Эта перемена церкви, как дальше будет видно, и мне не очень-то легко далась. Но Оуэн, когда хотел напустить таинственности, имел привычку намекать на нечто столь жуткое и ужасное, что об этом даже и упоминать нельзя. Он, по его словам, поменял церковь, ЧТОБЫ СБЕЖАТЬ ОТ КАТОЛИКОВ, — вернее, на самом деле это его отец сбежал от них и пошел им наперекор, отдав Оуэна в воскресную школу, чтобы тот конфирмовался в епископальной церкви. Ничего особенного нет в том, что конгрегационалист становится епископалом, говорил Оуэн; это просто шаг «вверх», к большей обрядности, ко всем этим ФОКУСАМ, как он выражался. Для католика же перейти в епископальную церковь — значит не просто отказаться от «ФОКУСОВ»; таким переходом можно навлечь на себя вечное проклятие. Оуэн мрачно намекал, что его отец, несомненно, будет проклят за то, что затеял этот переход, но, с другой стороны, католики нанесли им НЕВЫРАЗИМОЕ ОСКОРБЛЕНИЕ — они непоправимо обидели его отца и мать.
Когда я начинал жаловаться, что во время епископальной службы надо вставать на колени — а для меня и это было в новинку, не говоря уже о многочисленных литаниях и декламации Символа Веры, — Оуэн отвечал, что я еще многого не знаю. Католики, мол, не только встают на колени и бормочут литании без остановки, — они до того обставили обрядами любую попытку обратиться к Богу, что мешают ему, Оуэну, молиться — мешают поговорить с Богом, как он выразился, НАПРЯМУЮ. А чего стоит исповедь! Я, видите ли, жалуюсь, что нужно вставать на колени, а что я знаю об исповедании своих грехов? Оуэн уверял, что неизбежность исповеди для католика так давила на него, что он часто нарочно делал что-нибудь нехорошее, чтобы потом получить прощение.
— Но это же идиотизм! — говорил я.
Оуэн соглашался со мной. А отчего произошла размолвка между католической церковью и мистером Мини, часто спрашивал я. Но Оуэн так ни разу и не ответил. Ничего уже не поправишь, повторял он всякий раз. Все, что он мог сказать, сводилось к одному: НЕВЫРАЗИМОЕ ОСКОРБЛЕНИЕ.
Вероятно, от огорчения по поводу перехода из конгрегационалистской церкви в епископальную — на фоне торжества Оуэна, СБЕЖАВШЕГО от католиков, — я получал такое удовольствие от поднимания Оуэна. Как мне представляется сейчас, мы все были виноваты, полагая, будто он существует единственно для нашего развлечения; но что до меня — моя вина, думаю, еще и в том, что я завидовал ему, и особенно в стенах епископальной церкви. Мне кажется, мое участие в издевательствах над Оуэном в воскресной школе отдавало мстительностью: он верил сильнее меня, и, хотя я чувствовал это всегда, острее всего я ощущал это в церкви. Я недолюбливал епископалов: судя по всему, они верили сильнее — или верили в нечто большее, — чем конгрегационалисты; а поскольку вера моя была очень мала, мне удобнее было с конгрегационалистами: они требуют от верующих минимального участия.
Оуэн тоже недолюбливал епископалов, но их он недолюбливал гораздо меньше, чем католиков; по его мнению, и у тех и других вера меньше, чем его собственная, — но католики больше, чем епископалы, вмешивались в его убеждения и духовную практику. Он был моим лучшим другом, а лучшим друзьям мы прощаем несходство с нами. И только когда мы оказались в одной воскресной школе и одной церкви, мне пришлось признать, что вера моего друга гораздо тверже, если не догматичнее всего того, с чем мне приходилось сталкиваться прежде — и в конгрегационалистской и в епископальной церкви.
Воскресной школы при конгрегационалистской церкви я не помню вовсе, хотя мама утверждала, что там я всегда много ел — и в самой воскресной школе, и на различных торжествах для прихожан. Я очень смутно помню печенье и сидр, зато очень отчетливо — с необычной какой-то даже зимней ясностью — помню белую, обшитую деревом церковь, черные башенные часы и службу, которая всегда проводилась на втором этаже, при хорошем освещении и в непринужденной обстановке, словно в каком-нибудь молельном доме. За высокими окнами виднелись ветки высоких деревьев. В епископальной же церкви, напротив, служба проходила в полуподвальном сумраке. Эта церковь была сложена из камня, и там всюду стоял какой-то затхлый запах, как в погребе; кругом громоздилось множество всякой старинной деревянной утвари, мрачно поблескивало тусклое золото органных труб, а сквозь причудливые пестрые витражи было не разглядеть ни единой веточки.
Когда я жаловался на церковь, это были обычные детские жалобы — тут страшно и скучно. Но недовольство Оуэна имело религиозную подоплеку. «КАЖДЫЙ ЧЕЛОВЕК ВЕРИТ ПО-СВОЕМУ, — говорил Оуэн Мини. — ЧТО ПЛОХО В ЦЕРКВИ — ТАК ЭТО СЛУЖБА. СЛУЖБА ПРОВОДИТСЯ СРАЗУ ДЛЯ ЦЕЛОЙ МАССЫ НАРОДА. КАК ТОЛЬКО МНЕ НАЧИНАЕТ НРАВИТЬСЯ ГИМН, ВСЕ ТУТ ЖЕ ХЛОПАЮТСЯ НА КОЛЕНИ И МОЛЯТСЯ. КАК ТОЛЬКО Я ПРИСЛУШИВАЮСЬ К МОЛИТВЕ, ВСЕ ВСКАКИВАЮТ И НАЧИНАЮТ ПЕТЬ. А ВЗЯТЬ ХОТЯ БЫ ЭТУ ДУРАЦКУЮ ПРОПОВЕДЬ — КАКОЕ ОНА ИМЕЕТ ОТНОШЕНИЕ К БОГУ? КОМУ ИЗВЕСТНО, ЧТОНА САМОМ ДЕЛЕ БОГ ДУМАЕТ О ТЕКУЩИХ СОБЫТИЯХ? И КОГО ЭТО ВОЛНУЕТ?»
На эти жалобы, как и на другие подобного же рода, я мог ответить только тем, что подхватывал Оуэна, поднимал его над головой и передавал кому-нибудь другому.
«Ты слишком часто дразнишь Оуэна», — говорила, бывало, мама, хотя я не помню, чтобы я его часто дразнил, если не считать нашей обычной привычки поднимать его. Возможно, мама имела в виду, что я не хочу понять, насколько серьезен Оуэн — его могла обидеть любая шутка. В конце концов, он ведь прочитал «Историю Грейвсенда» Уолла, когда ему не было и десяти лет, а эта штука не каждому по силам — по крайней мере, походя такую книгу не прочитаешь. К тому же он прочел Библию — не в десять лет, конечно, но зато он прочел ее всю, от начала до конца!
А впереди у него маячила Грейвсендская академия; чисто теоретически она маячила впереди у каждого мальчишки, родившегося в Грейвсенде, — девчонок в то время туда не принимали. Но я в школе учился неважно, и, хотя бабушке вполне по средствам было оплачивать мое обучение в Академии, мне все же пришлось бы остаться в обычной грейвсендской средней школе, если бы мама не вышла замуж за преподавателя из Академии и он не усыновил меня. Дети преподавателей — или, как нас называли, «профессорские сынки» — автоматически получали право учиться в Академии.
Какое облегчение это, должно быть, принесло моей бабушке: она всю жизнь страдала, что ее собственные дети не могли пойти в Грейвсендскую академию — у нее-то ведь были дочки. Моя мама и тетя Марта закончили обычную школу; с Грейвсендской академией они были связаны лишь постольку-поскольку — через своих «кавалеров». Хотя тетя Марта и этим сумела воспользоваться — она вышла замуж за парня, который там учился (одного из тех немногих, кто так и не предпочел тете Марте мою маму), так что мои двоюродные братья, как дети выпускника Академии, потом тоже получили право учиться там. (Моей единственной двоюродной сестре, правда, родство с выпускником Академии никаких выгод не принесло — но об этом позже.)
Однако Оуэн Мини вполне мог рассчитывать на поступление в Грейвсендскую академию: он блестяще учился в школе, и считалось само собой разумеющимся, что его примут в Академию. Стоило ему подать заявление, и его бы тут же приняли; мало того, он получил бы полную стипендию — ведь компания его отца никогда особо не процветала и родители не смогли бы платить за обучение. И вот однажды, когда моя мама везла нас с Оуэном на пляж — нам обоим тогда было десять лет, — она сказала:
— Я надеюсь, Оуэн, ты и дальше будешь помогать Джонни с уроками: ведь в Академии домашние задания гораздо труднее, особенно для Джонни.
— НО Я НЕ СОБИРАЮСЬ В АКАДЕМИЮ, — сказал Оуэн.
— Как это не собираешься?! — опешила мама. — Ты лучший ученик во всем Нью-Хэмпшире, а может, и во всей стране!
— АКАДЕМИИ — НЕ ДЛЯ ТАКИХ, КАК Я, — ответил Оуэн. — ДЛЯ ТАКИХ, КАК Я, ЕСТЬ ОБЫЧНЫЕ МУНИЦИПАЛЬНЫЕ ШКОЛЫ.
Мне подумалось сначала, что он имеет в виду — для таких маленьких, как я, иными словами, что для малорослых людей предназначены муниципальные школы. Но мама гораздо быстрее меня сообразила, что он хотел сказать:
— Ты получишь полную стипендию, Оуэн. Надеюсь, твои родители знают об этом. Ты будешь учиться в Академии совершенно бесплатно.
— ТАМ НУЖНО КАЖДЫЙ ДЕНЬ НОСИТЬ ФОРМЕННЫЙ ПИДЖАК И ГАЛСТУК, — сказал Оуэн. — НА ПИДЖАКИ И ГАЛСТУКИ НЕ ХВАТИТ НИКАКОЙ СТИПЕНДИИ.
— Все это можно устроить, Оуэн, — возразила мама, и я понял это так, что устраивать собирается она сама: если этого не сделает никто другой, она купит ему любые пиджаки и галстуки, какие только потребуются.
— НУЖНЫ ЕЩЕ ВСЯКИЕ ТАМ ПАРАДНЫЕ РУБАШКИ И ТУФЛИ, — продолжал Оуэн. — КОГДА ХОДИШЬ В ШКОЛУ С БОГАТЫМИ ДЕТЬМИ, НЕ ОЧЕНЬ-ТО ХОЧЕТСЯ БЫТЬ ПОХОЖИМ НА ИХ ПРИСЛУГУ.
Мне сейчас кажется, что тогда мама расслышала в этом замечании колючую пролетарскую интонацию мистера Мини.
— Все, что нужно, Оуэн, — сказала мама, — все будет улажено.
Мы въехали в Рай и как раз проезжали мимо первоапостольной церкви, и бриз с океана уже дул довольно сильно. Какой-то мужчина вез в тачке груду кровельных реек, с трудом удерживая их, чтобы не сдуло ветром; лестница, приставленная к крыше ризницы, тоже готова была вот-вот упасть. Мужчине явно требовался помощник — или, на худой конец, еще одна пара рук.
— НАДО БЫ ОСТАНОВИТЬСЯ И ПОМОЧЬ ЕМУ, — предложил Оуэн, но мама так увлеклась, что ничего необычного за окном не заметила.
— Может, мне стоит поговорить об этом с твоими родителями, а, Оуэн?
— ВОПРОС ЕЩЕ В ТОМ, КАК ДОБИРАТЬСЯ НА УЧЕБУ, — сказал Оуэн. — В ШКОЛУ МОЖНО ЕЗДИТЬ НА АВТОБУСЕ. Я ЖИВУ ЗА ГОРОДОМ, ВЫ ВЕДЬ ЗНАЕТЕ. И КАК Я БУДУ ДОБИРАТЬСЯ ДО АКАДЕМИИ? Я ИМЕЮ В ВИДУ, ЕСЛИ Я НЕ БУДУ ЖИТЬ В ОБЩЕЖИТИИ — КАК Я БУДУ ТУДА ДОБИРАТЬСЯ? И НА ЧЕМ Я БУДУ ВОЗВРАЩАТЬСЯ ДОМОЙ? РОДИТЕЛИ ВЕДЬ НИ ЗА ЧТО НЕ РАЗРЕШАТ МНЕ ЖИТЬ В ОБЩЕЖИТИИ. ИМ НУЖНО, ЧТОБЫ Я БЫЛ ДОМА. ДА И ВООБЩЕ, В ОБЩЕЖИТИИ ЖИТЬ ВРЕДНО. КАК УЧЕНИКИ ДНЕМ ДОБИРАЮТСЯ ДО ШКОЛЫ И ПОТОМ ДО ДОМА? — спросил он.
— Кто-нибудь возит их на машине, — ответила мама. — Я бы могла подвозить тебя, Оуэн, — по крайней мере, пока ты сам не получишь водительские права.
— НЕТ, НИЧЕГО НЕ ВЫЙДЕТ, — возразил Оуэн. —МОЙ ОТЕЦ СЛИШКОМ ЗАНЯТ. А МАМА НЕ ВОДИТ МАШИНУ.
Миссис Мини не только не водила машину — и мы с мамой это прекрасно знали, — она вообще не выходила из дому. Даже летом окна их дома оставались наглухо закрытыми: Оуэн как-то объяснил, что у его матери аллергия на пыль. В любое время года миссис Мини сидела в доме за мутными оконными стеклами, исцарапанными мелкими песчинками из карьера. Она надевала на голову старые летные наушники с оборванными проводами, так как не переносила грохота врубовой машины и визга резцов, вгрызающихся в скалу. В те дни, когда в карьере устраивали взрывы, она на всю громкость включала проигрыватель, и тогда из их дома доносились звуки джаза. Временами — когда взрыв бывал особенно мощным или динамит закладывали совсем близко от дома — игла проигрывателя перескакивала на несколько дорожек вперед.
В магазины за покупками ездил мистер Мини. Он подвозил Оуэна в воскресную школу, а после занятий забирал его — хотя сам на службе в епископальной церкви не присутствовал. Очевидно, для мести католикам было достаточно отправлять туда Оуэна; а сам мистер Мини либо просто не нуждался в том, чтобы своим личным посещением службы еще больше уязвить католические власти, либо оскорбление, нанесенное ему, оказалось столь болезненным, что он стал глух к учению всякойцеркви.
Моя мама знала, что он столь же непрошибаем в отношении Грейвсендской академии. «Сперва интересы города, — сказал он как-то на заседании городского совета, — а уж потом — ихниеинтересы!» Разговор шел о прошении руководителей Академии расширить русло нашей реки и углубить фарватер Скуамскотта, чтобы улучшить гребную трассу для команды Академии: дело в том, что лодки уже несколько раз застревали в болоте во время отлива. Участок берега, за счет которого предполагалось расширить русло, представлял собой затопляемый приливами болотистый мыс, непосредственно граничащий с карьером Мини. Это была совершенно непригодная земля, однако ею владел мистер Мини, и его возмущало, что Академия хочет оттяпать ее — «просто ради забавы!» — как сказал он.
— Мы ведь говорим о болоте, а не о граните, — заметил представитель Академии.
— А я толкую об нас и об них! — в сердцах крикнул мистер Мини, и это заседание вошло в историю. Чтобы заседание городского совета Грейвсенда вошло в историю, достаточно хорошей свары. Скуамскотт расширили, канал прорыли. Город решил, что если там просто грязь, то не важно, кому она принадлежит.
— Ты будешь учиться в Академии, Оуэн, — настаивала мама. — И никаких разговоров. Если кому и место в приличной школе — так это тебе. Да ведь эту Академию и создавали-то для таких, как ты, — а для кого же еще?
— МЫ УПУСТИЛИ ВОЗМОЖНОСТЬ СДЕЛАТЬ ДОБРОЕ ДЕЛО, — угрюмо сказал Оуэн. — ТОТ МУЖЧИНА, ЧТО ЧИНИЛ ЦЕРКОВНУЮ КРЫШУ, — ЕМУ НУЖНО БЫЛО ПОМОЧЬ.
— Не спорь со мной, Оуэн, — не унималась мама. — Ты будешь учиться в Академии, пусть мне для этого придется усыновить тебя. Я украдутебя, если потребуется!
Но такого упрямца, как Оуэн, еще свет не видывал. Мы проехали целую милю, прежде чем он отозвался. Он сказал: «НЕТ, НИЧЕГО НЕ ВЫЙДЕТ».
Грейвсендскую академию основал в 1781 году преподобный Эмери Херд, первый последователь первого в Америке Уилрайта и его незаурядных убеждений. Херд был бездетным пуританином, обладавшим, по словам Уолла, «ораторским даром, способным убеждать в преимуществах Учености и ее благом свойстве воспитывать в людях Добродетель и Благочестие». Интересно, как преподобный мистер Херд отозвался бы об Оуэне Мини? Херд задумывал создать такую академию, из которой «молодой человек, уличенный в тлетворном влиянии на сверстников, подлежит исключению в течение часа»; академию, где каждый ученик «будет работать не покладая рук и в трудах этих усердно учиться».
Что касается денег, оставшихся у мистера Херда после этого, то он пустил их на «просвещение американских индейцев и обращение их в христианскую веру». На закате жизни преподобный мистер Херд, все время ревностно следивший, чтобы Грейвсендская академия служила своему благочестивому и богоугодному предназначению, прославился тем, что целыми днями прохаживался по Уотер-стрит в центре Грейвсенда, выискивая юных нарушителей: в частности, молодых людей, что забывали снимать перед ним шляпу, и юных леди, что забывали приседать в реверансе. В ответ на подобный проступок Эмери Херд с радостью делился с этими молодыми людьми крупицами своей премудрости; под конец жизни от его премудрости и правда остались одни крупицы.
Мне пришлось наблюдать, как подобным же образом по крупицам утрачивает рассудок моя бабушка. Когда она была уже настолько стара, что не помнила почти ничего — даже меня, не говоря уже об Оуэне Мини, — она иногда вдруг разражалась упреками в адрес всех, кто ее в этот момент окружал.
— Почему никто не снимает шляпу? — стенала и всхлипывала она. — Верните поклоны! Верните реверансы!
— Успокойся, бабушка, все вернется, — утешал я ее.
— Ах, да откуда тебе знать? — с досадой говорила она, а затем спрашивала: — Кто ты, кстати, такой?
— ЭТО ТВОЙ ВНУК, ДЖОННИ, — отвечал я, стараясь как можно точнее изобразить голос Оуэна Мини.
И тогда бабушка говорила:
— Бог ты мой, он все еще здесь? Он все еще здесь, этот чудной мальчишка? Ты что, закрыл его там в подвале, а, Джонни?
Спустя некоторое время, тем же летом, когда нам обоим было по десять лет, Оуэн сообщил, что моя мама приходила поговорить с его родителями.
— Ну и что они сказали? — спросил я его.
Оуэн ответил, что они вообще ни словом ему об этом не обмолвились, но он все равно знает, что она приходила.
— У НАС В ДОМЕ ПАХЛО ЕЕ ДУХАМИ, — пояснил он. — ОНА, ВЕРНО, ПРОБЫЛА ТАМ ДОЛГО, ПОТОМУ ЧТО ПАХЛО ПОЧТИ ТАК ЖЕ СИЛЬНО, КАК В ТВОЕМ ДОМЕ. МОЯ МАМА ВЕДЬ ВООБЩЕ НЕ ПОЛЬЗУЕТСЯ ДУХАМИ, — добавил он.
Этого он мог мне и не говорить. Миссис Мини не только не выходила на улицу — она старалась даже не смотретьтуда. Когда бы и у какого окна я ни видел ее, всякий раз это был профиль — она словно бы старательно избегала разглядывать мир и в то же время своей позой словно давала понять, что еще не окончательно от него отвернулась. Мне как-то пришло в голову, что она стала такой из-за католиков — что бы они там ни сделали, это, несомненно, имело основания таинственно называться НЕВЫРАЗИМЫМ ОСКОРБЛЕНИЕМ, от которого, как уверял Оуэн, пострадали его отец и мать. Было в этом упрямом самозаточении миссис Мини что-то такое, что наводило на мысль если не о вечном проклятии, то уж о религиозном преследовании точно.
— Как там прошло у Мини? — спросил я маму.
— Они сказали Оуэну, что я там была? — удивилась она.
— Да нет, они-то не сказали. Просто он узнал твои духи.
— Ну еще бы, — улыбнулась мама. По-моему, она знала, что Оуэн влюблен в нее — да что там, все мои друзья были влюблены в нее. Если бы она дожила до того времени, когда они стали подростками, несомненно, их увлечение ею переросло бы в страсть, невыносимую и для них, и для меня.
Хотя мама и не поддавалась искушению, перед которым не могли устоять мои сверстники, — иными словами, удерживалась от того, чтобы брать Оуэна Мини на руки, — но она уступала желанию погладить его. К этому мальчишке руки тянулись сами собой. Оуэн был чертовски симпатичный — словно пушистый зверек, если не считать его голых, почти прозрачных ушей торчком, придававших его заостренной мордочке что-то крысиное. Бабушка говорила, что Оуэн напоминает ей новорожденного лисенка. Все, кто гладил Оуэна, обычно избегали прикасаться к его ушам, которые даже на вид казались холодными. Однако мама моя делала все наоборот: она даже растирала эти его мягкие податливые уши, словно пытаясь их согреть. Она прижимала Оуэна к себе, целовала его, терлась своим носом о его нос. Все это выходило у нее настолько естественно, как если бы она проделывала это со мной, однако больше ни с кем из моих друзей она себе этого не позволяла — даже с моими двоюродными братьями и сестрой. И надо сказать, Оуэн отвечал ей взаимной нежностью; иногда он отчаянно краснел, но всегда улыбался. Его почти все время насупленные брови вдруг разглаживались, а лицо застенчиво озарялось неким светом.
Отчетливее всего он запомнился мне в те моменты, когда стоял рядом с мамой: его лицо находилось как раз на уровне ее девичьей талии. Привстав на цыпочки, он мог коснуться своей макушкой ее груди. Когда она сидела на стуле и он подходил к ней, чтобы получить причитающиеся ему объятия и поцелуи, его лицо оказывалось точнехонько у ее грудей. Мама была из тех полногрудых девушек, которым идет облегающая одежда: у нее была прекрасная фигура; она знала это и, чтобы еще больше подчеркнуть ее, носила обтягивающие свитера по тогдашней моде.
Насколько серьезен был Оуэн, можно судить хотя бы по тому, что мы могли обсуждать мам всех наших друзей, и при этом Оуэн совершенно откровенно оценивал достоинства моей мамы. Он мог не стесняясь выкладывать мне все, что думает, потому что я знал: он не шутит. Оуэн никогда не шутил.
— ИЗ ВСЕХ МАМ У ТВОЕЙ САМАЯ КРАСИВАЯ ГРУДЬ.
Скажи такое кто-нибудь другой из моих приятелей, я бы ему этого так просто не спустил.
— Ты серьезно? — спросил я его.
— АБСОЛЮТНО. САМАЯ КРАСИВАЯ, — подтвердил он.
— Как насчет миссис Виггин? — спросил я тогда.
— ВЕЛИКОВАТА, — сказал Оуэн.
— А у миссис Уэбстер? — продолжал я.
— СЛИШКОМ ПЛОСКАЯ, — ответил он.
— У миссис Меррил? — не унимался я.
— ОЧЕНЬ СМЕШНАЯ, — ответил Оуэн.
— Мисс Джадкинс?
— НЕ ЗНАЮ, — сказал он. — Я НЕ ПОМНЮ, КАКАЯ У НЕЕ ГРУДЬ. НО ОНА ПОКА ЕЩЕ НЕ МАМА
— У мисс Фарнум? — не отставал я от него.
— ДА ТЫ ИЗДЕВАЕШЬСЯ, ЧТО ЛИ? - не выдержал Оуэн.
— А у Кэролайн Перкинс?
— КОГДА-НИБУДЬ, МОЖЕТ БЫТЬ, У НЕЕ БУДЕТ… — сказал он серьезно. — НО ОНА ВЕДЬ ТОЖЕ ПОКА НЕ МАМА.
— Айрин Бэбсон? — продолжал я.
— У МЕНЯ ВНУТРИ ОТ НЕЕ ЧТО-ТО ПЕРЕВОРАЧИВАЕТСЯ, — сказал Оуэн и, помолчав, добавил с тихим благоговением: — ТАКИХ, КАК ТВОЯ МАМА, БОЛЬШЕ НЕТ. К ТОМУ ЖЕ ОТ НЕЕ ПАХНЕТ ЛУЧШЕ ВСЕХ.
Тут я мог с ним полностью согласиться: от моей мамы всегда пахло чем-то неповторимо-замечательным.
Не каждый друг станет оценивать грудь вашей мамы, чтобы таким странным способом сделать вам приятное. Но ведь моя мама и вправду была признанной красавицей, а непосредственность Оуэна исключала малейший подвох. Ему можно было доверять — абсолютно.
Мама часто возила нас на машине. Она отвозила меня к карьеру, чтобы я поиграл с Оуэном; она забирала Оуэна и привозила к нам, а потом везла его домой. Гранитный карьер Мини находился милях в трех от центра города — в общем-то, не так уж далеко, можно и на велосипеде доехать, вот только дорога все время в гору. Так что мама часто отвозила меня туда на машине вместе с велосипедом, а потом я сам возвращался на нем домой. Или наоборот: Оуэн приезжал ко мне на велосипеде, а мама потом доставляла его домой, вместе с велосипедом. В общем, она так часто была для нас за шофера, что, вполне возможно, привыкла воспринимать Оуэна как второго сына. А если учесть, как часто в маленьких городках мамам достается роль шофера, Оуэн имел основания воспринимать ее как родную маму в большей мере, чем собственную.
Мы с Оуэном редко заходили к нему в дом. Мы играли среди отвалов породы, в карьерах или у реки, а по воскресеньям залезали на выключенное оборудование, воображая, будто ведем разработку в карьере или боевые действия.
По-моему, Оуэну его дом представлялся таким же неуютным и чужим, как и мне. Когда на улице стояла ненастная погода, мы шли ко мне, а поскольку в Нью-Хэмпшире погода чаще бывает ненастной, то и играли мы чаще у меня.
Сегодня мне кажется, что мы только и делали, что играли. В то лето, когда не стало моей мамы, нам с Оуэном было одиннадцать лет. Мы играли свой последний сезон в Малой лиге, которая нам уже порядком надоела. Бейсбол, по-моему, вообще игра довольно скучная, и последний сезон в Малой лиге — это лишь прелюдия ко всей той скукоте, что ждет многих американцев во взрослом бейсболе. Канадцы, к сожалению, тоже играют в бейсбол и смотрят его. Это игра, где больше ожидания, чем действия; причем ожидание все нарастает, а действие сходит на нет. В Малой лиге, слава Богу, хоть играют побыстрее, чем во взрослой. Мы по крайней мере не тянули время, театрально сплевывая и похлопывая себя по бокам или по ляжкам, чтобы изобразить нервозность — без чего во взрослом спорте, похоже, просто не обойтись. Но все равно приходится ждать в промежутках между бросками питчера, ждать, пока кэтчер с судьей сойдутся во мнении насчет очередной подачи, ждать, пока кэтчер рысцой подбежит к питчеру и подскажет ему, как бросать следующий мяч, ждать, пока тренер вразвалку выйдет на поле и озабоченно обсудит с питчером и кэтчером тактические тонкости следующей подачи…
В тот день шел уже последний иннинг, и мы с Оуэном просто ждали, когда эта игра наконец закончится. Нам уже все наскучило до предела, никому и в голову не могло прийти, что с окончанием игры должна закончиться и чья-то жизнь. Мы проигрывали безнадежно. Игру спасти было уже нельзя, и наши запасные так часто и беспорядочно сменяли игроков первого состава, что я просто запутался, кто за кем бьет, — мало того, я уже не знал, когда очередь брать биту мне самому. Я уже собирался спросить об этом нашего славного менеджера и тренера, толстого мистера Чикеринга, как тот вдруг повернулся к Оуэну Мини и сказал:
— Оуэн, будешь бить вместо Джонни!
— Но я не знаю, когда моя очередь бить, — сказал я мистеру Чикерингу, однако он меня не услышал. Он смотрел куда-то в сторону от игрового поля. Ему тоже уже надоела эта игра, и, как и все мы, он просто ждал, когда все закончится.
— Я ЗНАЮ, КОГДА ТЕБЕ БИТЬ, — сказал Оуэн.
Что меня вечно в нем раздражало, — он всегда все знал. Сам в этой идиотской игре почти не участвует — но следит за каждой мелочью.
— ЕСЛИ ПРОХОДИТ ГАРРИ, ТОГДА БЬЕТ БАЗЗИ, А Я СЛЕДУЮЩИЙ НА ОЧЕРЕДИ, — сказал Оуэн. — ЕСЛИ ПРОХОДИТ БАЗЗИ, Я БЬЮ.
— Можешь не надеяться, — сказал я. — Или у нас еще только один аут?
— ДВА АУТА, — отозвался Оуэн.
Тем временем вся наша скамейка запасных смотрела куда-то в сторону — даже Оуэн, — и мне наконец стало интересно, что могло так привлечь их внимание. Я обернулся и увидел: это была моя мама. Она только что приехала. Она всегда приезжала под конец, потому как ей тоже было скучно смотреть всю игру. Каким-то шестым чувством она всегда угадывала, когда нужно приехать, чтобы забрать нас с Оуэном домой. Летом вместо свитера ее фигуру облегал легкий трикотаж. У нее тогда был красивый золотистый загар, который оттенялся белым хлопчатобумажным платьем, обтягивающим грудь и талию, но с широкой юбкой. Волосы, высоко подобранные и перехваченные легким красным шарфом, не закрывали красивых обнаженных плеч. Она не следила за игрой, а стояла у левой боковой линии, за третьей базой, и всматривалась в полупустые открытые трибуны, стараясь, наверное, разглядеть, нет ли там кого-нибудь из знакомых.
Я понял, что все кругом смотрят на нее. Вообще-то я не находил тут ничего особенного. На маму вечно все заглядывались, но в тот день всеобщее внимание казалось особенно напряженным, — а может, мне это запомнилось так остро, потому что тогда я видел ее живой в последний раз. Питчер смотрел на плиту домашней базы, кэтчер ждал броска; бэттер, я думаю, тоже ждал броска, но даже полевые игроки, все как один, повернули головы в сторону моей мамы и пялились на нее. И все, кто сидел на нашей скамейке, тоже не могли оторвать от нее глаз — особенно мистер Чикеринг, да и Оуэн тоже. Пожалуй, я среди всех оставался самым равнодушным. Мама оглядывала трибуну, а вся трибуна, не отрываясь, глазела на нее.
Когда я начинал жаловаться, что во время епископальной службы надо вставать на колени — а для меня и это было в новинку, не говоря уже о многочисленных литаниях и декламации Символа Веры, — Оуэн отвечал, что я еще многого не знаю. Католики, мол, не только встают на колени и бормочут литании без остановки, — они до того обставили обрядами любую попытку обратиться к Богу, что мешают ему, Оуэну, молиться — мешают поговорить с Богом, как он выразился, НАПРЯМУЮ. А чего стоит исповедь! Я, видите ли, жалуюсь, что нужно вставать на колени, а что я знаю об исповедании своих грехов? Оуэн уверял, что неизбежность исповеди для католика так давила на него, что он часто нарочно делал что-нибудь нехорошее, чтобы потом получить прощение.
— Но это же идиотизм! — говорил я.
Оуэн соглашался со мной. А отчего произошла размолвка между католической церковью и мистером Мини, часто спрашивал я. Но Оуэн так ни разу и не ответил. Ничего уже не поправишь, повторял он всякий раз. Все, что он мог сказать, сводилось к одному: НЕВЫРАЗИМОЕ ОСКОРБЛЕНИЕ.
Вероятно, от огорчения по поводу перехода из конгрегационалистской церкви в епископальную — на фоне торжества Оуэна, СБЕЖАВШЕГО от католиков, — я получал такое удовольствие от поднимания Оуэна. Как мне представляется сейчас, мы все были виноваты, полагая, будто он существует единственно для нашего развлечения; но что до меня — моя вина, думаю, еще и в том, что я завидовал ему, и особенно в стенах епископальной церкви. Мне кажется, мое участие в издевательствах над Оуэном в воскресной школе отдавало мстительностью: он верил сильнее меня, и, хотя я чувствовал это всегда, острее всего я ощущал это в церкви. Я недолюбливал епископалов: судя по всему, они верили сильнее — или верили в нечто большее, — чем конгрегационалисты; а поскольку вера моя была очень мала, мне удобнее было с конгрегационалистами: они требуют от верующих минимального участия.
Оуэн тоже недолюбливал епископалов, но их он недолюбливал гораздо меньше, чем католиков; по его мнению, и у тех и других вера меньше, чем его собственная, — но католики больше, чем епископалы, вмешивались в его убеждения и духовную практику. Он был моим лучшим другом, а лучшим друзьям мы прощаем несходство с нами. И только когда мы оказались в одной воскресной школе и одной церкви, мне пришлось признать, что вера моего друга гораздо тверже, если не догматичнее всего того, с чем мне приходилось сталкиваться прежде — и в конгрегационалистской и в епископальной церкви.
Воскресной школы при конгрегационалистской церкви я не помню вовсе, хотя мама утверждала, что там я всегда много ел — и в самой воскресной школе, и на различных торжествах для прихожан. Я очень смутно помню печенье и сидр, зато очень отчетливо — с необычной какой-то даже зимней ясностью — помню белую, обшитую деревом церковь, черные башенные часы и службу, которая всегда проводилась на втором этаже, при хорошем освещении и в непринужденной обстановке, словно в каком-нибудь молельном доме. За высокими окнами виднелись ветки высоких деревьев. В епископальной же церкви, напротив, служба проходила в полуподвальном сумраке. Эта церковь была сложена из камня, и там всюду стоял какой-то затхлый запах, как в погребе; кругом громоздилось множество всякой старинной деревянной утвари, мрачно поблескивало тусклое золото органных труб, а сквозь причудливые пестрые витражи было не разглядеть ни единой веточки.
Когда я жаловался на церковь, это были обычные детские жалобы — тут страшно и скучно. Но недовольство Оуэна имело религиозную подоплеку. «КАЖДЫЙ ЧЕЛОВЕК ВЕРИТ ПО-СВОЕМУ, — говорил Оуэн Мини. — ЧТО ПЛОХО В ЦЕРКВИ — ТАК ЭТО СЛУЖБА. СЛУЖБА ПРОВОДИТСЯ СРАЗУ ДЛЯ ЦЕЛОЙ МАССЫ НАРОДА. КАК ТОЛЬКО МНЕ НАЧИНАЕТ НРАВИТЬСЯ ГИМН, ВСЕ ТУТ ЖЕ ХЛОПАЮТСЯ НА КОЛЕНИ И МОЛЯТСЯ. КАК ТОЛЬКО Я ПРИСЛУШИВАЮСЬ К МОЛИТВЕ, ВСЕ ВСКАКИВАЮТ И НАЧИНАЮТ ПЕТЬ. А ВЗЯТЬ ХОТЯ БЫ ЭТУ ДУРАЦКУЮ ПРОПОВЕДЬ — КАКОЕ ОНА ИМЕЕТ ОТНОШЕНИЕ К БОГУ? КОМУ ИЗВЕСТНО, ЧТОНА САМОМ ДЕЛЕ БОГ ДУМАЕТ О ТЕКУЩИХ СОБЫТИЯХ? И КОГО ЭТО ВОЛНУЕТ?»
На эти жалобы, как и на другие подобного же рода, я мог ответить только тем, что подхватывал Оуэна, поднимал его над головой и передавал кому-нибудь другому.
«Ты слишком часто дразнишь Оуэна», — говорила, бывало, мама, хотя я не помню, чтобы я его часто дразнил, если не считать нашей обычной привычки поднимать его. Возможно, мама имела в виду, что я не хочу понять, насколько серьезен Оуэн — его могла обидеть любая шутка. В конце концов, он ведь прочитал «Историю Грейвсенда» Уолла, когда ему не было и десяти лет, а эта штука не каждому по силам — по крайней мере, походя такую книгу не прочитаешь. К тому же он прочел Библию — не в десять лет, конечно, но зато он прочел ее всю, от начала до конца!
А впереди у него маячила Грейвсендская академия; чисто теоретически она маячила впереди у каждого мальчишки, родившегося в Грейвсенде, — девчонок в то время туда не принимали. Но я в школе учился неважно, и, хотя бабушке вполне по средствам было оплачивать мое обучение в Академии, мне все же пришлось бы остаться в обычной грейвсендской средней школе, если бы мама не вышла замуж за преподавателя из Академии и он не усыновил меня. Дети преподавателей — или, как нас называли, «профессорские сынки» — автоматически получали право учиться в Академии.
Какое облегчение это, должно быть, принесло моей бабушке: она всю жизнь страдала, что ее собственные дети не могли пойти в Грейвсендскую академию — у нее-то ведь были дочки. Моя мама и тетя Марта закончили обычную школу; с Грейвсендской академией они были связаны лишь постольку-поскольку — через своих «кавалеров». Хотя тетя Марта и этим сумела воспользоваться — она вышла замуж за парня, который там учился (одного из тех немногих, кто так и не предпочел тете Марте мою маму), так что мои двоюродные братья, как дети выпускника Академии, потом тоже получили право учиться там. (Моей единственной двоюродной сестре, правда, родство с выпускником Академии никаких выгод не принесло — но об этом позже.)
Однако Оуэн Мини вполне мог рассчитывать на поступление в Грейвсендскую академию: он блестяще учился в школе, и считалось само собой разумеющимся, что его примут в Академию. Стоило ему подать заявление, и его бы тут же приняли; мало того, он получил бы полную стипендию — ведь компания его отца никогда особо не процветала и родители не смогли бы платить за обучение. И вот однажды, когда моя мама везла нас с Оуэном на пляж — нам обоим тогда было десять лет, — она сказала:
— Я надеюсь, Оуэн, ты и дальше будешь помогать Джонни с уроками: ведь в Академии домашние задания гораздо труднее, особенно для Джонни.
— НО Я НЕ СОБИРАЮСЬ В АКАДЕМИЮ, — сказал Оуэн.
— Как это не собираешься?! — опешила мама. — Ты лучший ученик во всем Нью-Хэмпшире, а может, и во всей стране!
— АКАДЕМИИ — НЕ ДЛЯ ТАКИХ, КАК Я, — ответил Оуэн. — ДЛЯ ТАКИХ, КАК Я, ЕСТЬ ОБЫЧНЫЕ МУНИЦИПАЛЬНЫЕ ШКОЛЫ.
Мне подумалось сначала, что он имеет в виду — для таких маленьких, как я, иными словами, что для малорослых людей предназначены муниципальные школы. Но мама гораздо быстрее меня сообразила, что он хотел сказать:
— Ты получишь полную стипендию, Оуэн. Надеюсь, твои родители знают об этом. Ты будешь учиться в Академии совершенно бесплатно.
— ТАМ НУЖНО КАЖДЫЙ ДЕНЬ НОСИТЬ ФОРМЕННЫЙ ПИДЖАК И ГАЛСТУК, — сказал Оуэн. — НА ПИДЖАКИ И ГАЛСТУКИ НЕ ХВАТИТ НИКАКОЙ СТИПЕНДИИ.
— Все это можно устроить, Оуэн, — возразила мама, и я понял это так, что устраивать собирается она сама: если этого не сделает никто другой, она купит ему любые пиджаки и галстуки, какие только потребуются.
— НУЖНЫ ЕЩЕ ВСЯКИЕ ТАМ ПАРАДНЫЕ РУБАШКИ И ТУФЛИ, — продолжал Оуэн. — КОГДА ХОДИШЬ В ШКОЛУ С БОГАТЫМИ ДЕТЬМИ, НЕ ОЧЕНЬ-ТО ХОЧЕТСЯ БЫТЬ ПОХОЖИМ НА ИХ ПРИСЛУГУ.
Мне сейчас кажется, что тогда мама расслышала в этом замечании колючую пролетарскую интонацию мистера Мини.
— Все, что нужно, Оуэн, — сказала мама, — все будет улажено.
Мы въехали в Рай и как раз проезжали мимо первоапостольной церкви, и бриз с океана уже дул довольно сильно. Какой-то мужчина вез в тачке груду кровельных реек, с трудом удерживая их, чтобы не сдуло ветром; лестница, приставленная к крыше ризницы, тоже готова была вот-вот упасть. Мужчине явно требовался помощник — или, на худой конец, еще одна пара рук.
— НАДО БЫ ОСТАНОВИТЬСЯ И ПОМОЧЬ ЕМУ, — предложил Оуэн, но мама так увлеклась, что ничего необычного за окном не заметила.
— Может, мне стоит поговорить об этом с твоими родителями, а, Оуэн?
— ВОПРОС ЕЩЕ В ТОМ, КАК ДОБИРАТЬСЯ НА УЧЕБУ, — сказал Оуэн. — В ШКОЛУ МОЖНО ЕЗДИТЬ НА АВТОБУСЕ. Я ЖИВУ ЗА ГОРОДОМ, ВЫ ВЕДЬ ЗНАЕТЕ. И КАК Я БУДУ ДОБИРАТЬСЯ ДО АКАДЕМИИ? Я ИМЕЮ В ВИДУ, ЕСЛИ Я НЕ БУДУ ЖИТЬ В ОБЩЕЖИТИИ — КАК Я БУДУ ТУДА ДОБИРАТЬСЯ? И НА ЧЕМ Я БУДУ ВОЗВРАЩАТЬСЯ ДОМОЙ? РОДИТЕЛИ ВЕДЬ НИ ЗА ЧТО НЕ РАЗРЕШАТ МНЕ ЖИТЬ В ОБЩЕЖИТИИ. ИМ НУЖНО, ЧТОБЫ Я БЫЛ ДОМА. ДА И ВООБЩЕ, В ОБЩЕЖИТИИ ЖИТЬ ВРЕДНО. КАК УЧЕНИКИ ДНЕМ ДОБИРАЮТСЯ ДО ШКОЛЫ И ПОТОМ ДО ДОМА? — спросил он.
— Кто-нибудь возит их на машине, — ответила мама. — Я бы могла подвозить тебя, Оуэн, — по крайней мере, пока ты сам не получишь водительские права.
— НЕТ, НИЧЕГО НЕ ВЫЙДЕТ, — возразил Оуэн. —МОЙ ОТЕЦ СЛИШКОМ ЗАНЯТ. А МАМА НЕ ВОДИТ МАШИНУ.
Миссис Мини не только не водила машину — и мы с мамой это прекрасно знали, — она вообще не выходила из дому. Даже летом окна их дома оставались наглухо закрытыми: Оуэн как-то объяснил, что у его матери аллергия на пыль. В любое время года миссис Мини сидела в доме за мутными оконными стеклами, исцарапанными мелкими песчинками из карьера. Она надевала на голову старые летные наушники с оборванными проводами, так как не переносила грохота врубовой машины и визга резцов, вгрызающихся в скалу. В те дни, когда в карьере устраивали взрывы, она на всю громкость включала проигрыватель, и тогда из их дома доносились звуки джаза. Временами — когда взрыв бывал особенно мощным или динамит закладывали совсем близко от дома — игла проигрывателя перескакивала на несколько дорожек вперед.
В магазины за покупками ездил мистер Мини. Он подвозил Оуэна в воскресную школу, а после занятий забирал его — хотя сам на службе в епископальной церкви не присутствовал. Очевидно, для мести католикам было достаточно отправлять туда Оуэна; а сам мистер Мини либо просто не нуждался в том, чтобы своим личным посещением службы еще больше уязвить католические власти, либо оскорбление, нанесенное ему, оказалось столь болезненным, что он стал глух к учению всякойцеркви.
Моя мама знала, что он столь же непрошибаем в отношении Грейвсендской академии. «Сперва интересы города, — сказал он как-то на заседании городского совета, — а уж потом — ихниеинтересы!» Разговор шел о прошении руководителей Академии расширить русло нашей реки и углубить фарватер Скуамскотта, чтобы улучшить гребную трассу для команды Академии: дело в том, что лодки уже несколько раз застревали в болоте во время отлива. Участок берега, за счет которого предполагалось расширить русло, представлял собой затопляемый приливами болотистый мыс, непосредственно граничащий с карьером Мини. Это была совершенно непригодная земля, однако ею владел мистер Мини, и его возмущало, что Академия хочет оттяпать ее — «просто ради забавы!» — как сказал он.
— Мы ведь говорим о болоте, а не о граните, — заметил представитель Академии.
— А я толкую об нас и об них! — в сердцах крикнул мистер Мини, и это заседание вошло в историю. Чтобы заседание городского совета Грейвсенда вошло в историю, достаточно хорошей свары. Скуамскотт расширили, канал прорыли. Город решил, что если там просто грязь, то не важно, кому она принадлежит.
— Ты будешь учиться в Академии, Оуэн, — настаивала мама. — И никаких разговоров. Если кому и место в приличной школе — так это тебе. Да ведь эту Академию и создавали-то для таких, как ты, — а для кого же еще?
— МЫ УПУСТИЛИ ВОЗМОЖНОСТЬ СДЕЛАТЬ ДОБРОЕ ДЕЛО, — угрюмо сказал Оуэн. — ТОТ МУЖЧИНА, ЧТО ЧИНИЛ ЦЕРКОВНУЮ КРЫШУ, — ЕМУ НУЖНО БЫЛО ПОМОЧЬ.
— Не спорь со мной, Оуэн, — не унималась мама. — Ты будешь учиться в Академии, пусть мне для этого придется усыновить тебя. Я украдутебя, если потребуется!
Но такого упрямца, как Оуэн, еще свет не видывал. Мы проехали целую милю, прежде чем он отозвался. Он сказал: «НЕТ, НИЧЕГО НЕ ВЫЙДЕТ».
Грейвсендскую академию основал в 1781 году преподобный Эмери Херд, первый последователь первого в Америке Уилрайта и его незаурядных убеждений. Херд был бездетным пуританином, обладавшим, по словам Уолла, «ораторским даром, способным убеждать в преимуществах Учености и ее благом свойстве воспитывать в людях Добродетель и Благочестие». Интересно, как преподобный мистер Херд отозвался бы об Оуэне Мини? Херд задумывал создать такую академию, из которой «молодой человек, уличенный в тлетворном влиянии на сверстников, подлежит исключению в течение часа»; академию, где каждый ученик «будет работать не покладая рук и в трудах этих усердно учиться».
Что касается денег, оставшихся у мистера Херда после этого, то он пустил их на «просвещение американских индейцев и обращение их в христианскую веру». На закате жизни преподобный мистер Херд, все время ревностно следивший, чтобы Грейвсендская академия служила своему благочестивому и богоугодному предназначению, прославился тем, что целыми днями прохаживался по Уотер-стрит в центре Грейвсенда, выискивая юных нарушителей: в частности, молодых людей, что забывали снимать перед ним шляпу, и юных леди, что забывали приседать в реверансе. В ответ на подобный проступок Эмери Херд с радостью делился с этими молодыми людьми крупицами своей премудрости; под конец жизни от его премудрости и правда остались одни крупицы.
Мне пришлось наблюдать, как подобным же образом по крупицам утрачивает рассудок моя бабушка. Когда она была уже настолько стара, что не помнила почти ничего — даже меня, не говоря уже об Оуэне Мини, — она иногда вдруг разражалась упреками в адрес всех, кто ее в этот момент окружал.
— Почему никто не снимает шляпу? — стенала и всхлипывала она. — Верните поклоны! Верните реверансы!
— Успокойся, бабушка, все вернется, — утешал я ее.
— Ах, да откуда тебе знать? — с досадой говорила она, а затем спрашивала: — Кто ты, кстати, такой?
— ЭТО ТВОЙ ВНУК, ДЖОННИ, — отвечал я, стараясь как можно точнее изобразить голос Оуэна Мини.
И тогда бабушка говорила:
— Бог ты мой, он все еще здесь? Он все еще здесь, этот чудной мальчишка? Ты что, закрыл его там в подвале, а, Джонни?
Спустя некоторое время, тем же летом, когда нам обоим было по десять лет, Оуэн сообщил, что моя мама приходила поговорить с его родителями.
— Ну и что они сказали? — спросил я его.
Оуэн ответил, что они вообще ни словом ему об этом не обмолвились, но он все равно знает, что она приходила.
— У НАС В ДОМЕ ПАХЛО ЕЕ ДУХАМИ, — пояснил он. — ОНА, ВЕРНО, ПРОБЫЛА ТАМ ДОЛГО, ПОТОМУ ЧТО ПАХЛО ПОЧТИ ТАК ЖЕ СИЛЬНО, КАК В ТВОЕМ ДОМЕ. МОЯ МАМА ВЕДЬ ВООБЩЕ НЕ ПОЛЬЗУЕТСЯ ДУХАМИ, — добавил он.
Этого он мог мне и не говорить. Миссис Мини не только не выходила на улицу — она старалась даже не смотретьтуда. Когда бы и у какого окна я ни видел ее, всякий раз это был профиль — она словно бы старательно избегала разглядывать мир и в то же время своей позой словно давала понять, что еще не окончательно от него отвернулась. Мне как-то пришло в голову, что она стала такой из-за католиков — что бы они там ни сделали, это, несомненно, имело основания таинственно называться НЕВЫРАЗИМЫМ ОСКОРБЛЕНИЕМ, от которого, как уверял Оуэн, пострадали его отец и мать. Было в этом упрямом самозаточении миссис Мини что-то такое, что наводило на мысль если не о вечном проклятии, то уж о религиозном преследовании точно.
— Как там прошло у Мини? — спросил я маму.
— Они сказали Оуэну, что я там была? — удивилась она.
— Да нет, они-то не сказали. Просто он узнал твои духи.
— Ну еще бы, — улыбнулась мама. По-моему, она знала, что Оуэн влюблен в нее — да что там, все мои друзья были влюблены в нее. Если бы она дожила до того времени, когда они стали подростками, несомненно, их увлечение ею переросло бы в страсть, невыносимую и для них, и для меня.
Хотя мама и не поддавалась искушению, перед которым не могли устоять мои сверстники, — иными словами, удерживалась от того, чтобы брать Оуэна Мини на руки, — но она уступала желанию погладить его. К этому мальчишке руки тянулись сами собой. Оуэн был чертовски симпатичный — словно пушистый зверек, если не считать его голых, почти прозрачных ушей торчком, придававших его заостренной мордочке что-то крысиное. Бабушка говорила, что Оуэн напоминает ей новорожденного лисенка. Все, кто гладил Оуэна, обычно избегали прикасаться к его ушам, которые даже на вид казались холодными. Однако мама моя делала все наоборот: она даже растирала эти его мягкие податливые уши, словно пытаясь их согреть. Она прижимала Оуэна к себе, целовала его, терлась своим носом о его нос. Все это выходило у нее настолько естественно, как если бы она проделывала это со мной, однако больше ни с кем из моих друзей она себе этого не позволяла — даже с моими двоюродными братьями и сестрой. И надо сказать, Оуэн отвечал ей взаимной нежностью; иногда он отчаянно краснел, но всегда улыбался. Его почти все время насупленные брови вдруг разглаживались, а лицо застенчиво озарялось неким светом.
Отчетливее всего он запомнился мне в те моменты, когда стоял рядом с мамой: его лицо находилось как раз на уровне ее девичьей талии. Привстав на цыпочки, он мог коснуться своей макушкой ее груди. Когда она сидела на стуле и он подходил к ней, чтобы получить причитающиеся ему объятия и поцелуи, его лицо оказывалось точнехонько у ее грудей. Мама была из тех полногрудых девушек, которым идет облегающая одежда: у нее была прекрасная фигура; она знала это и, чтобы еще больше подчеркнуть ее, носила обтягивающие свитера по тогдашней моде.
Насколько серьезен был Оуэн, можно судить хотя бы по тому, что мы могли обсуждать мам всех наших друзей, и при этом Оуэн совершенно откровенно оценивал достоинства моей мамы. Он мог не стесняясь выкладывать мне все, что думает, потому что я знал: он не шутит. Оуэн никогда не шутил.
— ИЗ ВСЕХ МАМ У ТВОЕЙ САМАЯ КРАСИВАЯ ГРУДЬ.
Скажи такое кто-нибудь другой из моих приятелей, я бы ему этого так просто не спустил.
— Ты серьезно? — спросил я его.
— АБСОЛЮТНО. САМАЯ КРАСИВАЯ, — подтвердил он.
— Как насчет миссис Виггин? — спросил я тогда.
— ВЕЛИКОВАТА, — сказал Оуэн.
— А у миссис Уэбстер? — продолжал я.
— СЛИШКОМ ПЛОСКАЯ, — ответил он.
— У миссис Меррил? — не унимался я.
— ОЧЕНЬ СМЕШНАЯ, — ответил Оуэн.
— Мисс Джадкинс?
— НЕ ЗНАЮ, — сказал он. — Я НЕ ПОМНЮ, КАКАЯ У НЕЕ ГРУДЬ. НО ОНА ПОКА ЕЩЕ НЕ МАМА
— У мисс Фарнум? — не отставал я от него.
— ДА ТЫ ИЗДЕВАЕШЬСЯ, ЧТО ЛИ? - не выдержал Оуэн.
— А у Кэролайн Перкинс?
— КОГДА-НИБУДЬ, МОЖЕТ БЫТЬ, У НЕЕ БУДЕТ… — сказал он серьезно. — НО ОНА ВЕДЬ ТОЖЕ ПОКА НЕ МАМА.
— Айрин Бэбсон? — продолжал я.
— У МЕНЯ ВНУТРИ ОТ НЕЕ ЧТО-ТО ПЕРЕВОРАЧИВАЕТСЯ, — сказал Оуэн и, помолчав, добавил с тихим благоговением: — ТАКИХ, КАК ТВОЯ МАМА, БОЛЬШЕ НЕТ. К ТОМУ ЖЕ ОТ НЕЕ ПАХНЕТ ЛУЧШЕ ВСЕХ.
Тут я мог с ним полностью согласиться: от моей мамы всегда пахло чем-то неповторимо-замечательным.
Не каждый друг станет оценивать грудь вашей мамы, чтобы таким странным способом сделать вам приятное. Но ведь моя мама и вправду была признанной красавицей, а непосредственность Оуэна исключала малейший подвох. Ему можно было доверять — абсолютно.
Мама часто возила нас на машине. Она отвозила меня к карьеру, чтобы я поиграл с Оуэном; она забирала Оуэна и привозила к нам, а потом везла его домой. Гранитный карьер Мини находился милях в трех от центра города — в общем-то, не так уж далеко, можно и на велосипеде доехать, вот только дорога все время в гору. Так что мама часто отвозила меня туда на машине вместе с велосипедом, а потом я сам возвращался на нем домой. Или наоборот: Оуэн приезжал ко мне на велосипеде, а мама потом доставляла его домой, вместе с велосипедом. В общем, она так часто была для нас за шофера, что, вполне возможно, привыкла воспринимать Оуэна как второго сына. А если учесть, как часто в маленьких городках мамам достается роль шофера, Оуэн имел основания воспринимать ее как родную маму в большей мере, чем собственную.
Мы с Оуэном редко заходили к нему в дом. Мы играли среди отвалов породы, в карьерах или у реки, а по воскресеньям залезали на выключенное оборудование, воображая, будто ведем разработку в карьере или боевые действия.
По-моему, Оуэну его дом представлялся таким же неуютным и чужим, как и мне. Когда на улице стояла ненастная погода, мы шли ко мне, а поскольку в Нью-Хэмпшире погода чаще бывает ненастной, то и играли мы чаще у меня.
Сегодня мне кажется, что мы только и делали, что играли. В то лето, когда не стало моей мамы, нам с Оуэном было одиннадцать лет. Мы играли свой последний сезон в Малой лиге, которая нам уже порядком надоела. Бейсбол, по-моему, вообще игра довольно скучная, и последний сезон в Малой лиге — это лишь прелюдия ко всей той скукоте, что ждет многих американцев во взрослом бейсболе. Канадцы, к сожалению, тоже играют в бейсбол и смотрят его. Это игра, где больше ожидания, чем действия; причем ожидание все нарастает, а действие сходит на нет. В Малой лиге, слава Богу, хоть играют побыстрее, чем во взрослой. Мы по крайней мере не тянули время, театрально сплевывая и похлопывая себя по бокам или по ляжкам, чтобы изобразить нервозность — без чего во взрослом спорте, похоже, просто не обойтись. Но все равно приходится ждать в промежутках между бросками питчера, ждать, пока кэтчер с судьей сойдутся во мнении насчет очередной подачи, ждать, пока кэтчер рысцой подбежит к питчеру и подскажет ему, как бросать следующий мяч, ждать, пока тренер вразвалку выйдет на поле и озабоченно обсудит с питчером и кэтчером тактические тонкости следующей подачи…
В тот день шел уже последний иннинг, и мы с Оуэном просто ждали, когда эта игра наконец закончится. Нам уже все наскучило до предела, никому и в голову не могло прийти, что с окончанием игры должна закончиться и чья-то жизнь. Мы проигрывали безнадежно. Игру спасти было уже нельзя, и наши запасные так часто и беспорядочно сменяли игроков первого состава, что я просто запутался, кто за кем бьет, — мало того, я уже не знал, когда очередь брать биту мне самому. Я уже собирался спросить об этом нашего славного менеджера и тренера, толстого мистера Чикеринга, как тот вдруг повернулся к Оуэну Мини и сказал:
— Оуэн, будешь бить вместо Джонни!
— Но я не знаю, когда моя очередь бить, — сказал я мистеру Чикерингу, однако он меня не услышал. Он смотрел куда-то в сторону от игрового поля. Ему тоже уже надоела эта игра, и, как и все мы, он просто ждал, когда все закончится.
— Я ЗНАЮ, КОГДА ТЕБЕ БИТЬ, — сказал Оуэн.
Что меня вечно в нем раздражало, — он всегда все знал. Сам в этой идиотской игре почти не участвует — но следит за каждой мелочью.
— ЕСЛИ ПРОХОДИТ ГАРРИ, ТОГДА БЬЕТ БАЗЗИ, А Я СЛЕДУЮЩИЙ НА ОЧЕРЕДИ, — сказал Оуэн. — ЕСЛИ ПРОХОДИТ БАЗЗИ, Я БЬЮ.
— Можешь не надеяться, — сказал я. — Или у нас еще только один аут?
— ДВА АУТА, — отозвался Оуэн.
Тем временем вся наша скамейка запасных смотрела куда-то в сторону — даже Оуэн, — и мне наконец стало интересно, что могло так привлечь их внимание. Я обернулся и увидел: это была моя мама. Она только что приехала. Она всегда приезжала под конец, потому как ей тоже было скучно смотреть всю игру. Каким-то шестым чувством она всегда угадывала, когда нужно приехать, чтобы забрать нас с Оуэном домой. Летом вместо свитера ее фигуру облегал легкий трикотаж. У нее тогда был красивый золотистый загар, который оттенялся белым хлопчатобумажным платьем, обтягивающим грудь и талию, но с широкой юбкой. Волосы, высоко подобранные и перехваченные легким красным шарфом, не закрывали красивых обнаженных плеч. Она не следила за игрой, а стояла у левой боковой линии, за третьей базой, и всматривалась в полупустые открытые трибуны, стараясь, наверное, разглядеть, нет ли там кого-нибудь из знакомых.
Я понял, что все кругом смотрят на нее. Вообще-то я не находил тут ничего особенного. На маму вечно все заглядывались, но в тот день всеобщее внимание казалось особенно напряженным, — а может, мне это запомнилось так остро, потому что тогда я видел ее живой в последний раз. Питчер смотрел на плиту домашней базы, кэтчер ждал броска; бэттер, я думаю, тоже ждал броска, но даже полевые игроки, все как один, повернули головы в сторону моей мамы и пялились на нее. И все, кто сидел на нашей скамейке, тоже не могли оторвать от нее глаз — особенно мистер Чикеринг, да и Оуэн тоже. Пожалуй, я среди всех оставался самым равнодушным. Мама оглядывала трибуну, а вся трибуна, не отрываясь, глазела на нее.