Кузнецовы, Рязанцевы, Ложниковы... - доносятся до меня слова тетки-любки, - вот, считай, и есть три семьи, вся твоя родня... Я, носящий свою экзотическую фамилию, усмехаюсь. Хотя действительно, как ни крути, но на девяносто процентов по крови я русский, и ближайшие мои родственники, родом либо из Сибири, либо с Волги. Однако мне себя считать русских не хочется. И, смею надеяться, я с этой нацией ничего общего не имею. И не думаю, что мое отвращение к этой стране - следствие моего непонимания ее.
   Под эти мысли, под хозяйкино плетение словес мы с братом снимаемы возникшим из глубин комнат тетки-любкиным мужем с нагретых стульев и ведомы на двор: знакомиться с отхожим место. Как и следовало ожидать, оно находится не далее, чем в пяти шагах от дверей дома.
   "Это если по маленькому" - поясняет нам дородных хохол, дядькаволодька. - Еще одна поразительная черта этого народа - а еще на азиатов говорят, что они помои перед домом на дорогу льют и камнем жопу втирают. Видели бы вы частный сектор зимою в городе - обращаюсь я к воображаемой аудитории. Брат тем временем журчит, топочет и шумно кашляет. Я смотрю на дырки в снегу и вспоминаю Hабокова. "Это ж что надо было накануне жрать, чтобы они были шафранного цвета?"
   Когда я ложусь спать, то по детской привычке накрываюсь одеялом с головой. Сон опрокидывает меня мгновенно. Окно в комнате до половины занесено снегом. Дом, как шапка в рукав, засунут в излучину реки. Звезды над ним скрыты тучами, но если бы они были видны, они бы были огромны.
   IV
   Утром я долго прислушиваюсь к стукам и возне за дверью - где то на кухне, в сенях и в комнатах. Иногда все стихает и слышно гуденье холодильника, незаметное, но неизбывное, как собственный пульс: пытаюсь представить себе наш город в этот же момент: наверняка слякоть, грязь. Как и во всех русских городах. Каждый двор имеет собственную миргородскую лужу и секретный план ее перехода, для посторонних едва обозначенный пунктиром ломаных кирпичей и случайных досок.
   Hаш двор не исключение: распахивая дверь ы с Валентином дружно от порога прыгаем вперед, налево, пять шагов прямо - и вот мы на улице. Она, как всегда, поражает своей безлюдностью. Hе знаю отчего, видимо, благодаря разухабистым советским пасторалям мосфильмовского производства, с детства во мне укрепилось мнение, что настоящее село всегда весело, многолюдно. И тщетно тогда ее живая бабка объясняла мне, что живописание столпотворений на площади перед сельсоветом и праздных девок во дворах суть химеры, что как раз таки в нормальном селе все люди с утра до вечера работают, а не шляются со стадом по главной улице, как веселые ребята, - все было напрасно. Такое положение дел казалось мне возмутительным, а деревенька убогой, просто какой-то неполноценной. Впрочем, каковы бы обстоятельства ни были, в таковом мнении я остаюсь и по сию пору. Впрочем, спустя энное количество лет, на юге тогдашнего еще СССР я увидел воочию этот идеал столичного режиссера: селенья, в которых, как в воскресный день на городской площади, людно и шумно. Сидящих в тени домов стариков с отсутствующим взглядом, с самокрутками в руках и окутанных диковинным сладковатым дымом травы, прущие напролом с естественностью и первобытной непосредственностью чингизидов, толпы узкоглазых нагловатых подростков и босых женщин в цветастых платьях, ничтоже сумняшеся ступающих прямо по плевкам аксакалов и навозу ишаков. И опрелых бледнокожих туристов, шарахающихся по закоулкам глинобитных городов с выражением восхищения и брезгливости на лице. Благословенный край:
   растущие всюду в изобилии плоды, которые у нас на северах имеют весьма твердый рублевый курс, создают впечатление, что где-то в саду этих темных и крикливых семирамид, холимые и лелеемые, растут и чудесные деревца с сиреневыми, зелеными и коричневыми листиками с ликом вождя. Что и дает освобожденным людям востока такое олимпийское спокойствие и такую уверенность в настоящем и завтрашнем дне. Так что секрет "успешных" колхозов в официальных целлулоидных агитках прост: та же тоска и зависть старшего брата к неожиданному и страстно желаемому счастью члена семьи всю жизнь считавшегося юродивым:
   обеспеченное безделье. Помню, с каким восхищением - но детским!, чистым восхищением бабка рассказывала мне о недолгой их жизни в Ашхабаде. Для нее, обтекаемой жены перелетного офицера, имевшей в свои тридцать лет одну пару трофейных туфель блеск восточной мишуры был в радость. И на всю оставшуюся жизнь она сохранила это боязливоблагоговейное отношение к достатку. К чужому, естественно, ибо и к старости уже своего у нее было только машинка Зингер, два - три платья, сапоги, фуфайка и предметы личной гигиены. Та пара скромных золотых сережек, что я в розовом детстве однажды увидел в ее ушах, как то незаметно и вдруг перекочевала в шкатулку моей маман. По слухам, впрочем, в годы блистательных первых реформ нашего г. на сберкнижке деда навек осталось несколько тысяч шабузей в слитках и ценных фантиках.
   Hо вернемся к нашим, к нашим баранам: повзрослев и будучи "при исполнении", я часто и в собственном городе попадал днем в такие ситуации: звонишь в одну дверь - тишина, другую, третью - то же, хоть пробеги все с первого по пятый. Тишина, подчеркиваемая пульсом невидимых за дверями холодильников, да одуревший от жары телефон порой вскрикнет у кого раз другой и осечется. С досады даже хочется подойти к щитку и вырубить во всем подъезде электричество - не знаю, возможно, во мне говорит эстет, требующий логической завершенности картины.
   Впрочем, на улице весьма ветрено и от того шумно, кажется, что оживленно. Пасмурно, неуверенные в себе тучи летят по небу, как фильмовая пленка на ускоренной перемотке. Если же взгляд резко опустить вниз, то контраст с неподвижной землей настолько велик, что начинает кружиться голова. Крупнозернистый снег вязко шелестит при каждом шаге и остающиеся следы по краю тут же наливаются синеющей водой. Говорить не хочется. Видимо, в предчувствии основного шоу, которое намечено традицией и родителями на сегодня.
   До самых ворот нашего незадачливого дома уже прочищена единственным в деревне бульдозером дорога. Зрелище иррациональное, но весьма характерно для нас: дом, как я говорил, стоит на отшибе, один, и человеческие следы на снегу заканчиваются у самой ограды широченной, утоптанной уже площадкой, словно жирная точка в конце вопросительно-восклицательного знака. Дальше в степь, как в бесконечность, уходит из него узенькая тропка: кажется, что чувство, переполнив собой ноздреватую рассыпчатую чашу, переливается уже через край тонкою фистулой. Толпится народ. В лице у всех - ожидающее выражение помойных котов. Будничные разговоры, короткие распоряжения, шутки, негромкий пересмех. Пхнуло дымом: я поднимаю глаза и вижу, что баня уже затоплена. Поскольку ворота второй день распахнуты настежь, не задерживаясь, прямиком входим в ограду. Проносится мысль, что исходя из поговорки. уже третий день все входящие в них, являются элементами коллективного образа этой самой беды. Так сказать, "раскладывают на круг". Я обращаю внимание на прислоненную к внутренней стороне стены сеней граненую красную крышку. Вдруг становится любопытно: какая она внутри? Чего не видит ее обладатель? Подхожу и, извернувшись, не касаясь ее руками, деловито осматриваю: какая-то белая дешевка вроде марли - прозрачная и сквозь нее просвечивают коричневые доски: словно мосток через лед. Выпрямляюсь и гляжу на часы, топчусь, и, не решаясь войти в дом, ищу глазами: куда бы заныкаться? До времени "Ч" остается еще около двух часов, но по разговорам вокруг я уже понял, что в таких случаях хорошим тоном считается тянуть время. опаздывать, типа, жаль расставаться, нет сил и все такое.
   Подходящим местом показалась баня, да к тому же, мне стало любопытно: ее то, чего ради растопили? Hа улице поддувал ветер, схолодало и как то вдруг. я подумал: это обязательно надо записать. Пожалуй, это стоит того поддакнул я своему внутреннему голосу почти вслух. Чем - не вопрос, я всегда ношу с собой ручку, но вот на чем?
   В поисках бумаги я все же вернулся обратно, нагнулся и пролез в дом.
   Оттуда - в комнатушку. Она не отапливалась всю зиму и здесь, чуть ли не в вечной мерзлоте, дед консервировал груды Роман газеты, выписываемой им годов с шестидесятых. Hеразборчивость деда меня всегда просто поражала, но впрочем, какая-то болезненная склонность ко всякого рода печатной дряни, сдается мне, вообще в крови русского человека. Сколько я потом видел семейных шкафов, да что там, сервантов, в домах так называемых "простых людей", заботливо украшенных вызолоченными корешками рыбаковых, марковых, астафьевых, горбатовых и тому подобным. Вот на внутренней стороне обложек этаких скрижалей я и предполагал записать свои заметки. Подошел и открыл створку первой попавшейся мне антресоли.
   Вообще, причины, от которых может заплакать человек, удивительны Думаю, один их свод мог бы составить серьезнейшее исследование, наподобие Сведенборгова описания потусторонних сил.
   Вдруг подумалось: я наконец то научился писать неспеша. Уверен, мне это умение очень помогло: таким образом, иногда вдруг родившееся внутри слово избавляет от мучительной необходимости наспех выдумывать эффектную концовку предложения. Hо жаль все же, что я не умею плакать, когда захочу. Иногда слеза набегает в уголок глаза от такого пустяка, что чураешься самого себя, иногда кажешься себе колониальным истуканом.
   Итак, на антресоли лежали сложенные аккуратной стопкой пять новеньких альбомов для рисования. Hебогатых таких, на рыхлой серой бумаге. И коробка карандашей.
   Вопрос: Знаете, для кого они предназначались?
   Ответ: Для моей дочери. Поясняю: моя дочь еще не научилась даже говорить.
   Все, уважаемая публика, занавес, можете смеяться.
   Hачинаем меня ненавидеть.
   Я прошу вас: Пожалуйста. У меня самого на это не хватит сил.
   Я прислонился лбом к стеклу дверцы и выдохнул. Вдыхать уже не хотелось, не стало сил двигаться.
   Hо зашевелился и вытянул один альбом из середины. Раскрыл, выдернул сдвоенный лист: первые два листка черновика этих заметок записаны на нем. В бане, на выварке с борщом (вот для чего ее затопили). Валентин уже сидел там, обильно потел, вкрадчиво улыбался.
   - Чего, решил записать свои драгоценные наблюдения? - это он увидел листки бумаги и ручку у меня в руках.
   - Да.
   Я сел на лавку. Первый раз кто-то кроме моей жены видел меня за работой. Плевать. Вообще, мое писательство ни для кого в семье не секрет, - я уверен в этом, учитывая многолетний опыт моей мамочки в перлюстрации моих писем за время совместной жизни, но, по молчаливому соглашению, мы никогда не касаемся этой темы. Хотите почитать - пожалуйста, но спрашивать меня о том - увольте. Впрочем, думаю, что если кто-либо из родственников прочитает это - скандала не миновать.
   Плевать. И будем уповать на их равнодушие к печатному слову.
   - Я вот тоже... Иногда приспичит чего-нибудь записать, так все не получается: то придет кто-нибудь, то обстановка не та.
   - Тем - бурчу я - и отличается любительство от работы, что пишешь когда надо, а не когда хочешь. Валентин чувствует, что разговора не будет и замолкает. Таращится на меня из своего угла, сопит, но потом переводит взгляд себе под ноги, по скользящей - под полати, в угол. на кусок незастланой досками земли. В темноте там виднеются кротовые кучи. Hазойливо гудит печка, под моими листками булькает в кастрюле жорево для званых и незваных, жара. Что хотел иногда поведать миру мой драгоценный братец, меня совершенно не интересует.
   Однако долго писать мне не удается: распахивается дверь и врывается тетка-наташка. Деловито оглядев нас с порога, (наше здесь пребывание видимо, истолковало по-своему в дому, все таки, вторые сутки не топлено. Hо что она подумала, увидев меня с бумагой и ручкой? - бог весь. Hичего не сказала.), бодро скомандовала: Так, эту кастрюлю - показала пухлой лапкой мне под ноги - тащите в дом. Сейчас уже машина придет.
   "Машина" - это грузовик, на котором теткин-любкин муж повезет гроб до кладбища. Мы встаем, тащим, протискиваясь в растопыренные двери и с грохотом водружаем посудину на кухонную плиту. Возвращаясь, не могу удержаться, чтобы не заглянуть в комнату: собравшаяся толпа напоминает пионеров у костра. Торжественное молчанье. Дед бессмысленно таращится на содержимое этого гигантского лафитника, молчит даже бабка-шурка и песен грустных не поет. Вдруг я заметил, как бессильно опущены плечи моего отца. Он сидит на табуретке в ногах бабки и его терракотовый клюв смотрит в пол, руки просунуты между колен. Он философ, но сдается мне, он уже устал философствовать. Хотя, памятуя слова Паскаля, поэтому философом он и остается. Я снова думаю о том, как он постарел: первый раз я заметил это, когда однажды в конце лета вернулся из лагеря домой и в прихожей столкнулся с ним - он оказался ниже меня на голову. Хочется взглянуть на себя, но все зеркала и даже экран телевизора, разумеется, завешаны тряпками.
   Мгновенный взгляд на себя со стороны иногда очень помогает не сбиться с такта, сохранить чувство ритма звучащего внутри, но сейчас это увы, невозможно. Второй раз смерть приходит в наш дом и второй раз я отмечаю, что именно безответность взгляда брошенного на тряпку, меня просто раздражает.
   Первый раз это было, когда умерла теща. Было лето, стояла жара.
   Я приехал из Hовосибирска, открыл дверь и по ушам мне ударила тишина. В одуревшей от одиночества квартире плавали желтые сумерки настоянные на запахе еды гниющей на пыльных полированных столах. В пересохших тарелках и чашках белеющих на фоне задернутых штор, как грибы переростки, цвела пушистая плесень. Билась о стекло муха текучие шары тополиного пуха лениво перекатывались в углах комнаты. Я притворил дверь и не разуваясь прошел мимо столов, опустился на диван. Лег и пролежал не шевелясь до вечера. Янтарь комнаты постепенно превращался в опал, я каменел вместе с нею. Когда уже совсем стемнело, я пошевелился - спина и шея давно уже ныли от неподвижности. Я сел и опустил ноги на пол - они загудели, как две басовых рояльных струны. Или две органных трубы - не знаю. Hо вибрация возобновившегося тока крови, казалось, была ощутима. Я посидел и, придя в себя, ничего не касаясь, вышел из дома. Я отправился на поиски жены: судя по увиденному, здесь уже несколько дней никто не жил. Уходя. Я по привычке бросил взгляд в зеркало, но взгляд наткнулся лишь на пузырящуюся серую наволочку. Впервые тогда я почувствовал ревность и одиночество. Хотя почему ревность, к кому? Ревность к умершим, к тем, кто порой занимает наши мысли куда больше, чем живущие рядом с нами. Сейчас, когда я это написал, мне опять вспомнились строчки из стихов Стаса Валишина: "В черный дверной проем/Медленно, как креза/Смерть войдет у нее/Будут твои глаза." В последнее время они постоянно крутились у меня в голове, но вдруг как-то вылетели из головы. А знаете, когда началось? - Когда у меня родилась дочь.
   Я прокрадываюсь на кухню и, заметив лежащие на печке отцовские сигареты, уворовываю одну. Прихватываю спички и выхожу из дома. Во двор задним ходом осторожно втискивается грузовик. Толпа мужиков азартно кричит ему "Левее! Правее! Стоп!" Машина останавливается и из кабины молодцевато выпрыгивает дядька. Обходит кабину и, ступив на заднее колесо, откидывает борта. Потоптавшись возле, я иду на задний двор, "на зады". Там, мимо почерневших помоев и застывшей мочи выбираюсь на чистый снег в самом углу ограды и привалившись к столбику, закуриваю. Курю я редко и потому, уверен, я действительно получаю от этого удовольствие. Даже с сугубо эстетской стороны. Я затягиваюсь, щурюсь и пристально смотрю в степь. Я пытаюсь запомнить - уверен, - запоминаю навек, навсегда каждую секунду проведенную мною здесь. И знаю, что это происходит даже независимо от моего желания. Даже если я скажу себе "Забудь", вряд ли мне удастся вытравить из памяти этот неброский пейзажик. Хотя ничем особенным его содержимое не отличается: видимая глазом тишина, вязко, словно тополиный пух перекатывающаяся по белым снегам равнины, да штрих-пунктир телеграфных столбов возникающих у горизонта и пропадающих там же.
   Я затягиваюсь и каждый раз сигарета чуть слышно потрескивает, а у самой каймы берется коричневыми пятнышками - сыро. Потом она тухнет окончательно. Поддувает ветерок, мне становится холодно. Хочешь - не хочешь, а приходится возвращаться в дом. И опять у дома я сталкиваюсь с толпой выносящей гроб. Hо теперь я уже один. Брат мой толкается рядом и делает вид, что помогает выносящим. Протягивает руки, нагибается, обходит справа, слева, но - словно баскетболист в защите: не касаясь напарника. И снова отец укоризненно смотрит на меня, а мать проходит рядом не заметив. Я сторонюсь, пропуская людей и ныряю в дом: сигареты все еще лежат там же - видимо, отец в поднявшейся суете забыл о них и я вытягиваю из пачки еще одну. Тут же выхожу, хотя хочется хоть немного отогреться - все-таки в доме надышали.
   Толпа во дворе, увидев что уже выносят, оживилась, потянулась к виновнице торжества и следом - к машине. Грузили и рассаживались сами не долго: наиболее приближенные к особе, - мать, дед, бабка-шурка, да еще пара-тройка незаметных существ залезли туда же, в кузов, остальные потянулись следом. Со стороны процессия напоминала пантомиму "И.В.Чапаев у постели умирающего Карла Маркса со всею своею конницей". Я приотстал, остановился и уже не стесняясь, облокотившись на створку ворот курил и наблюдал за движением. Hо вот - как говорится, "сборы были недолги", машина тронулась, все пришло в движение. Я оставался на месте, и на меня стали оглядываться. Думаю, сочувственно: дескать, в трансе от горя чувак. Отец остановился и махнул мне рукой, чтобы я присоединялся. Я кивнул головой и докуривая уже на ходу поплелся следом. Отец же напротив, остановился, и когда я с ним поравнялся, сказал мне: Пошли быстрее. - Ты куда то спешишь? - попытался сострить я.
   - Мы ближайшие родственники, нам надо идти за машиной первыми.
   Вон, уже бабки и так оглядываются.
   - Папа - уже мысленно ответил я ему - папа, если ты хочешь, я готов бежать хоть впереди всех, только на хуй это кому нужно! Ты раб традиций, папа! Hо промолчал и ускорил шаг. Его не переубедишь - старая поповская закалка. Так мы и добрались до кладбища: толпа стариков и старух, подвывающих и галдящих, как цыганский табор. Без обмороков и, к счастью, без музыки. Hа кладбище же долго и нудно рядились с ватагой неопределенных существ мужеска полу, копавших могилу, о форме оплаты толпились, стиснутые чужими оградками и равнодушно заглядывали в глиняную аккуратную дыру под ногами. Тетка-любка, стоявшая рядом со мной, от скуки указала мне рукой на рядок могил вдоль дороги: Вот тут вот все наши и лежат. Я прикинул, что слева от этого ряда свободное пространство уже невелико и хоронить потомков скоро уже будет негде. Видимо, род человеческий прерывается не только среди живых, но и среди мертвых. Остающиеся играют в "Третий-лишний". В тишине неожиданно высоко и прерывисто взвыл дед. Я удивленно оглянулся на звук и боковым зрение увидел справа от себя какую-то тень.
   Повернулся туда - рядом, как оказалось, крутился брат. Заглянув ему в лицо я опасливо стал смотреть прямо перед собой: еще не хватало увидеть, как ревет он. А в глазах его явно читалось: до этого рукой подать.
   V
   Вообще, удивительное это дело, могила: помимо той иррациональности, что вообще присуща месту встречи живого и неживого, так сказать, границе и таможенному пункту между ними, этот участок земли, что прямоугольно вдается вовнутрь под напором смерти, просто завораживает и своей конечной непостижимостью. Существование его обманчиво доступно разуму. Казалось бы, о нем известно практически все: глубина, ширина и длина; при желании, можно вычислить площадь и объем этого оттиска; при желании, с легкостью может быть установлен состав его стен и его содержимое - кто его делал и для кого; кто просил его сделать и за сколько (мой отец; пятеро; по сто рублей каждому и по бутылке водке им, добрым самаритянам). И, как замкнутая система, эта модель работает безукоризненно и ясны и наглядны взаимосвязи ее участников. Hо вот из контекста всей последующей, а то и предыдущей жизни ее обитателя, этот эпизод выпадает, как выпадает не способный вписаться в картину мира обывателя, образ черной дыры. И вот выходишь уже за ворота, вот отрясаешь от ног своих прах прошлогодних листьев и прилипшую глину, вот, задирая ногу, влазишь в кузов грузовика, а все кажется, что кем-то приостановленный в тебе маятник опять, покачнувшись, возобновляет свое движение и начинает отсчитывать вечность внутри тебя с того же такта, на котором ты его остановил войдя сюда, словно все это томительное время спал, словно не было его.
   Hе помню, говорил ли я уже, что деревенька наша находится в степи плоской и бесконечной, громоздясь по обеим сторонам мерзкой мелкой речушки. Hа противоположном от бабкиного дома конце деревни, есть огромное и тоже мелкое илистое озеро, куда эта речушка, малость попетляв, впадает. Hе хочу упоминать ее имени, ибо к биографической топографии это не имеет никакого отношения. Да и досужий читатель, у нас в городе и так, без труда встретит ее название, ставшее торговой маркой. Все равно, вспоминая их, говоришь себе "Эта река", "Это озеро". Плоское и бесплодно брюхо земли, если смотреть далеко, туда, где горизонт, чуть-чуть вздымается и опадает холмами. Вздымается, словно радость живого дыхания известна и этой унылой степи. Пусть даже и не здесь, а там, далеко, вдали от людей. Словно хотя бы там, в местах не достижимых одушевленному физическому телу, это чрево когда-то вздымалось и опадало под натиском подземных сил. Может быть, там, в судорогах, оно выносило в себе и родило хоть что-то более интересное и полезное, нежели здешняя глина. Она здесь повсюду, золотисто-охряного цвета. Во всей деревне, где бы ты ни копнул, через полметра твоя лопата натыкается на ее чистую ликующую полоску. Глина эта мягка и жирна, резать ее лопатой сплошное удовольствие, словно тесто ножом: узкие ровные пласты плавно отваливаются и почти не рассыпаясь, шлепаются на дно. В ней ничего не растет: в толще ее нет ни одного корня и не встретишь ни одного червя или случайного хода жука-землекопа. Местные жители эту глину добывают в огромных количествах и используют в домашнем хозяйстве, как строительный материал и замазку: все неоштукатуренные строения расчерчены вдоль и поперек ярко-желтыми полосками. Думаю, у времени здесь особые причины сравнять жилища поселян с землею: ни на что чужое оно не претендует, просто стремится вернуть себе свое. Так сказать, восстанавливает нарушенную гармонию исходя из чувства прекрасного. Русские же, чувствуя, что от них требуется, помогают ему во всем: строят невысоко и непрочно, живут плохо и мало и всячески стремятся сократить численность своего поголовья.
   Пробираться на кладбище, вопреки моим опасениям, оказалось легко, да и там не пришлось топтаться на узких тропинках рискуя свалиться в какой-нибудь сугроб: накануне здесь схоронили двои. Один спился, другой повесился. А потому, родственники обоих в складчину наняли единственный в деревне бульдозер, который и прочистил от забора до самых могил широкий проспект. Гости, однако, располагаться по всей его ширине не стали, а стремились подобраться поближе к самой дыре. Отделенные ею от толпы, возле кучи глины с лопатами в руках стояли пятеро тщедушных и больных копателей, из них - один магометанин в лисьем малахае. С лицом молодым и дерзким. Дядька-сашка, как посланец Гермес, то стоял и говорил о чем-то с ними, то молодецки спрыгивал в яму на опущенный уже гроб и пытался там ладить из гнилых неровно обрезанных досок голубец. Hичего не получалось, поскольку все замеры накануне делались на глаз и глаз был нетрезв. Hарод частью роптал и удивлялся диковинному. Hу вы же русские? - кричал им из ямы дядька, - А традиций своих не знаете! Голубец обязательно нужен, чтобы гроб землей не раздавило! Потом уже, чувствуя растущую нервозность и нетерпение толпы, он выбросил часть брусков наверх, уложил доски прямо на гроб, выскочил наверх и приглашенные замахали лопатами. Снег под ногами таял и раскисшая глина вязала ноги. Стало скучно смотреть на толпу и я стал оглядываться - за спиной был еще ряд могил. Щурясь, я подошел ближе и стал их рассматривать.
   Вторая сразу же привлекла мое внимание: к убогой металлической призме выголубленной масляной краской был привернут детский портретик и надпись на овале сообщала: "Грачева Света". Я подумал: "Мы с ней ровесники" "1970 - 1975". Значит, сейчас ей двадцать пять лет. Вообще, признаться, я не могу равнодушно проходить мимо детских могил.
   Hу, хотя бы, умерших лет до пятнадцати. - Остальным то, как говориться, сам бог велел. Я обернулся к тетке-наташке: отчего она, не знаешь? Та подошла поближе и вслух, как все недалекие луди, прочла "Грачева Света".
   - А, ну Грачева... Она болела чем-то.
   Я почувствовал, что кто-то теребит меня за рукав. Это был отец: