вам очень благодарна.
Старик продолжал сидеть. Он сидел в большом кожаном кресле, поглаживая рукоятки пульта, соединяющего просмотровый зал с киномехаником в аппаратной, и задумчиво глядел на нее: он еще не покончил с делом, за которое ему платили деньги.
— Но, разумеется, из этого положения есть выход.
— Что вы имеете в виду? — спросила Кэрол.
— Носы — дело рук божьих, но человеческое вмешательство им тоже не противопоказано.
Тут Кэрол увидела, что ему неловко говорить то, что положение вынуждает его говорить, и что высокий риторический его стиль — всего лишь средство показать ей, что ему это неприятно. Она понимала, что не много найдется актеров или актрис, которые сумели бы смутить этого жестокого и ласкового старика, и то, что он был смущен, льстило ей.
— Пластическая операция, — рассуждал между тем старик, — немножко подрезать здесь, чуть поддолбить кость там, и через три недели ваш нос не вызовет нареканий ни у одного человека, даю вам почти стопроцентную гарантию.
— Вы хотите сказать, что через три недели у меня будет вполне стандартный нос, как и полагается начинающей киноактрисе? — спросила Кэрол.
Старик печально улыбнулся:
— Более или менее так.
— И что тогда?
— Тогда я подпишу с вами контракт. И смогу вам предсказать достаточно многообещающее будущее там, на побережье.
«Достаточно, — заметила про себя Кэрол. — Достаточно многообещающее. Даже в предсказаниях своих он не хочет мне лгать». И она представила себе, какие видения проносятся сейчас перед глазами этого старика, представила так ясно, словно он облек их в слова. Хорошенькая девочка с ее приемлемо подстриженным носом и контрактом в кармане, которую фотографируют для рекламы купальников, эпизодические роли, потом, может быть, роли побольше в фильмах, что похуже, и так два, три, четыре года, а затем пожалуйте за ворота, надо освободить место другим хорошеньким девочкам — они помоложе, они нам больше подходят.
— Благодарю вас, — сказала Кэрол, — но мой теперешний, кривой и длинный нос мне чем-то ужасно дорог.
Теперь старик встал, он кивнул ей с таким довольным видом, что было очевидно: если и не от имени компании, то от своего собственного имени он готов поздравить ее с этим решением.
— Да, — сказал он, — для сцены ваш нос безупречен. Больше чем безупречен.
— Хочу вам открыть один секрет, — так искренне, как с этим старым человеком, Кэрол еще ни с кем не разговаривала в этом городе. — Знаете, почему я пришла сюда, к вам? Если сделать себе имя в кино, намного легче пробиться в театре. А мне нужен именно театр.
Старик смотрел на нее пристально, сперва удивленно, потом с одобрением, отдавая должное ее искренности.
— Ну что ж, — сказал он галантно, — тем лучше для театра, — и добавил:
— Так я вам позвоню в другой раз.
— Когда это будет?
— А когда вы будете звездой первой величины, — сказал он беспечно, — я позвоню вам и предложу все золото мира, только бы вы согласились у нас работать.
Он протянул руку, и Кэрол пожала ее. А он взял ее ладонь, подержал в своих — больших и розоватых, — слегка похлопал по ней, на мгновение на лицо его легла тень воспоминания обо всех храбрых, честолюбивых и хорошеньких девушках, которых он встречал за последние тридцать лет, и оно стало печальным и сердитым.
— Вот жизнь, будь она проклята, а? — сказал он.
— Мне тоже ужасно дорог твой теперешний нос, — заявил я, когда Кэрол закончила свой рассказ. — И твои теперешние волосы. И губы. И…
— Осторожней, — сказала Кэрол, — не забывай, пожалуйста, что прежде всего ты мне нравишься потому, что ты сдержан и благовоспитан.
Ну что ж, я был сдержан и благовоспитан, правда, недолго.
Как ни верила Кэрол в свой талант, она ухитрялась держать эту веру при себе. Женщина-фанатик, — так объяснила мне Кэрол однажды вечером, — особенно если она одержима верой в свой талант, в свой будущий успех, всегда рискует прослыть бесчувственной и самовлюбленной и оттолкнуть тем самым от себя людей, на которых могла бы рассчитывать, когда придет ее шанс. А ее дар, о котором она судила холодно и без всякой самонадеянности, это дар хрупкости, застенчивости, детскости, дар вызывать сострадание и романтические чувства. Немалый дар, — он проложил на театре не одну дорогу к блистательным победам, — но если вне сцены разговаривать с безапелляционностью генерала, отдающего приказания победоносным армиям, или проповедника, доказывающего существование ада, то маловероятно, чтобы когда-нибудь удалось вынести эти выдающиеся достоинства на сцену.
И она носила все свои честолюбивые мечты в себе, как багаж, утаенный от таможенного досмотра, как необыкновенный чудодейственный бальзам, который поддерживает ее силы только до тех пор, пока никто не подозревает о его существовании. Собственно говоря, скрывать все это и не составляло ей особого труда. Тщеславие ее тешил лишь конечный, бесспорный успех. Она не рвалась к бессмысленным победам на промежуточных финишах. На вечеринках она никогда не стремилась завладеть всеобщим вниманием, была снисходительна в оценках, не пыталась отбить у других девушек случайно попавших в их сети режиссеров и драматургов, которые могли оказать содействие при распределении ролей. С мужчинами она вела себя осторожно, разборчиво и в мужском обществе была хрупкой, застенчивой, взволнованной, мило оживленной, юной и одухотворенной. И цинизмом это было только отчасти.
Три месяца, которые я положил на все эти изыскания, были для меня полезны вдвойне. Я вообще человек последовательный, и по характеру и по роду занятий, поэтому знать все, или почти все, о девушке, которой я вот-вот собирался сделать предложение, казалось мне очень важным. А самое главное — чем больше я о ней узнавал, тем больше она для меня значила. Ясность и бескомпромиссность цели поднимали ее в моих глазах на высоту, недосягаемую для тех бесцельно мечущихся по жизни молодых женщин, с которыми меня до тех пор сводила судьба, а ум и мужество, проявленные на пути к этой цели, представлялись мне надежным залогом будущего семейного счастья. То, что эти несколько аскетические добродетели сочетались в ней с хрупкостью подростка, восхищало меня и трогало до глубины души.
Что же до нее, то, когда после пяти лет душевного затворничества у нее появился наперсник, который не мог ни перебежать ей дорогу, ни предать ее, который совершенно искренне преклонялся перед теми самыми ее качествами, которые она должна была скрывать от всех остальных, это было как гора с плеч, и она, наконец, позволила себе немного расслабиться. Поначалу мой интерес к ее жизни показался ей подозрительным, потом подозрительность уступила место удивлению и благодарности, и в конце концов, как мне кажется, это, не меньше чем все прочие мои достоинства, привело ее к мысли, что она меня любит.
Мы сидели в моей машине у дверей ее дома на Восточной 58-й улице, когда я предложил ей руку и сердце. В этот воскресный вечер я заехал за ней в театр, где они репетировали пьесу, премьера которой должна была состояться в Бостоне через три недели, Чарли Синклер тоже был занят в этом спектакле, и мы, прежде чем ехать домой на другой конец города, зашли с ним выпить по рюмочке. Наступила полночь, улица была по-осеннему темная и пустынная, и мне пришла в голову мысль: а зачем откладывать на завтра то, что можно сделать сегодня?
Я сделал предложение, но она мне ничего не ответила. Она продолжала сидеть, уютно устроившись чуть поодаль справа от меня, завернувшись в свое просторное шерстяное пальто, и через ветровое стекло смотрела прямо перед собой на темную улицу и две нитки фонарей.
Предложение я делал впервые в жизни и, как это делается, толком не знал, а Кэрол как будто и не собиралась мне помочь.
— Учти, я делаю тебе предложение исключительно в интересах собственного здоровья, — сказал я, неуверенно улыбаясь, стараясь и улыбкой и словами снять со всего происходящего налет официальности и облегчить Кэрол отказ, если она вознамерится мне отказать. — Посуди сама, я встаю в семь часов утра, чтобы не опоздать в контору, и, если мне и дальше придется каждый вечер возить тебя в половине двенадцатого ужинать, я через пару месяцев сойду с круга, как несчастный старый форд образца двадцать пятого года. Быть безнадежно влюбленным молодым адвокатом и вести при этом жизнь молодого, безнадежно влюбленного артиста — мне просто не хватит запаса прочности.
Кэрол молча сидела рядом, глядя прямо перед собой, уличные фонари контражуром освещали ее профиль.