Побывав в этом сказочном царстве, Икабод окончательно утратил душевный покой; все его помыслы сосредоточились на одном: как бы завоевать взаимность несравненной дочки ван Тасселя. В этом предприятии ему, впрочем, предстояло преодолеть гораздо большие трудности, нежели те, что выпадали обычно на долю странствующих рыцарей доброго старого времени, которым не часто приходилось сталкиваться с кем-либо иным, кроме гигантов, волшебников, злых драконов и тому подобных без труда обуздываемых противников, а также нужно было пробиться через какие-нибудь пустячные железные или медные двери и адамантовые [ *] стены, чтобы проникнуть в одну из замковых башен, где томилась дама их сердца; все это рыцарь проделывал с такою же легкостью, с какою мы добираемся до начинки рождественского пирога; после чего красавица, разумеется, отдавала ему руку и сердце. Икабоду, однако, предстояло пробиться к сердцу сельской кокетки, огражденному лабиринтом прихотей и капризов, порождавших на его пути все вновь и вновь возникавшие трудности и преграды; ему предстояло столкнуться с кучей свирепых соперников, бесчисленных деревенских воздыхателей, наделенных самой настоящей плотью и кровью, соперников, ревниво охранявших подступы к ее сердцу, настороженно и злобно следивших один за другим, но готовых объединиться ради общего дела и совместными усилиями раздавить нового соискателя.
   Среди них наиболее грозным противником был дюжий, суматошный и буйный молодой человек по имени Абрагам, или, как принято говорить у голландцев, Бром ван Брунт, герой здешних мест, молва о подвигах и силе которого гремела в окрестностях. Это был широкоплечий, мускулистый парень с короткими курчавыми волосами и грубоватым, хотя и не лишенным приятности, веселым, задорным и одновременно дерзким лицом. По причине геркулесового сложения и огромной физической силы он получил прозвище Бром Боне [ *], и под этим именем был известен повсюду. Он пользовался славой отличного наездника и действительно сидел в седле как татарин. Он неизменно присутствовал на всех скачках и петушиных боях и благодаря своей физической силе, которая в условиях деревенской жизни придает человеку известный вес и влияние, постоянно бывал третейским судьей во всех спорах и ссорах, причем, сдвинув набекрень шапку, выносил решения тоном, не допускавшим ни недовольства, ни возражений. Он пребывал во всегдашней готовности учинить драку или какую-нибудь забавную выходку, хотя, в сущности говоря, в нем было гораздо больше задора, чем злобы; при всей его безграничной грубости основной чертой характера Брома была неудержимо рвущаяся наружу молодая, проказливая веселость. Его окружали три или четыре приятеля, которых он, можно сказать, воспитал и которые смотрели на него как на свой образец, во главе их он разъезжал по окрестностям, присутствуя при каждой ссоре и на каждом веселом сборище на несколько миль в окружности. В холодную погоду его можно было узнать по меховой шапке, увенчанной пышным лисьим хвостом, и когда фермеры на сельских сходах замечали где-нибудь в отдалении этот хорошо знакомый всем головной убор впереди кучки отчаянных всадников, они всегда ожидали неминуемой бури. Порою его ватага, проносясь в полночь позади фермерских домиков, давала о себе знать криком и гиканьем, напоминавшими крики и гиканье донских казаков, и старухи, внезапно пробудившись от сна и прислушиваясь, пока все не смолкнет, восклицали: "Ах, да ведь это Бром Боне со своею ватагою!" Соседи поглядывали на него со страхом и вместе с тем с восхищением и любовью, а когда поблизости случалась какая-нибудь сумасбродная выходка или изрядная потасовка, они неизменно покачивали головами и выражали уверенность, что это дело рук Брома Бонса.
   Этот озорной герой с некоторого времени пленился цветущей Катриною и избрал ее предметом своих неуклюжих ухаживаний. Хотя его любезности чрезвычайно походили на ласки и заботы медведя, все же, как передавали на ухо, она отнюдь не отвергала его искательств. Так ли, иначе ли, но это послужило предупреждением для всех остальных воздыхателей, поторопившихся убраться с дороги, ибо кто же склонен оспаривать возлюбленную у льва. Вот почему всякий раз, когда конь Брома в воскресный вечер бывал привязан у изгороди фермы ван Тасселей, – а это служило верным признаком того, что его хозяин ухаживает, или, как говорится, "увивается" где-то внутри, – все остальные поклонники, отчаявшись в успехе, проходили мимо и переносили военные действия в другие места.
   Таков был грозный соперник, с которым предстояло столкнуться Икабоду Крейну. Приняв во внимание все обстоятельства, человек посильнее его, наверное, отказался бы от соперничества, человек помудрее – пришел бы в отчаяние. Но его характер представлял собою счастливое сочетание мягкости и упорства. И по своей внешности и по своему духу Икабод Крейн напоминал камышовую трость – он был гибок, но крепок; хотя он порою сгибался, однако сломить его никто бы не мог; он склонялся под малейшим нажимом, но все же через какое-нибудь мгновение – крак! – и он опять выпрямлялся и так же высоко, как раньше, поднимал голову.
   Вступить в открытое единоборство с подобным противником было бы сумасшествием, ибо Бром не принадлежал к числу людей, допускающих препятствия в своих любовных делах; он был, пожалуй, более пламенный и более страстный поклонник, чем сам Ахиллес. Икабод поэтому начал медленное, постепенное, на первый взгляд неприметное, наступление. Прикрываясь своим знанием учителя пения, он стал частенько захаживать на ферму ван Тасселей; этот предлог потребовался не потому, что он опасался докучливой опеки родителей, которая так часто бывает камнем преткновения на любовной тропе. Балт ван Тассель был снисходителен; он любил свою дочь, любил ее даже больше, чем трубку, и, как подобает рассудительному человеку и превосходнейшему отцу, предоставил ей свободно распоряжаться собой. Его достойная женушка была по горло занята домашним хозяйством и птичьим двором, ибо она рассудила, и, надо признать, весьма мудро, что утки и гуси – сумасшедший народ, нуждающийся в присмотре, тогда как девушки сами в состоянии позаботиться о себе. Вот почему эта вечно хлопочущая хозяйка или носилась по всему дому, или усердно трудилась за прялкой на одном конце веранды, в то время как на другом добряк Балт ван Тассель дымил своей вечернею трубкой, пристально наблюдая за движениями маленького деревянного воина, вооруженного парой шпажонок – по одной в каждой руке – и храбро сражавшегося с ветром на башенке, венчавшей собою хлебный амбар. А Икабод между тем любезничал с дочерью либо у родника под раскидистым вязом, либо прогуливался по двору в сумерках, в час, когда все благоприятствует красноречивым излияниям влюбленных.
   Признаюсь, мне неизвестно, каким собственно способом осаждают и как в конце концов завоевывают женское сердце. Оно для меня всегда оставалось загадкой и предметом неподдельного восхищения. Иной раз сердце это имеет какое-нибудь уязвимое место, иначе говоря – как бы входную дверь, в то время как в другие сердца ведут тысячи путей, так что овладеть ими можно с помощью тысячи способов. Победа над первым – величайший триумф ловкости и находчивости, но высшее доказательство стратегического таланта – это умение удерживать власть над вторым, ибо тут мужчине приходится биться за крепость у всех ворот и у каждой бойницы. Человек, завоевавший тысячу обыкновенных сердец, приобретает благодаря такому подвигу известную славу, но тот, кому удается сохранить безусловную власть над сердцем кокетки, тот поистине настоящий герой. Грозный Боне отнюдь не принадлежал к разряду героев, и едва Икабод перешел к наступательным действиям, как надежды Брома стали заметно склоняться к закату: никто не видел больше его коня в воскресный вечер у изгороди фермы ван Тасселей; между ним и наставником Сонной Лощины мало-помалу возгорелась вражда не на жизнь, а на смерть.
   Бром, не лишенный своеобразного, хотя весьма дикого и грубого рыцарства, был не прочь довести дело до открытого столкновения и решить спор о даме сердца в соответствии с обычаем наиболее прямолинейных и не мудрствующих мыслителей – я имею в виду странствующих рыцарей минувших времен, – то есть, говоря попросту, поединком. Но Икабод слишком хорошо представлял себе соотношение сил, чтобы принять вызов и выйти на арену турнира. До него дошли хвастливые слова Брома, заявившего, что "он сложит учителя вдвое и засунет на самую дальнюю полку в его собственном классе", и он принял необходимые меры, чтобы не предоставить удобного случая для исполнения этой угрозы. Его последовательное и упрямое миролюбие доводило Брома до бешенства. У него не оставалось иного выбора, как обратиться к испытанному арсеналу деревенского остроумия и обрушиться на своего соперника градом грубых выходок и проделок. Бедный Икабод сделался предметом преследования со стороны тороватого на выдумки Бонса и его буйной ватаги. Они опустошали его некогда мирное царство, подкуривали, заткнув печную трубу, его школу пения и, несмотря на грозные преграды в виде ивового прута и ставней, пробрались однажды ночью в школьное помещение и наделали тут такого содому, что бедняга учитель готов был подумать, что у него в школе справляли шабаш колдуны и волшебники здешних мест. Но что было еще возмутительней – Бром старался использовать любую возможность, дабы выставить Икабода в смешном виде перед владычицей его сердца: он обучил своего негодного пса препотешно скулить и повизгивать и, приведя его пред очи Катрины, заявил, что это – достойный конкурент Икабода, способный не хуже последнего посвятить ее в тайны распевания псалмов.
   Дни шли за днями, а между тем в положении соперничающих сторон не замечалось никакой существенной перемены. Однажды, в чудесный день золотой осени, Икабод, задумчивый и мечтательный, восседал на высоком, точно трон, стуле, с которого он обыкновенно следил за течением жизни в подвластном ему маленьком государстве. Рука его держала линейку – этот скипетр деспотической власти; лоза правосудия, внушающая от века ужас всякому лиходею, покоилась на трех гвоздях позади царского трона, в то время как пред ним, на кафедре, можно было увидеть груду запрещенного к ношению оружия и всевозможную контрабанду, отобранную у лодырей и шалопаев из числа его подданных: тут были хлопушки, волчки, огрызки недоеденных яблок, клетки для мух и целые легионы задорных, сделанных из бумаги, боевых петушков. Все говорило о том, что здесь только что произошел грозный акт правосудия: школьники, деловито уткнувшись носами в книги и поглядывая исподтишка одним глазом на неумолимого педагога, лукаво перешептывались друг с другом, и только их шепот слышался в классе. Впрочем, тишина была внезапно нарушена появлением негра, наряд которого состоял из грубой шерстяной куртки, таких же штанов и венчавшей его голову тульи от шляпы, чрезвычайно похожей на ермолку Меркурия. Восседая на спине косматого молодого, почти вовсе не объезженного коня, он управлял им при помощи обрывка веревки, заменявшего поводья. Он подъехал к школе, постучал в дверь и пригласил Икабода на праздник или на "посиделки", которые должны были состояться в тот же вечер у мингера ван Тасселя. Выполнив свою задачу с серьезным и торжественным видом и попытками выражаться изысканно и благородно (как это вообще свойственно неграм при исполнении ими мелких поручений подобного рода), он перемахнул через ручей и, исполненный сознанием важности и спешности своей миссии, понесся вверх по лощине.
   В мгновение ока в недавно еще тихом и чинном классе поднялись невообразимый гомон и суета. Школьники пустились рысью по урокам, не останавливаясь на мелочах; кто был попроворнее и половчее, безнаказанно про– пускал половину заданного, тогда как более медлительным и тугодумным время от времени перепадало по мягким частям, отчего у них сразу прибавлялось прыти или появлялось умение выговорить длинное слово. Книги, вместо того чтобы выстроиться в порядке на полках, были брошены как попало, чернильницы перевернуты, скамейки опрокинуты; школа затихла и опустела на целый час раньше срока, и школьники, высыпавшие наружу, точно легион молодых чертенят, галдели, визжали и носились по зеленому лугу, радуясь нежданному и преждевременному освобождению.
   Что касается Икабода, то он потратил на туалет никак не менее получаса; он тщательно вычистил свою лучшую и, по правде сказать, единственную, основательно порыжевшую черную пару, снял с нее сор и пылинки и, став перед куском разбитого зеркала, висевшего в помещении школы, долго приглаживал и приводил в порядок прическу. Дабы предстать перед своей повелительницей в облике самого что ни на есть настоящего кавалера, он попросил у фермера, у которого в то время квартировал, – то был старый желчный голландец по имени Ганс ван Риппер – одолжить ему на вечер коня и, взгромоздившись на его спину, выехал, наконец, за ворота, словно странствующий рыцарь, пускающийся на поиски приключений. Я полагаю, что, в согласии с правилами истинно романтической повести, будет вполне уместно дать некоторое представление об общем виде и убранстве как моего героя, так и его скакуна. Конь, на котором восседал Икабод, был старой разбитой рабочею клячей, для которой все было в прошлом, почти все, за исключением ее норова. Она была тощая, косматая, с овечьей шеей и с головой, похожей на молоток; ее выцветшая грива и хвост спутались и сбились от засевших в них колючек репейника; один ее глаз, лишенный зрачка, представлял собою сплошное бельмо и имел страшный вид, зато другой горел неукротимым огнем, точно в нем угнездился сам дьявол. Впрочем, в далекие дни, если судить по имени, – а звали этого коня "Порох", – он отличался благородством и пылом. Дело в том, что Порох был когда-то любимым конем желчного и раздражительного Ганса ван Риппера, в свое время бешеного наездника, передавшего, должно быть, частичку своей былой страсти коню, ибо, несмотря на его дряхлый и немощный вид, тайный демон сказывался в нем в гораздо большей степени, чем в любой молодой кобыле окрестностей.
   Икабод был вполне подходящим всадником для подобного скакуна. Он держался на коротко подобранных стременах, так что колени его были почти у луки седла; худые, острые локти торчали, как ножки кузнечика; его плеть, которую он зажал в руке концом вверх, походила на скипетр, и когда конь подбрасывал на ходу его тело, наездник размахивал руками, как крыльями. Его шерстяная шапочка была водружена прямо на переносицу, ибо вместо лба у него была лишь узенькая полоска, полы сюртука развевались почти над самым хвостом его лошади. Таков был вид Икабода и его скакуна в тот момент, когда они выезжали за ворота Ганса ван Риппера, и надо признаться, что подобного рода картину не часто приходится видеть при дневном свете.
   Как я сказал, был чудесный день золотой осени; небо было безоблачно и прозрачно, природа успела облачиться в свой роскошный, златотканный наряд, который мы всегда связываем с представлением о богатстве и изобилии. Леса оделись в полные достоинства, спокойные буро-желтые краски, и только более хрупкие и чувствительные деревья, тронутые первыми заморозками, сверкали оранжевыми, пурпурными и алыми пятнами. Высоко в небе уже потянулись тонкие линии диких уток; в березовых и ореховых рощах слышалась перекличка белок; время от времени с соседнего жнивья доносился задумчивый и нежный свист перепела.
   Птицы помельче устраивали уже прощальные сборища. В упоении чирикая и веселясь, они порхали с куста на куст, с одного дерева на другое, беззаботные и легкомысленные, ибо вокруг царило великое изобилие и оживление. Здесь был важный и неприступный самец реполов (излюбленная дичь юных охотников), кричавший пронзительным и сварливым голосом; здесь были черные певчие дрозды, летавшие темною тучей; золотокрылый дятел с малиновым гребешком, широким черным ожерельем и ярким радостным оперением; свиристель с красными по краям крылышками, с желтым кончиком хвоста и маленькой шапочкой из крошечных перышек; синяя сойка – эта шумная щеголиха, в нарядном и легком голубоватом кафтанчике, из-под которого выглядывало белоснежное белье; она щебетала и чирикала, кивала головкой, приседала и кланялась, делая вид, что она на короткой ноге со всеми певуньями рощи.
   Пока Икабод медленно трусил по дороге, его глаза, всегда широко открытые на все то, что имеет отношение к сытной и вкусной еде, с наслаждением останавливались на сокровищах, выставленных напоказ веселою осенью. Со всех сторон в огромном количестве видны были яблоки: одни висели еще обременительным грузом на коренастых деревьях, другие были уложены в корзины и бочки для отправки на рынок, третьи, ссыпанные в колоссальные кучи, предназначались для выделки сидра. Дальше пошли обширные поля кукурузы: из-под лиственного покрова на каждом стебле виднелись осыпанные золотом хохолки – это зрелище породило в нем видения пирожных и заварных пудингов; в то же время лежавшие между стеблями тыквы, повернувшие к солнцу свои чудесные округлые животы, заставили его вспомнить о роскошных, тающих во рту пирогах. Окончилась кукуруза, начались поля, засеянные гречихой; оттуда несся пряный дух пасеки, и, поглядывая в эту сторону, наш герой ощутил во рту сладостный вкус румяных оладий, которые плавали в масле и которые поливала медом или патокой нежная, маленькая, пухленькая, с очаровательными ямочками, ручка Катрины ван Тассель.
   Насыщая свое воображение сладостными мыслями и "сахарными мечтами", он ехал вдоль цепи холмов, с которых открывается один из самых красивых видов на могучие воды Гудзона. Солнце медленно скрывалось на западе. Уходящая вдаль зеркальная гладь Таппан-Зее была недвижима, разве где-нибудь, то здесь, то там, легкая рябь бороздила поверхность, вытягивая и удлиняя синюю тень далекой горы. Несколько облачков янтарного цвета висели в бездонном небе, полная неподвижность воздуха позволяла им стоять на одном месте. Горизонт, сначала горевший червонным золотом, постепенно меняя окраску, приобрел оттенок, свойственный золотисто-зеленой кожице зрелого яблока, и потом, наконец, сделался темно-синим, как глубины небесного свода. Косой луч, замешкавшийся на лесистых гребнях нагорий, круто нависавших кое-где над рекой, оттенял свинцовые и пурпурные тона скал и утесов высокого берега. Вдалеке виднелось маленькое суденышко, медленно спускавшееся вниз по течению, с парусами, праздно повисшими вдоль мачты. И так как в неподвижной воде отражалось небо, казалось, будто суденышко это парит в воздухе.
   Икабод добрался до "замка" ван Тасселя под вечер. Он застал здесь гордость и цвет округи. Тут были пожилые фермеры: худые – кожа да кости – люди в домотканных штанах и куртках, в синих носках и огромных башмаках с великолепными оловянными пряжками; были и их маленькие, сухонькие, но проворные и веселые жены в плоеных чепцах, в коротких платьях с низкою талией, в домотканных юбках, с ножницами и подушечками для иголок, с пестрыми сумками из коленкора, висящими на поясе. Тут были также пышущие здоровьем девицы, одетые почти так же, как и мамаши, если не считать какой-нибудь соломенной шляпки, ленты или порою белого платья, что говорило о новшествах, занесенных из города, были, наконец, и молодые люди в куртках со срезанными под прямым углом фалдами (эти куртки были украшены рядами огромных, ярко начищенных медных пуговиц), с волосами, заплетенными, по моде того времени, в косу, в особенности у тех, кому посчастливилось раздобыть кожу угря, ценимую в здешних местах в качестве мощного средства, способствующего росту волос.
   Настоящим героем праздника был, впрочем. Бром Боне, прибывший на "посиделки" верхом на своем любимом Черте – существе, которое, подобно своему хозяину, было воплощением бешеной силы и озорства и на котором, кроме Брома, никто не мог усидеть. К слову сказать, этот малый предпочитал норовистых коней, любивших выкидывать штуки и подвергать всадника постоянной опасности свернуть себе шею; послушную, хорошо выезженную лошадь он считал животным, недостойным парня с характером.
   Тщетно было бы пытаться обрисовать мир чудес, открывшийся восхищенным взорам моего героя, едва только он вошел в роскошную гостиную дома ван Тасселей. Его восхитил не столько даже выводок пышущих здоровьем девиц и обворожительная выставка "белого и румяного", сколько очарование настоящего голландского праздничного стола, и к тому же – в деревне, и к тому же – в пору осеннего изобилия. Боже мой, чего, чего там только не было! Сколько блюд с пирожными всевозможных, не поддающихся описанию разновидностей, известных лишь опытным голландским хозяйкам! Там были знаменитые ореховые пирожные, тающие во рту "оли коек" [ *], рассыпчатые, хрустящие под зубами нежные пончики; были пирожные из сладкого и пирожные из слоеного теста, пирожные имбирные, пирожные медовые – вся пирожная порода вообще. Там были также яблочные пироги, пироги с персиком и пироги с тыквой; нарезанная ветчина и копченая говядина; сверх того, чудесные лакомства из сливового варенья, персиков, груш и айвы, не говоря уже о тушеной рыбе и жареных цыплятах, о мисках с молоком и со сливками. Все это было расставлено вперемежку, приблизительно так, как я описал, по соседству с фамильным чайником, испускавшим клубы пара посредине стола, – да будет благословенно столь роскошное зрелище! У меня не хватает ни времени, ни сил, чтобы достойным образом описать это пиршество, а кроме того, мне не терпится продолжать мою повесть. К счастью, Икабод Крейн, в отличие от своего историка, никуда не спешил и мог отдать должное каждому лакомству.
   Он был существом добрым и признательным; сердце его становилось вместительнее, по мере того как чрево наполнялось вкусной едой; она поднимала его настроение, подобно тому как у многих оно поднимается от возлияний. Уплетая за обе щеки, он разглядывал своими широко раскрытыми глазами все окружающее и улыбался при мысли, что в один прекрасный день он, Икабод, может стать хозяином всей этой невообразимой роскоши, всех этих богатств. Он предавался мечтам и представлял себе, как вскоре он скажет "прости" старому неприютному школьному зданию, как щелкнет пальцами перед носом Ганса ван Риппера или еще кого-нибудь из своих жадных, смотрящих в рот квартирных хозяев, как прогонит прочь от дверей незадачливого странствующего учителя, когда тот дерзнет обратиться к нему со словом "собрат".
   Старый Балт ван Тассель обходил гостей с лицом, расплывшимся от удовольствия и доброго настроения, круглым и веселым, как полная луна. Любезности гостеприимного хозяина были кратки, но выразительны и сводились к рукопожатию, похлопыванию по плечу, раскатистому громкому смеху и настойчивому совету "приналечь и позаботиться о себе".
   Но вот звуки музыки из комнаты для гостей послужили приглашением к танцам. Обязанности музыканта исполнял старый, седоволосый негр, уже более полувека представлявший в своем лице бродячий оркестр округи. Его инструмент был так же стар и так же разбит, как он сам. По большей части он пиликал, пользуясь двумя или тремя струнами, но зато каждый взмах смычка сопровождал движением головы, наклоняясь почти до самого пола и отбивая ногою такт всякий раз, когда к танцам присоединялась новая пара.
   Икабод в такой же мере гордился умением танцевать, как и своим вокальным талантом. Ни один мускул, ни одна жилка не оставались при этом без дела; наблюдая его вихляющуюся в вихре движений фигуру, его ноги, топочущие по всей комнате, вы могли бы подумать, что пред вами – сам святой Витт, благословенный покровитель пляски и пляшущих. Он приводил в восторг многочисленных негров всех возрастов и размеров, сбегавшихся с фермы и из окрестностей; они стояли, составив пирамиду из блестящих, сияющих лиц у каждого окна и у каждой двери, и с восхищением глазели, вращая белками, на эту сцену веселья, обнажая ряды белых, точно слоновая кость, зубов и разевая рты от уха до уха. И он, так беспощадно поровший своих сорванцов, – разве мог он испытывать сейчас какие-нибудь иные чувства, кроме подъема и радости! Ведь дама его сердца была рядом с ним, была его неизменною парою в танцах; в ответ на его влюбленные взгляды на ее устах появлялась очаровательная улыбка, в то время как Бром Боне, сгорая от любви и от ревности, погруженный в печальные размышления, прятался в одном из углов гостиной.