Навстречу мне вышел мельник Гераго.
   – Хочь гяльди! – поздоровался я с ним по-турецки, делая вид, что не замечаю его удивления.
   – Сафа гяльди! – улыбнулся мельник.
   В этой части Абхазии живут армяне, грузины, греки и абхазцы. Говорят они между собой по-русски и по-турецки.
   Гераго привязал ослика у двери, снял оба мешка и на полусогнутых руках легко внес их внутрь. Я хотел было снять с Арапки седельце, но, подумав, что спина у ослика мокрая и он может простудиться, только ослабил подпруги.
   В мельнице на земляном полу горел костер. В чугунке, стоявшем на огне, грелась вода. Видно, Гераго собирался варить мамалыгу. Подумав о мамалыге, я почувствовал голод и вспомнил о каштанах. Я угостил Гераго и стал грызть сам. Мельник не разгрызал каштаны зубами, а каким-то образом пальцами продавливал кожуру и уже очищенное ядрышко отправлял в рот. Я тоже попробовал незаметно раздавить пальцами кожуру каштана, но мне это не удалось.
   Гераго был малоразговорчивым человеком. Пока мы сидели у костра, он спросил только, как дома.
   Получив ответ, он кивнул и замолчал. Его считали глуховатым, поэтому с ним мало разговаривали, и он сам без нужды не ввязывался в разговор. Я подумал: «Может быть, он вовсе не глухой, а просто на мельнице всегда шумно и поэтому приходится кричать?» Мне захотелось проверить свою догадку, и я тихо сказал:
   – Дядя Гераго…
   Мельник поправлял огонь и, хмурясь от дыма, ворочал дровины.
   – Дядя Гераго! – громче сказал я. Но мельник опять не услышал.
   – Дядя Гераго!
   Мельник поднял голову и сурово посмотрел на меня. Мне стало стыдно и страшно. Но Гераго вдруг улыбнулся и снова опустил голову. Я смотрел на его лицо с покатым лбом и большими бычьими веками под сросшимися бровями, смотрел на его сильные плечи, на огромное колено, туго обтянутое солдатским галифе. Гераго сидел на корточках и раздувал огонь. Когда он приподнимал голову, чтобы набрать воздуху, в его глазах плясали два маленьких костра.
   Мы сидели у огня на тяжелых каштановых чурбаках. Гераго набил трубку, выкатил из костра уголек и, перекатывая его на ладони, вложил в трубку. Потом он стал мешать в чугунке мамалыгу. Лопатка, которой он мешал, казалась в его руке игрушечной, хотя она была обычного размера. Когда Гераго повертывал ее, рукав рубахи задирался и оголял большое запястье. Я тайком сравнил его со своим, собственная рука показалась мне позорно тонкой и худой. Я согнул руку и пощупал мускулы. Это меня немного успокоило: мускулы не слабее.
   Горячую мамалыгу ели с бекмезом, запивая кислым молоком. Бекмез, сваренный из яблочного сока, был густым и пахучим, как мед.
   Наевшись, я удобно уселся на лежанке, привалившись спиной к мешкам с кукурузой. Гераго зачем-то вышел, и жернов стал крутиться быстрее. Мука из-под камня сыпалась теперь чаще, и струйка ее, попадая в отсвет костра, вспыхивала, как золото. Я понял, что мельник пустил больше воды. Чтобы проверить, не слишком ли крупно намолота кукуруза, я сунул руку в ящик и набрал горсть муки. Она была теплая, почти горячая, и смолота как раз так, как надо. Я высыпал ее обратно и побыстрее отряхнул руку.
   Гераго вошел, легко и красиво поднял второй мешок и ссыпал его в бункер.
   «Теперь скоро», – подумал я. Трик-трак-трак-трак, трик-трак-трак-трак…– шумело мельничное колесо. Мне показалось, что этот шум напоминает знакомую песню. Я начал петь ее и слышал, как колесо выбивало тот же мотив. И какую бы песню я ни вспоминал, каждую можно было петь под шум мельничного колеса.
   Было приятно сидеть у огня, смотреть на Гераго, на огонь, на жернов, на летящую из-под него струйку муки. По телу разливалось уютное тепло, думалось обо всем хорошем. Я чувствовал, что люблю Гераго, тетку, своего ослика и всех на свете, и все они тоже меня любят. Еще я думал о том, кем я стану, когда вырасту. Сначала захотелось быть таким же большим и сильным, как Гераго, так же легко и красиво поднимать любые мешки, пускать мельницу то быстрее, то медленнее.
   Потом я подумал, что гораздо лучше стать шофером. Но в конце концов я остановился на том, что лучше всего быть киномехаником: можно самому бесплатно смотреть картины и всем показывать.
   Я вспомнил о киномеханике Валико. Он несколько раз в году приезжал к нам в деревню. Перед тем как показать кинокартину, Валико заходил к кому-нибудь на «хлеб-соль», напивался чачи и картину пускал с опозданием. А то, бывало, и вовсе ложился спать, а вместо него работал моторист. И все же на него никто не обижался, потому что кино в горах – большая редкость. Радовались и тому, что есть. Но Валико вовсе обнаглел. Приехал недавно с передвижкой. Все узнали и пошли к правлению. Собрались во дворе, повесили на стене две простыни, вынесли скамейки. Ждут, ждут, а Валико все нет. И что же? Оказывается, он поехал на самый край деревни, на свадьбу. Хозяин дома решил похвастаться неслыханным пиром, где будут показывать кино. Всю ночь крутили ленту, а между частями произносили тосты и дули из рога вино. Понравившиеся места повторяли по нескольку раз. Свадьба удалась на славу. Зато председатель колхоза рассердился и на следующий день не дал киношникам лошадей.
   – Тащите на себе свое кино, – сказал он.
   Валико тоже рассердился и ответил:
   – Больше ноги моей не будет в этой дыре! Я план и так выполняю.
   С тех пор в деревне не видели ни одной картины.
   …Когда вся кукуруза смололась, Гераго схватил оба мешка, теперь плотно набитые мукой, и вышел из мельницы. Он быстро затянул подпруги и навьючил Арапку. Я заметил, что ослик не пытался надуть живот, когда Гераго стягивал ему подпруги. А когда прилаживал мешки, он даже пригнулся – видно, побаивался огромного мельника.
   – Поспеши, – сказал на прощание Гераго. – Как бы ночь не застала в пути.
   Я быстро шел по тропинке, а ослик шагал впереди, аккуратно постукивая копытами и поскрипывая поклажей. Я ставил ноги, используя каждую рытвину, каждый камень. Это облегчает крутой подъем, получается, как будто поднимаешься по лестнице. Я думал о том, как завтра в школе расскажу, что сам ходил на мельницу. Потом я вспомнил, что скоро праздники и все соберутся на школьном дворе. Взрослые ребята будут бороться, толкать камень и играть в футбол. Надо поторопить тетю, чтобы скорее сшила новую красную рубаху, а то откладывает каждый день. Новую рубашку приятно надевать, но только первый раз как-то неудобно. Она стыдно красивая и совсем чистая, и все ее замечают.
   А все-таки приятно.
   Когда я одолел самый крутой подъем, солнце уже зашло за гору, но все еще золотило вершину самых далеких хребтов.
   Здесь, наверху, дул свежий задумчивый ветерок.
   Остановились отдохнуть. Передохнув, ослик пошел быстрее, и я теперь едва поспевал за ним. Арапка знал: чем быстрее он придет домой, тем раньше освободится от поклажи. К тому же он побаивался темноты. В роще, куда мы теперь вошли, было уже совсем темно. Едва белела тропа, кусты таинственно шуршали, и порой казалось, что сзади кто-то крадется. Я быстро оглядывался, но тот, кто крался, всегда успевал отскочить за дерево.
   Недалеко от дома из темноты вынырнул качающийся фонарь. Это дядя шел навстречу. Когда мы с Арапкой подошли, он уступил дорогу и пропустил вперед.
   – Как там Гераго? – спросил дядя.
   – Все хорошо, – ответил я.
   Когда вошли во двор, навстречу с лаем бросилась собака, но, узнав своих, радостно завизжала и стала прыгать и кружиться вокруг меня и Арапки. Я привязал ослика к решетке веранды и вошел в дом. Тетя, стоявшая у дверей, поцеловала меня и сказала:
   – А я тут извелась, думала, что-нибудь случилось с тобой.
   – А что могло случиться? – сказал я и отстранился от ее ласки.
   Я присел у огня и вытянул ноги. От усталости они сладко ныли, и было чудесно сидеть вот так у огня, не двигаясь, и знать, что больше никуда не надо идти. Я слышал, как дядя вошел во двор, хлопнув калиткой. Подошел к дому, повесил фонарь, снял мешки и поставил их на скамью, стоявшую на веранде. Потом прикрикнул на ослика, чтобы он стоял смирно, стащил седельце и тоже бросил на скамью. Потом тряпкой долго оттирал ему спину от пота, потом отпихнул собаку, вертевшуюся у ног. Она взвыла, но сейчас же залаяла в темноту, чтобы показать, что она не обиделась. Скрипнув дверцей, дядя зашел в кладовку и оттуда принес несколько початков кукурузы. Потом он ушел куда-то, а ослик долго грыз кукурузу, сопя и сочно пережевывая зерна.
   Когда, поужинав, я лег в постель, мне приснилось, что я киномеханик и в клубе сельсовета показываю новую картину. Но как только окончилась первая часть, я почему-то очутился рядом со своим школьным товарищем. Еще по городу. «Это я крутил кино», – сказал я ему. Он улыбнулся и помотал головой: «Ну и врешь же!» По правде сказать, я и сам был смущен тем, что как-то раздвоился. Один я показывал картину, а другой смотрел. И во всем клубе только я один знал, что киномеханик и я – это один человек. Я подошел к киномеханику и, заранее чувствуя, что он меня не признает, сказал: «Ты -это я». Механик нарочно расхохотался, чтобы мне никто не поверил. Но тут неожиданно показался председатель колхоза и закричал на механика: «Ты опять тут?» Тот побледнел и сразу стал похожим на Валико. «Ноги моей здесь не будет!» – сказал он и вышел из клуба…
   Утром, когда я проснулся, первое, что я увидел, – новая красная рубашка висела на спинке моей кровати. Видно, тетка сшила ее ночью, пока я спал.

 
____________________



Мученики сцены


   Однажды к нам в класс пришел старый человек. Он сказал, что он актер нашего городского драматического театра, что зовут его Левкоев Евгений Дмитриевич, что теперь он ведет драмкружок в нашей школе, и сейчас хочет попробовать кое-кого из нашего класса, чтобы посмотреть, годимся мы в артисты или нет.
   Это был крупный, плотный человек с длинной жилистой шеей, чем-то похожий на отяжелевшего, одышливого орла. Выражение лица у него было брюзгливое.
   И вот, значит, он объяснил цель своего прихода в наш класс, а Александра Ивановна назвала несколько мальчиков и девочек, которых можно было попробовать.
   Я попал в их число. Я как-то сразу был уверен, что попаду в их число. Я был от природы довольно громогласен и считал эту особенность даром, хотя еще и не совсем понятного, но примерно такого назначения,
   Все мы прочли по одному стихотворению. Евгении Дмитриевич из всех выбрал меня (что опять же меня не удивило) и велел на следующий день прийти на занятие драмкружка, куда должны были собраться кандидаты в артисты.
   На следующий день в назначенное время я пришел в это помещение, где собралось человек десять или пятнадцать мальчиков и девочек нашего возраста или несколько постарше.
   Евгений Дмитриевич окончил занятие с группой старшеклассников и занялся нами. Он сказал, что нам предстоит подготовить к общегородской олимпиаде постановку по произведению Александра Сергеевича Пушкина «Сказка о попе и о работнике его Балде».
   Для проверки способностей он давал прочесть каждому кусочек сказки. И вот мальчики и девочки стали читать, и многие из них страшно волновались, еще дожидаясь своей очереди, а некоторые из них сучили ногами и даже слегка подпрыгивали.
   Скорее всего, от этого волнения, начиная читать, они путали слова, заикались, а уж о громогласности говорить нечего – громогласностью никто из них не обладал. Вероятно, по этой причине я чувствовал себя спокойно.
   И не только спокойно. Я почему-то был уверен, что роль Балды, конечно, достанется мне, и что Евгений Дмитриевич об этом знает, но чтобы не обижать других приглашенных ребят, он вынужден с ними немного повозиться.
   Удивительно, что, когда кто-нибудь из ребят ошибался в интонации или неправильно произносил слово, я с ничем не оправданным нахальством старался переглянуться с Евгением Дмитриевичем, как переглядывается Посвященный с Посвященным, хотя за всю свою жизнь только один раз был в театре, где мне больше всего понравилась ловко изображенная при помощи световых эффектов мчащаяся машина.
   На мой взгляд Посвященного Евгений Дмитриевич отвечал несколько удивленным, но не отвергающим мою посвященность взглядом. Когда дело дошло до меня, я спокойно прочел заданный кусок. Я читал его с легким утробным гудением, что должно было означать наличие больших голосовых возможностей, которые сдерживаются дисциплиной и скромностью чтеца.
   – Вот ты и будешь Балдой, – клекотнул Евгений Дмитриевич.
   В сущности, я ничего другого не ожидал. Одному мальчику, который был старше меня года на два и читал с довольно ужасным мингрельским акцентом, он сказал:
   – Ты свободен…
   Мне даже стало жалко его. Ведь Евгений Дмитриевич этими словами намекнул, что этот мальчик никуда не годится. Другим он или ничего не говорил, или давал знать, что должен подумать об их судьбе. А этому прямо так и сказал. Кстати, звали его Жора Куркулия.
   – Можно, я просто так побуду? – сказал Жора и улыбнулся жалкой, а главное – совершенно необиженной улыбкой.
   Евгений Дмитриевич пожал плечами и, кажется, в этот же миг забыл о существовании Жоры Куркулия.
   В этот день он распределил роли, и мы стали готовиться к олимпиаде. Репетиции дважды в неделю проходили в этом же помещении. Старшеклассники ставили сценку из какой-то бытовой пьесы, а после них мы начинали разыгрывать свои роли.
   Иногда Евгений Дмитриевич немного задерживался со старшеклассниками, и тогда мы досматривали хвост этой пьески, где гуляка-муж, которого долго уговаривали исправиться сослуживцы и домашние и который как будто бы склонялся на уговоры, вдруг в последнее мгновение хватал гитару (на репетиции он хватал большой треугольник) и, якобы бряцая по струнам, запевал:

 
Я цыганский Байрон,
Я в цыганку влюблен…

 
   – Не «Байрон», а «барон», запомни, – поправлял его Евгений Дмитриевич, но это сути дела не меняло. Из его пения ясно следовало, что он все еще тянется к распутной жизни своих дружков.
   После нескольких занятий я вдруг почувствовал, что роль Балды мне надоела.
   Вообще и раньше мне эта сказка не очень нравилась, а теперь она и вовсе в моих глазах потускнела. Так или иначе, играл я отвратительно. Чем больше мы репетировали, тем больше я чувствовал, что ни на секунду, ни на мгновение не могу ощутить себя Балдой. Какое-то чувство внутри меня, которое оказывалось сильнее сознания необходимости войти в образ, все время с каким-то уличающим презрением к моим фальшивым попыткам (оно, это чувство, так и кричало внутри меня, что все мои попытки фальшивы) отталкивало меня от этого образа.
   Внешне все это, конечно, выливалось в деревянную, скованную игру, которую я пытался прикрыть своей громогласностью.
   Надо сказать, что во время первых репетиций, когда еще только разучивали текст, громогласность и легкость чтения давали мне некоторые преимущества перед остальными ребятами, и я время от времени продолжал переглядываться с Евгением Дмитриевичем взглядом Посвященного. Этот взгляд Посвященного я в первое время ухитрялся распространить даже на постановку старшеклассников, когда мы их заставали за репетицией. Чаще всего этот взгляд вызывал все тот же гуляка-муж, упрямый не только в своем распутстве, но и в искажении своей песенки:

 
Я цыганский Байрон,
Я в цыганку влюблен.

 
   Но потом, когда мы стали по-настоящему разыгрывать свои роли, я все еще пытался громогласностью прикрыть бездарность своего исполнения и, мало того, продолжал бросать на Евгения Дмитриевича уже давно безответные взгляды Посвященного. Он однажды не выдержал и с такой яростью клекотнул на один из моих посвященных взглядов, что я притих и перестал обращать его внимание на чужие недостатки.
   Может быть, чтобы оправдать свою плохую игру, я все больше и больше недостатков замечал в образе проклятого Балды. Например, меня раздражал грубый обман, когда он, вместо того чтобы тащить кобылу, сел на нее и поехал. Казалось, каждый дурак, тем более бес, хотя он и бесенок, мог догадаться об этом. А то, что бесенку пришлось подлезать под кобылу, казалось мне подлым и жестоким. Да и вообще мирные черти, вынужденные платить людям ничем не заслуженный оброк, почему-то были мне приятней и самоуверенного Балды, и жадного попа.
   А между прочим, Жора Куркулия все время приходил на репетиции и уже как-то стал необходим. Он первым бросался отодвигать столы и стулья, чтобы очистить место для сцены, открывал и закрывал окна, иногда бегал за папиросами для Евгения Дмитриевича. Он стал кем-то вроде завхоза нашей маленькой труппы.
   Однажды Евгений Дмитриевич предложил ему роль задних ног лошади. Жора с удовольствием согласился.
   Мы уже играли в костюмах. Лошадь была сделана из какого-то твердого картона, выкрашенного в рыжий цвет. Внутри лошади помещались два мальчика: один спереди, другой сзади. Первый просовывал голову в голову лошади и выглядывал оттуда через глазные дырочки. Голова лошади была на винтах прикреплена к туловищу лошади, так что лошадь довольно легко могла двигать головой, и получалось это естественно, потому что и шея и винты были скрыты под густой гривой.
   Первый мальчик должен был ржать, качать головой я указывать направление всему туловищу, потому что там сзади второй мальчик находился почти в полной темноте. У него была единственная обязанность – оживлять лошадь игрой хвоста, к репице которого изнутри была прикреплена деревянная ручка. Тряхнул ручкой – лошадь тряхнула хвостом. Опустил ручку – лошадь подняла хвост.
   Оба мальчика соответственно играли передние и задние ноги лошади.
   Жора Куркулия получил свою роль после того, как Евгений Дмитриевич несколько раз пытался показать мальчику, играющему задние ноги лошади, как выбивать ногами звук галопирующих копыт. У мальчика никак не получался этот звук. Вернее, когда он вылезал из-под крупа лошади, у него этот звук кое-как получался, а под лошадью получался неправильно.
   – Вот так надо, – вдруг не выдержал Жора Куркулия и без всякого приглашения выскочил и, топоча своими толстенькими ногами, довольно точно изобразил галопирующую лошадь.
   Этот звук, издаваемый ногами Жоры, очень понравился нашему руководителю. Он пытался заставить мальчика, игравшего задние ноги лошади, перенять этот звук, но тот никак не мог его перенять. После каждой его попытки Куркулия уже сам выходил и точным топотаньем изображал галоп. При этом он, подобно чечеточникам, сам прислушивался к мелодии топота и призывал этого мальчика прислушаться и перенять. У мальчика получалось гораздо хуже, и Евгений Дмитриевич поставил Жору на его место.
   На следующей репетиции Куркулия вдруг из-под задней части лошадиного брюха издал радостное ржание, как показалось мне, без какой-либо видимой причины. Но Евгения Дмитриевича это ржание привело в восторг. Он немедленно извлек Куркулия из-под лошади и несколько раз заставил его заржать. Куркулия ржал радостно и нежно. Особенно понравилось Евгению Дмитриевичу, что ржание его кончалось храпцом, и в самом деле очень похожим на звук, которым лошадь заканчивает ржание.
   – Все понимает, чертенок, – повторял Евгений Дмитриевич, с наслаждением слушая Жору.
   Разумеется, он тут же стал требовать от мальчика, игравшего передние ноги лошади, чтобы тот перенял это ржание. После нескольких унылых попыток этого мальчика Евгений Дмитриевич махнул на него рукой и поставил Жору Куркулия на его место, чтобы не получилось, что лошадь ржет противоположной стороной своего туловища. Хотя толстые ноги Куркулия больше подходили к задним ногам, пришлось пожертвовать этим небольшим правдоподобием ради правильного расположения источника ржания.
   Репетиции продолжались. Я продолжал громогласностью, которую с большой натяжкой можно было отнести в счет нахрапистости Балды, прикрывать бездарность и даже недобросовестность своего исполнения.
   Однажды, когда я споткнулся в одном месте, то есть забыл строчку, вдруг лошадь обернулась в мою сторону и сказала с явным мингрельским акцентом:
   – Попляши-ка ты под нашу ба-ля-ляйку!
   Все рассмеялись, а Евгений Дмитриевич сказал:
   – Тебе бы цены не было, Куркулия, если бы ты избавился от акцента…
   Иногда Жора подсказывал и другим ребятам. Видимо, он всю сказку выучил наизусть.
   В один прекрасный день, играя с ребятами нашей улицы в футбол, я вдруг заметил, что со стороны школы к нам бежит Жора Куркулия. Он бежал и на ходу делал какие-то знаки руками, явно имевшие отношение ко мне. Сердце у меня Јкнуло. Я вспомнил, что мне давно пора на репетицию, а я спутал дни недели и считал, что она будет завтра. Куркулия Жора приближался, продолжая выражать руками недоумение по поводу моего отсутствия.
   Было ужасно неприятно видеть все это. Точно так же было однажды, когда я увидел входящую в наш двор и спрашивающую у соседей, где я проживаю, старушенцию из нашей городской библиотеки. Я потерял книгу, взятую в библиотеке, и она меня дважды уведомляла письмами, написанными куриным коготком на каталожном бланке с дырочкой. В этих письмах со свойственным ей ехидством (или мне тогда так казалось?) она уведомляла, что за мной числится такая-то книга, взятая такого-то числа и так далее. Письма эти были сами по себе неприятны, особенно из-за куриного коготка и дырочки в каталожной карточке, которая воспринималась как печать. Я готов был отдать любую книгу из своих за эту потерянную, но необходимость при этом общаться с ней, и рассказывать о потере, и знать, что она ни одному моему слову не поверит, сковывала мою волю.
   И вдруг она появляется в нашем дворе и спрашивает, где я живу. Это было похоже на кошмарный сон, как если бы за мной явилась колдунья из страшной сказки.
   Эту старушенцию мы все не любили. Она всегда ухитрялась всучить тебе не ту книгу, которую ты сам хочешь взять, а ту, которую она хочет тебе дать. Она всегда ядовито высмеивала мои робкие попытки отстаивать собственный вкус. Бывало, чтобы она отстала со своей книгой, скажешь, что ты ее читал, а она заглянет тебе в глаза и спросит:
   – А про что там говорится?
   И ты что-то бубнишь, а очередь ждет, а старушенция, покачивая головой, торжествует, и записывает на тебя опостылевшую книгу, и еще, поджав губы, кивает вслед тебе: мол, сам не понимаешь, какую хорошую книгу ты получил.

 
____________________

 
   Когда мы вошли в комнату для репетиций, Евгения Дмитриевича там не было, и я, надеясь, что все обойдется, стал быстро переодеваться. У меня было такое чувство, словно если я успею надеть лапти, косоворотку и рыжий парик с бородой, то сам я как бы отчасти исчезну, превратившись в Балду. И я в самом деле успел переодеться и даже взял в руку толстую, упрямо негнущуюся противную веревку, при помощи которой Балда якобы мутит чертей. В это время в комнату вошел Евгений Дмитриевич. Он посмотрел на меня, и я как-то притаил свою сущность под личиной Балды. Вид его показался мне не особенно гневным, и у меня мелькнуло: хорошо, что успел переодеться
   – Одевайся, Куркулия, – кивнул он в мою сторону, – а ты будешь на его месте играть лошадь…
   Я выпустил веревку, и она упала, громко стукнув о пол, как бы продолжая отстаивать свою негнущуюся сущность. Я стал раздеваться. И хотя до этого я не испытывал от своей роли никакой радости, я вдруг почувствовал, что глубоко оскорблен и обижен. Обида была так глубока, что мне было стыдно протестовать против роли лошади. Если бы я стал протестовать, всем стало бы ясно, что я очень дорожу ролью Балды, которую у меня отняли.
   А между тем Жора Куркулия стал поспешно одеваться, время от времени удивленно поглядывая на меня: мол, как ты можешь обижаться, если сам же своим поведением довел до этого Евгения Дмитриевича. Каким-то образом его взгляды, направленные на меня одновременно с этим означали и нечто совершенно противоположное: неужели ты и сейчас не обижаешься?!
   Жора Куркулия быстро оделся, подхватил мою негнущуюся веревку, крепко тряхнул ею, как бы пригрозил сделать ее в ближайшее время вполне гнущейся, и предстал перед Евгением Дмитриевичем этаким ловким, подтянутым мужичком.
   – Молодец, – сказал Евгений Дмитриевич.
   «Молодец?! – думал я с язвительным изумлением. – Как же будет он выступать, когда он лошадь называет лЈшадью, а балалайку – баляляйкой?»
   Началась репетиция, и оказалось, что Жора Куркулия прекрасно знает текст, а уж играет явно лучше меня. Правда, произношение у него не улучшилось, но Евгений Дмитриевич так был доволен его игрой, что стал находить достоинства и в его произношении, над которым сам же раньше смеялся.
   – Даже лучше, – сказал он, – Куркулия будет местным, кавказским Балдой.
   А когда Жора стал крутить мою негнущуюся веревку с какой-то похабной деловитостью и верой, что сейчас он этой веревкой раскрутит мозги всем чертям, при этом не переставая прислушиваться своими большими выпуклыми глазами к тому, что происходит якобы на дне, стало ясно – мне с ним не тягаться.
   Я смотрел на него, удивляясь, что в самом деле у него все получается гораздо лучше, чем у меня. Это меня не только не примиряло с ним, но, наоборот, еще больше раздражало и растравляло. «Если бы, – думал я,-выглядывая из отверстия для лошадиных глаз, я бы мог поверить, что все это правда, я бы играл не хуже».
   Не прошло и получаса со времени моего появления на репетиции, а Куркулия уже верхом на мне и своем бывшем напарнике галопировал по комнате. В довершение всего, напарник этот, раньше игравший роль передних ног, теперь запросился на свое старое место, потому что очень быстро выяснилось, что я галопирую и ржу не только хуже Куркулия, но и этого мальчика. После всего, что случилось, я никак не мог бодро галопировать и весело ржать.