– Штефан, расскажи-ка нам снова о юношеском общежитии, в котором ты жил. Ну, знаешь, о том, что в лесах Бургундии.
   На секунду Штефан замер от ужаса. Как мог его отец, до сих пор безупречно направлявший ход вечера, допустить столь очевидную оплошность? История, на которую он намекнул, содержала постоянные ссылки на устройство уборных в общежитии и явно не годилась для ушей матери. Пока он колебался, отец ему подмигнул, словно желая сказать: «Давай-давай, поверь мне, все будет как надо. История ей понравится, тебя ждет успех». Штефана терзали самые мрачные сомнения, однако его вера в отца была так велика, что заставила его пуститься на риск. Впрочем, не успел он начать, как его пронзила мысль, что этому пока что баснословно удачному вечеру суждено вот-вот рассыпаться в прах. Тем не менее, подстрекаемый гоготанием отца, Штефан продолжал рассказ – и вскоре с изумлением услышал откровенный смех матери. Взглянув через стол, он увидел, как она от смеха беспомощно трясет головой. К концу рассказа, утонувшего в общем хохоте, Штефан поймал нежный взгляд, брошенный матерью на отца. Это был беглый взгляд, но сомневаться в нем не приходилось. Управляющий отелем, хотя его собственные глаза и заливали слезы, также не упустил этот взгляд и, обратившись к сыну, снова ему подмигнул – на сей раз с видом торжества. Тут молодой человек почувствовал, что в груди у него поднимается могучая волна. Но не успел он разобраться в своих ощущениях, как отец обратился к нему:
   – Послушай, Штефан, перед сладким нам нужно отдохнуть. Почему бы тебе что-нибудь не сыграть для матери в день ее рождения? – С этими словами управляющий отелем махнул рукой в сторону пианино, стоявшего у стены.
   Этот жест – небрежный взмах рукой в сторону инструмента, стоявшего в обеденном зале, – вспоминался потом Штефану снова и снова на протяжении лет. И всякий раз при воспоминании он вновь испытывал тошнотворный холодок, который пробежал тогда по его телу. Сначала он в недоумении взглянул на отца, но тот по-прежнему довольно улыбался, показывая рукой на пианино.
   – Давай, Штефан. Что-нибудь такое по вкусу твоей матери. Быть может, немного Баха. Или что-нибудь современное. Например, Казана. Или Маллери.
   Молодой человек, с усилием повернув голову в сторону матери, которая ему улыбалась, увидел преображенные смехом черты. Обращаясь скорее к управляющему отелем, нежели к Штефану, она произнесла:
   – Да, дорогой, я думаю, Маллери подойдет лучше всего. Это будет великолепно.
   – Давай же, Штефан! – жизнерадостно повторил управляющий отелем. – В конце концов, сегодня у твоей матери день рождения. Не разочаровывай ее.
   В голове у Штефана мелькнула мысль – правда, ее он отверг тотчас же – мысль, что родители составили против него заговор. Судя по тому, как они на него смотрели – всем видом выражая горделивое предвкушение, – можно было с уверенностью заключить, что в их памяти не сохранилось и следа от тягостной истории, связанной с его игрой на фортепиано. Во всяком случае, вырвавшийся было у Штефана слабый возглас протеста замер у него на губах, и он поднялся с места так, словно это делал за него кто-то другой.
   Пианино стояло вплотную к стене; усевшись за него, Штефан мог видеть боковым зрением, что родители, положив локти на стол, слегка склонились друг к дружке. Обернувшись, он устремил взгляд прямо на них, сознавая, что прошлый раз ему хотелось видеть их именно в такой позе – сидящими вместе, будто их сблизило ничем не омраченное счастье. Потом Штефан вновь повернулся к клавиатуре, подавленный ощущением близящегося неизбежного провала вечера. Любопытным образом, он отдавал себе отчет в том, что больше ничуть не удивлен последним оборотом событий и что, в сущности, он постоянно ждал этого и испытывал теперь только чувство облегчения.
   Еще несколько секунд Штефан просидел над клавишами неподвижно, отчаянно борясь с действием вина и восстанавливая в памяти пьесу, которую собирался сыграть. На один миг в головокружительной перспективе – вечер и без того изобиловал чудесами – ему представилось, что его игра превзойдет все ожидания и в конце он услышит аплодисменты родителей, увидит, что они улыбаются и обмениваются влюбленными взглядами. Но стоило только прозвучать первому такту «Эпициклоиды» Маллери, как Штефан отчетливо осознал полнейшую невозможность подобного оборота событий.
   Тем не менее он продолжал играть. Довольно долго – на протяжении почти всей первой части – фигуры, которые он видел боковым зрением, сидели не шелохнувшись. Потом мать слегка откинулась в кресле и оперлась подбородком на руку. Спустя еще несколько тактов отец отвел глаза от Штефана, сложил руки на коленях и наклонил голову, словно старательно изучая пятно на столе.
   Исполнение между тем длилось и длилось, и хотя юноша не раз испытывал соблазн прекратить игру, внезапная остановка казалась ему ужаснее всего. Он продолжал играть и, дойдя до конца, минуты две молча просидел над клавиатурой, прежде чем набрался смелости обернуться и посмотреть, что ожидает его за спиной.
   Родители на него не смотрели. Отец опустил голову так низко, что лоб едва-едва не касался столешницы. Мать устремила взгляд в сторону с ледяным выражением, которое так хорошо бьшо знакомо Штефану и которое, сколь ни удивительно, до этого момента на лице у нее не появлялось.
   Штефану достаточно было мгновения, чтобы оценить ситуацию. Он поднялся с места и торопливо вернулся за стол, словно поспешностью можно было аннулировать те минуты, когда он отсутствовал. Некоторое время все трое сидели молча. Наконец мать встала из-за стола со словами:
   – Вечер прошел очень мило. Спасибо вам обоим. Но я так устала – и, пожалуй, мне лучше лечь в постель.
   Поначалу управляющий отелем, казалось, ничего не слышал. Но когда мать Штефана двинулась к дверям, он вскинул голову и тихо произнес:
   – Дорогая, а торт? Торт. Торт… совершенно особенный.
   – Ты очень любезен, но, право же, и так было много всего. Мне нужно немного поспать.
   – Конечно-конечно. – Управляющий отелем с отрешенным видом вновь уперся глазами в столешницу. Но не успела еще мать Штефана перешагнуть порог, как он внезапно выпрямился и почти что выкрикнул:
   – Дорогая, хотя бы подойди и взгляни на этот торт. Только взгляни. Говорю тебе, это что-то необыкновенное.
   Помедлив, мать Штефана ответила:
   – Ну хорошо. Покажи его мне, но побыстрее. Мне просто необходимо уснуть. Возможно, это от вина, но я страшно устала.
   Услышав это, управляющий отелем вскочил на ноги и через минуту уже провожал жену из обеденного зала.
   Юноша прислушался к шагам родителей: оба они направились на кухню, затем – не долее чем через минуту – вернулись в коридор и поднялись по лестнице наверх. Штефан по-прежнему оставался за столом. Сверху доносились различные звуки, однако голосов не было слышно. В конце концов Штефану пришло в голову, что лучше всего для него будет, если он попросту отправится в машине сквозь ночь к себе в берлогу. Его присутствие за завтраком вряд ли поможет отцу в кропотливых, нелегких стараниях восстановить у матери доброе расположение духа.
   Штефан покинул обеденный зал, намереваясь выскользнуть из дома незамеченным, однако в холле столкнулся с отцом, спускавшимся по лестнице. Управляющий отелем приложил палец к губам:
   – Нужно соблюдать тишину. Твоя мать только что легла в постель.
   Штефан сообщил отцу о своем желании вернуться в Гейдельберг, на что тот ответил:
   – Жаль. Мы с твоей матерью надеялись, что ты сможешь пробыть дольше. Но ты говоришь, что утром у тебя лекции. Я все объясню твоей матери, она наверняка поймет.
   – А мама… – замялся Штефан. – Надеюсь, ей понравился вечер.
   Отец Штефана улыбнулся, но Штефан заметил, как за короткий миг до этого по лицу его пробежала тень глубокого отчаяния.
   – О да. Знаю, что понравилось. Да. Она была так рада, что ты сумел сделать перерыв в своих занятиях и приехать. Правда, она надеялась, что ты пробудешь еще несколько дней, но не огорчайся. Я ей все объясню.
   Проезжая тем вечером по пустынным дорогам, Штефан перебирал в памяти все малейшие подробности вечера – это суждено ему было делать снова и снова все последующие годы. Со временем боль, которую он испытывал всякий раз при этом воспоминании, постепенно затихла, но теперь неуклонное приближение четверга возвратило многие из прежних страхов, заставляя его опять перенестись на несколько лет назад, в прошлое, в тот мучительный вечер.
   Мне стало жаль юношу, и я нарушил молчание:
   – Я понимаю, это не мое дело, и надеюсь, мои слова не прозвучат грубо, но все же я думаю, что ваши родители несправедливо отнеслись к вашему исполнению. Мой вам совет: постарайтесь, чтобы игра доставляла вам как можно больше радости, – и, независимо от родителей, получайте от нее удовлетворение, насыщайте ее смыслом.
   Штефан ненадолго задумался, потом ответил:
   – Я благодарен вам, мистер Райдер, что вы задумались над моим положением – и так далее. Но на деле – если уж говорить прямо – мне кажется, вам не все до конца ясно. Я понимаю, что человеку со стороны поведение моей матери в тот вечер может показаться… э-э, ну, скажем, не совсем осмотрительным. Но такая оценка несправедлива – и, право, мне бы очень не хотелось, чтобы у вас сложилось подобное впечатление. Видите ли, тут нужно учитывать все. С четырех лет игре на фортепиано меня обучала миссис Тилковски. У меня нет ни малейших оснований полагать, будто это может иметь для вас какое-то значение, мистер Райдер, однако вам необходимо учесть, что миссис Тилковски в нашем городе глубоко почитают: она не из разряда обыкновенных учителей музыки. Ее услуги не продаются, как это водится, – хотя, разумеется, она и принимает плату, наряду с прочими. Иными словами, к своей профессии она относится в высшей степени серьезно и берет в ученики только детей художнической и интеллектуальной элиты города. К примеру, Пауло Розарио, художник-сюрреалист, некоторое время жил у нас – и миссис Тилковски обучала обеих его дочерей. И детей профессора Дигельмана. Племянниц графини. Она крайне тщательно отбирает себе учеников, поэтому согласитесь, мне повезло к ней попасть – особенно в ту пору, когда отец еще не занимал того положения в обществе, какое он занимает сейчас. Но я считаю, мои родители и раньше ничуть не меньше были преданы искусству. Ребенком я постоянно слышал их разговоры о художниках и музыкантах и о том, как важно таких людей поддерживать. Теперь мать почти не выходит из дома, а прежде она была куда как легка на подъем. Если город посещал с гастролями какой-нибудь музыкант или, предположим, оркестр, она всегда стремилась оказать им помощь. Не только присутствовала на выступлении, но и неизменно по окончании концерта отправлялась за кулисы – подбодрить артистов и кое-что ненавязчиво им посоветовать. Она часто приглашала музыкантов к себе или предлагала показать им город. Обычно плотное расписание не оставляло им и минуты свободной, однако, судя хотя бы по собственному опыту, вам нетрудно оценить, насколько такие приглашения поднимают дух у любого концертанта. Что касается отца, то он всегда был чрезвычайно занят, но, помнится, и он, как правило, старался изо всех сил. Если устраивался прием в честь какой-нибудь заезжей знаменитости, отец непременно сопровождал на него мать, несмотря на любую занятость, лишь бы тоже приветствовать гостя. Так что, мистер Райдер, насколько я помню, мои родители были очень развитыми людьми, понимавшими важность искусства для общества, и я не сомневаюсь, что именно поэтому миссис Тилковски в конце концов согласилась записать меня в свои ученики. Теперь мне понятно, что для родителей в то время это был подлинный триумф – особенно для матери, которая взяла на себя все хлопоты. И вот я стал посещать уроки у миссис Тилковски вместе с детьми мистера Розарио и профессора Дигельмана! Родителей распирало от гордости. Первые два-три года все шло очень успешно, в самом деле успешно, – настолько, что миссис Тилковски однажды назвала меня одним из самых многообещающих учеников из тех, что у нее когда-либо были. Все складывалось очень хорошо, пока… пока мне не исполнилось десять лет.
   Юноша внезапно умолк – возможно, сожалея, что слишком разговорился. Но я видел, что внутри он борется с собой, желая продолжить свои откровения, и потому спросил:
   – Что случилось, когда вам исполнилось десять?
   – Мне стыдно признаться, а больше всего вам, мистер Райдер. Но когда мне исполнилось десять, я попросту прекратил упражняться. Я появлялся у миссис Тилковски, ни разу не коснувшись клавиш. Она спрашивала меня о причинах, однако я упорно молчал. Есть от чего смутиться: я говорю словно о совсем другом человеке, да я и хотел бы, чтобы каким-то чудом это был не я. Но такова правда, ничего не поделаешь: уж так я себя вел. Спустя сколько-то недель миссис Тилковски не оставалось ничего иного, как уведомить моих родителей, что, если положение не изменится, она будет вынуждена от меня отказаться. Позднее я выяснил, что мать вышла из себя и накричала на миссис Тилковски. Во всяком случае, кончилось все довольно скверно.
   – И после этого вы пошли к другому учителю?
   – Да, к мисс Хенце, которая была вовсе не так уж плоха. Но совсем не то, что миссис Тилковски. Я по-прежнему не практиковался, однако мисс Хенце не отличалась строгостью. Когда мне исполнилось двенадцать, все переменилось. Что именно случилось – объяснить трудно, это может прозвучать немного странно. Однажды днем я просто сидел дома в кресле. Было очень солнечно; я, помнится, читал футбольный журнал – и тут в комнате появился отец. Помню, на нем был серый жилет, рукава рубашки были закатаны, он стоял посередине и выглядывал из окна в сад. Я знал, что мать там, сидит на скамейке, которую в такие дни мы ставили под фруктовыми деревьями, и я ждал, что отец выйдет и тоже сядет рядом с ней. Но он продолжал стоять. Он стоял ко мне спиной, так что я не мог видеть его лица, но сколько я ни вскидывал на него глаза, я видел только, что он смотрит из окна в сад, где была мать. И вот, когда я взглянул на отца в третий или четвертый раз, а он все не сходил со своего места, меня вдруг осенило. То есть именно тогда во мне зародилось понимание. Понимание того, что мои родители уже месяцами почти не разговаривают друг с другом. Это очень странно, но я только тогда вдруг уяснил, что они практически вообще не разговаривают друг с другом. Странно, что я не замечал этого раньше, но я действительно не замечал – вплоть до этого самого момента. Теперь же я видел все совершенно ясно. Мне разом припомнилось множество различных примеров, когда мать и отец могли бы что-то сказать друг другу, но не делали этого. Я не имею в виду, что они постоянно безмолвствовали. Однако между ними наступило охлаждение, а я до сих пор не замечал этого. Могу признаться вам, мистер Райдер. это было очень странное чувство, это внезапное понимание. И почти в ту же минуту мне в голову пришла и другая ужасная мысль – что эта перемена началась, должно быть, тогда, когда я расстался с миссис Тилковски. Я не мог быть вполне уверен в этом – протекло уже немало времени, но как только я об этом задумался, меня охватило твердое убеждение, что все это началось именно в ту пору. Не могу вспомнить сейчас, спустился тогда отец в сад или нет. Я промолчал, притворившись, будто не отрываюсь от футбольного журнала, но потом поднялся к себе в комнату, лег ничком на постель и обдумал все заново. Именно после этого случая я и возобновил усиленные занятия. Я принялся упражняться самым усердным образом и, по-видимому, сделал значительные успехи, так как спустя несколько месяцев мать отправилась к миссис Тилковски с просьбой взять меня к себе обратно в ученики. Теперь мне понятно, каким унижением это должно было быть для матери, которая в прошлый раз накричала на миссис Тилковски, а теперь ей, верно, потребовалось долго ее уламывать. Тем не менее результат был налицо: миссис Тилковски согласилась взять меня обратно – и отныне я только и делал, что неустанно упражнялся. Но решающие два года были потеряны. От десяти до двенадцати: вам лучше, чем кому бы то ни было, известно, насколько важны эти два года. Поверьте, мистер Райдер, я старался наверстать упущенное, делал все от меня зависящее, но на самом деле было уже слишком поздно. Даже сейчас я частенько останавливаюсь и спрашиваю себя: «О чем же я, черт побери, думал?» Чего бы только я не отдал, лишь бы вернуть эти годы! Однако мне сдается, мои родители не вполне понимали, насколько пагубным окажется пропуск этих двух лет. Видимо, они полагали, что раз я вернулся к миссис Тилковски, мое прилежание перевесит. Знаю, миссис Тилковски пыталась втолковать им обратное – и неоднократно, но любовь ко мне и гордость за меня распирали их настолько, что они не принимали в расчет реальное положение вещей. Не один год они думали, будто я успешно продвигаюсь вперед – при моей-то одаренности. Только когда мне исполнилось семнадцать, им кое-что стало ясно по-настоящему. В те дни проводился фортепианный конкурс на приз Юргена Флеминга: его организовывал для подающей надежды городской молодежи Институт гражданских искусств. Конкурс пользовался определенным весом, хотя ныне и закрыт за недостатком средств. Когда мне было семнадцать, мои родители решили, что я должен в нем участвовать, и мать даже разузнавала, какие нужно предпринять предварительные шаги. Вот тогда родители и уяснили впервые, насколько мой уровень недостаточен. Они очень внимательно прислушивались к моей игре – чуть ли не впервые они действительно меня слушали – и осознали, что я в качестве участника испытаю только одно унижение и навлеку на семью позор. Мне, невзирая ни на что, все же очень хотелось принять в конкурсе участие, но родители заключили, что это слишком сильно подорвет мою уверенность в себе. Как я уже говорил, они впервые заметили, насколько слабо я играю. До тех пор возлагавшиеся на меня большие надежды (и, наверное, любовь ко мне) исключали объективный взгляд. Теперь они впервые приняли в расчет, какой громадный урон нанесли мне пропущенные два года. Вполне естественно, родители были страшно разочарованы. Мать в особенности сосредоточилась на идее, что все было ни к чему, все затраченные ею усилия пошли насмарку, все годы под началом миссис Тилковски пропали зря – и напрасно она ходила умолять ее вновь взять меня к себе в ученики: теперь она воспринимала всю эту историю как чудовищную растрату сил. Мать впала в депрессию и мало выходила из дома, перестала посещать концерты и приемы. Отец, наоборот, всегда сохранял какую-то веру в меня. Да, это свойственная ему черта. Он всегда надеется – до самого конца. Неизменно, каждый год или около того, он просит меня ему сыграть – и всякий раз я вижу, что он полон веры в меня; я догадываюсь, что он думает: «Ну, уж теперь-то, теперь-то все будет иначе». Но стоит мне закончить и взглянуть на него, я понимаю, что он снова огорчен. Конечно, он изо всех сил старается это скрыть, но я вижу его насквозь. Однако от надежды он никогда не отказывался, а это многое для меня значило.
   Мы проносились сейчас по широкой авеню, застроенной высокими административными зданиями. Порой по сторонам мелькали аккуратно припаркованные автомобили, однако на расстоянии многих миль наш был, кажется, единственным на ходу.
   – Идея вашего выступления в четверг, – спросил я, – принадлежит вашему отцу?
   – Да. Вот какова его вера! Впервые он предложил мне это полгода тому назад. Он не слышал моей игры уже почти два года, но демонстрирует истинную уверенность во мне. Разумеется, он оставил за мной свободу сказать «нет», но я был так тронут его верой в меня, даже после всех недавних разочарований… И потому сказал: «Да, я готов».
   – Отважно с вашей стороны. Очень надеюсь, что решение окажется правильным.
   – В общем-то, мистер Райдер, я дал согласие потому, что – пусть это нескромно – мне кажется, недавно я кое-чего добился. Возможно, вы знаете, о чем я говорю, это довольно трудно объяснить. В голове у меня что-то всегда мешало продвижению вперед – какое-то подобие плотины, которую теперь внезапно прорвало и открыло путь новому духовному потоку. Я не могу обрисовать это точнее, но дело в том, что сейчас моя игра гораздо лучше той, которую в последний раз слышал отец. Видите ли, когда он спросил, хочу ли я играть в четверг вечером, я, несмотря на растерянность, сказал «да». Откажись я – это было бы нечестно по отношению к нему после всех тех надежд, которые он на меня возлагал. Это не означает, что за выступление я спокоен. Я усердно работал над пьесой, но признаюсь что мне не по себе. Однако понимаю, что у меня отличный шанс удивить родителей. Во всяком случае, об этом я всегда мечтал. Даже когда играл хуже некуда. Я мечтал о том, что провожу целые месяцы где-то взаперти, неустанно совершенствуясь. Родители не видят меня чуть ли не годами. И вдруг однажды я появляюсь на пороге. Скажем, воскресным днем. Так или иначе, когда отец дома. Я вхожу почти без слов, направляюсь к пианино, поднимаю крышку, начинаю играть. Я еще даже не снял пальто. Я просто играю и играю. Бах, Шопен, Бетховен. Потом обращаюсь к современным пьесам. Гребель, Казан, Маллери. Играю и играю. Родители вошли бы за мной в столовую и смотрели бы на меня в изумлении. Действительность превзошла бы их самые буйные мечты. Потрясенные, они бы уловили, что по мере игры я взбираюсь на все новые и новые высоты. Возвышенные, чуткие адажио. Заразительно огненные бравурные пассажи. Я поднимался бы все выше и выше. Они стояли бы посреди комнаты, отец сжимал бы в руках забытую им газету – оба как громом пораженные. Наконец я завершил бы игру каким-нибудь сногсшибательным финалом, потом повернулся бы к ним – и… но, право, я никогда не мог сказать наверняка, что произошло бы после этого. Однако в фантазии я рисовал себе эту картину лет с тринадцати-четырнадцати. В четверг вечером все случится, наверное, не совсем так, хотя не исключено, что довольно близко к этому. Говорю вам, что-то переменилось – и сейчас я, без сомнения, почти у цели. Ага, мистер Райдер, вот мы и на месте. Думаю, как раз вовремя для журналистов.
   Без транспорта в центре города стояла такая тишина, что я не сразу узнал, где мы находимся. Но ошибки быть не могло: мы приближались к входу в отель.
   – Если не возражаете, – сказал Штефан, – я высажу вас и Бориса здесь. Мне нужно припарковаться позади здания.
   Мальчик выглядел усталым: он так и не поспал. Мы вышли из автомобиля, и я шепнул Борису, чтобы он поблагодарил Штефана, прежде чем мы направимся к крыльцу.

7

   Лампы в вестибюле были притушены – и весь отель, казалось, погрузился в безмолвие. Снова дежурил молодой служащий, с которым я познакомился по прибытии, но сейчас он крепко спал за конторкой. Когда мы приблизились, он вскинул голову и, узнав меня, попытался стряхнуть с себя сон.
   – Добрый вечер, сэр, – бодро произнес он, но уже через минуту им овладела прежняя вялость.
   – Добрый вечер. Мне нужна еще одна комната. Для Бориса. – Я положил руку на плечо мальчика. – Пожалуйста, как можно ближе к моей.
   – Давайте посмотрим, что я могу для вас сделать, мистер Райдер.
   – Собственно говоря, ваш носильщик – Густав – приходится Борису дедушкой. Интересно узнать, он случайно еще не в отеле?
   – О да, Густав живет здесь. У него небольшая комната в мансарде. Но сейчас, думаю, он спит.
   – Быть может, он не станет возражать, если его разбудить? Я знаю, ему захочется увидеть Бориса немедленно.
   Служащий озабоченно взглянул на часы.
   – Что ж, если вам угодно, сэр, – неуверенно сказал он и снял трубку. После короткой паузы на другом конце провода ответили.
   – Густав? Густав, прошу прощения. Это Вальтер. Да-да, простите, что разбудил. Да, я понимаю, ради Бога, простите. Но, пожалуйста, выслушайте меня. Только что появился мистер Райдер. С ним ваш внук.
   Минуту-другую служащий слушал, время от времени кивая. Потом положил трубку и обратился ко мне с улыбкой:
   – Он сейчас придет. Говорит, что обо всем позаботится.
   – Отлично.
   – Мистер Райдер, вы, должно быть, очень утомлены.
   – Да. День выдался трудный. Но, по-моему, мне предстоит еще одна встреча – кажется, с журналистами?
   – Ах да, точно. Они ушли примерно час тому назад. Сказали, что попросят назначить им другое время. Я предложил, чтобы они имели дело непосредственно с мисс Штратман, а вас не беспокоили. Вы и в самом деле, сэр, выглядите очень усталым. Нужно отбросить все заботы и отправиться в постель.
   – Да, это верно. Хмм. Итак, они ушли. Сначала являются раньше времени, потом уходят.
   – Да, сэр, крайне досадно. Но я советую вам, мистер Райдер, прямо сейчас лечь в постель и выспаться. Не надо ни о чем волноваться. Я совершенно уверен, что все уладится.