Иван Иванович Панаев
Онагр

   Онагр находится ныне особливо в Татарии, откуда он многочисленными стадами заходит к Индии и Персии. Животное сие бегает чрезвычайно прытко, довольствуется негодною для корма других животных травою; от него происходит ручной или домашний осел. Вывоз на племя ослов в Испанию запрещен под смертною казнию.
«Руководство к Естественной истории» Блуменбаха, переведенное географии учителями Петром Наумовым и Андреем Теряевым

Глава I
Утро Онагра. – Любопытный разговор в кондитерской. – Удивительный человек и очаровательная женщина

   Раз, два, три… chasse en avant!…
   Скрипка завизжала. Молодой человек лет двадцати шести, среднего роста, худощавый, с большими глазами навыкате цвета потускневшего олова, с светлыми и редкими волосами до плеч, в плисовом сюртучке, в шелковых полосатых чулках и лакированных башмаках, – выставил правую ногу и двинулся вперед, тряхнув плечами…
   Танцевальный учитель улыбнулся нежно, подошел к своему ученику с грациею, взял его за обе руки, носком своего башмака начал расправлять его ноги и заставил его снова повторить шассе. И скрипка снова завизжала… Стенные часы в комнате молодого человека пробили одиннадцать; скрипка спряталась в футляр, танцевальный учитель сделал три шассе вперед, раскланялся, принял от своего ученика карточный билетик, с достоинством балетного героя, и на цыпочках выскользнул в переднюю.
   – Гришка, завиваться! – закричал молодой человек. Через пять минут Гришка, в засаленном сюртуке, с сережкой в ухе, с гребенкой в масленых волосах и с круглыми щипцами в руке, явился перед барином. Гришка воспитывался в цирюльне на Гороховой, в той самой цирюльне, на окне которой золотыми буквами начертано: «Зало для стришки и завифки волос цена 20 ко. се. И выбрить».
   Барин развалился на стул перед зеркалом, замурлыкал что-то из «Фенеллы», закинул назад растрепанную голову, и Гришка приступил к своей должности. Три раза охлаждались и три раза раскалялись щипцы; голова барина покрывалась завитками; барин только изредка поморщивался и вскрикивал: «Больно, болван!»
   По окончании завивки Гришка отворотил бесконечные рукава сюртука своего, подшитые посконной холстиной, растер на грязных ладонях пятирублевую помаду violette и принялся отделывать голову барина.
   – Гришка! помадь пожирнее, да виски фиксатуаром натри, – говорил барин.
   Весь в завитках, смотрясь в зеркало и прищуриваясь, барин начал прохаживаться в своем кабинете между стульев и пощелкивать языком.
   Комната эта не большая и не маленькая: ярко-пунцовые занавески на окнах, небольшое зеркало на ножках в виде трюмо, мебель двадцатых годов, но расставленная в современном беспорядке; на стенках соблазнительные картинки, дурно литографированные и еще хуже раскрашенные, в пестрых рамках… Везде торчат чубуки, на полу – табачный пепел, на письменном столе – вторая часть какого-то французского романа.
   Барину наскучило ходить; он зевнул, протянулся на диване и закричал:
   – Гришка!
   Гришка явился.
   – Трубку!
   Барин стал пускать дым кольцами. Это заняло его на несколько минут.
   – Гришка!
   – Чего-с?
   – Тепло сегодня?
   – Средственная погода-с.
   – Я надену пальто с бобровым воротником. Слышишь?
   – Слушаю-с…
   Барин встал с дивана и подошел к окну. Он потянулся и подумал: «Куда бы ехать?» Потом он начал опять щелкать языком:
   – Гришка, афишку!
   В четвертый раз барин принялся перечитывать афишку.
   «Какой бы жилет мне надеть сегодня, – думал барин, – пестрый полосатый или черный с лиловыми разводами? Вчера я надевал желтый с бронзовыми пуговицами…»
   – Гришка! который час?
   – Половина второго-с.
   – Врешь. Может ли быть только половина второго? Барин пошел в залу и сам посмотрел на часы.
   – Черт возьми, в самом деле, еще только половина второго. Гришка!
   – Чего-с?
   – Заложить в санки гнедую. Куда бы съездить?..
   Гришка!
   – Что-с?
   – Послушай, вели лучше запречь саврасую.
   Барин снова подошел к окну и начал барабанить по стеклу пальцами.
   – Гришка, одеваться!..
   И вот барин оделся. Его сюртук превосходно обрисовывает его талию: правда, он немножко узок ему и жмет под мышками, но, говорят, модные сюртуки все таковы; булавка с огромным камнем зашпиливает длинные концы его узорчатого галстука; на бархатном жилете, испещренном шелковыми цветами, висит золотая цепь с змеей, у которой красный глаз под яхонт… Кругом его на десять шагов воздух напитан благоуханием от жасминных духов в соединении с фиалковой помадой. Сверх сюртука он надевает пальто, кончик красного фуляра выпускает из грудного кармана…
   Он два раза проехал от Аничкова моста до Адмиралтейства и приказал остановиться у кондитерской… Он очень доволен собой; только одно ему досадно, что черепаховый лорнет никак не держится в его глазе…
   «Отчего же он у других держится?..» – подумал молодой человек, вбегая на лестницу кондитерской.
   В кондитерских, которые на правой стороне Невского проспекта, проводят время очень весело. Туда господа чиновники из молодых, занимающиеся политикой, оторвавшись от дел, забегают прочитать «Пчелку», залитую шоколадом, и искоса посмотреть на груды слоеных пирожков; там господа офицеры, перевертывая «Инвалид», пьют ликер, затягиваются и гремят шпорами; там скромный негоциант с Васильевского острова, обстриженный под гребенку, лицо бессменное, с изумительным терпением, не развлекаясь ничем, прочитывает от начала до конца неизмеримые столбцы иностранной газеты, выпивает свой обычный стакан кофе и уходит, не удостоив никого взглядом; там много и таких господ, которые осматривают вас с ног до головы и только ищут случая, бог их знает для чего, как бы заговорить с вами, а в ожидании этого случая любуются потолком, расписанным в помпейском вкусе; там есть и такие, которые совершенно на дружеской ноге с содержателями кондитерских, знают все их семейные тайны, называют по именам всех мальчиков, бегающих с подносами, улыбаются Францу, дружески дерут за ухо Карла и кушают пирожки в долг; там бархатные мебели в грязи и в пятнах, зеркала в пыли и в копоти; там бронза без блеска, цветы без запаха, там чад кухонный, смешанный с чадом табачным…
   Войдя в кондитерскую, молодой человек прежде всего посмотрелся в зеркало и поправил свои волосы; потом спросил себе шоколаду, потом сел на стул, придвинул к себе «Journal des Debats», оттолкнул от себя «Санкт-Петербургские ведомости», потом он уж и не знал, что ему делать.
   К счастию, в эту самую минуту в ближайшей комнате послышался резкий свист. Молодой человек приподнялся, чтоб посмотреть, кто свистит.
   Перед ним стоял тоненький, улыбающийся офицер в очках, с белыми эполетами.
   – А, мон-шер! – закричал офицер во все горло, так что все читавшие невольно вздрогнули, – бон-жур… Какое на тебе чудесное пальто! и бобер славный! ты мастер одеваться. Вчера мы всё об тебе говорили с Базилем; он ужасно тебя любит. Какой, братец, славный малый Базиль! Мы с ним третьего дня в Екатерингоф на тройке ездили.
   – На тройке! – возразил молодой человек, – неужто? я на тройке смертельно люблю ездить… Выпьем-ка шоколаду.
   – Гарсон! еще чашку шоколаду, – закричал офицер… – Какие, мон-шер, политические интересные новости… ведь я все французские газеты читаю… Тьера сменили, Гизо всё такие речи говорит… Ну, а ты не был вчера в театре… Ах, как Андреянова протанцевала, мон-шер, сальтарелло с Гридлю – прелесть просто! А-га! да вот и наши театралы собираются.
   Офицер обратился к двум вошедшим: статскому маленького роста, бледному, одетому с изысканной простотой, со сморщенным лицом ребенка в английской болезни, с движениями старой кокетки среднего сословия, – и к офицеру с золотыми эполетами, довольно плотному и румяному.
   – Здравствуйте, господа, – сказали офицер и статский в одно время, один голосом мужественным и твердым, другой немного в нос, протяжно и с какою-то изнеженностию, не совсем понятною в мужчине.
   – Отчего же вы меня причисляете к театралам? – спросил последний, обращаясь к офицеру с серебряными эполетами, – я в театре не бываю так часто и, кажется, не волочусь ни за кем. Мне театры наскучили – я слишком много насмотрелся на парижские и венские театры…
   Говоря это, он растирал рукою грудь, как будто чувствовал боль в груди.
   – Нет-с, да это я не про вас сказал, – отвечал офицер с серебряными эполетами, – я…
   – А! это на наш счет, – перебил офицер с золотыми эполетами, – а! понимаем!..
   – Уж конечно, после парижских театров на здешние смотреть не захочется, – продолжал офицер с серебряными эполетами, – я ведь будущей весною поеду и в Париж, и в Лондон, и в Мадрид, везде: меня на казенный счет посылают; ну а если не пошлют на казенный счет, так я на свой поеду. Что ж! я, слава богу, имею состояние хорошее.
   – Горькой водки и пирожок! – закричал офицер с золотыми эполетами.
   – Сахарной воды! – сказал статский. Мальчик явился с подносами.
   Статский взял стакан с водою, отпил немного, поставил его на стол и посмотрел в лорнет на мальчика.
   – Какой хорошенький мальчик, – прошептал он, поправляя свой шейный платок, – какое у него приятное выражение в глазах!
   – Сядемте, господа, вон к тому столу, – сказал офицер с золотыми эполетами.
   Все уселись у стола.
   – А знаете ли? сегодня «Сильфида», – продолжал он, – сегодня все наши в Большом театре.
   – А ты уж взял себе билет? – спросил офицер с серебряными эполетами.
   – Мне нечего, братец, хлопотать о билете. У нас у всех билеты всегда одни и те же… в первом ряду, с правой стороны. Нам нельзя менять кресла.
   – Гм! сакристи!.. – значительно воскликнул молодой человек в завитках и в пальто – герой этого рассказа, – у вас Большой театр на откупу. Вы там славно распоряжаетесь.
   – Признаюсь вам, господа, – сказал офицер с золотыми эполетами, – я желал бы, чтоб спектакль продолжался с утра до ночи, только, разумеется, балет, а не другая какая пьеса, – мне это не могло бы наскучить: а то от семи до одиннадцати не увидишь, как и время пролетит.
   – Что ж, вы не захотели бы и обедать? – заметил изнеженный статский.
   – Почти что так… разумеется, забежал бы в кондитерскую или трактир перекусить чего-нибудь, да тотчас бы опять направо кругом и назад.
   – Это для меня непонятно, – сказал статский, прихлебывая сахарную воду, – здешние танцовщицы… они, я думаю, совсем необразованны?
   Офицер с золотыми эполетами несколько обиделся и пожал плечами.
   – Позвольте вас спросить, что вы называете образованием? По-моему, образование – это вещь такая… о которой всякий… всякий судит по-своему…
   – То есть, конечно, все почти они премиленькие, – перебил герой рассказа, – но ведь ни одна из них, верно, не говорит по-французски, особенно фигурантки…
   – Фигурантки-то еще поумнее, братец, солисток. Я тебе откровенно скажу, что моя Маша заткнет за пояс всех солисток, сколько их ни есть. Это не девочка, а золото; она почти и не румянится на сцене… У нее чудо какой цвет лица. В «Роберте», в третьем действии, когда они встают из гробов, она уж белится, белится, чтоб казаться бледнее, – нет, кровь у нее так и проступает сквозь белила.
   – Все это хорошо; я сам иногда с удовольствием смотрю на танцовщиц, – продолжал герой рассказа, – соблазнительного в них много; зато уж ничего более. С фигуранткой невозможно думать о возвышенной любви; иное дело женщина в обществе, умная, милая вертушка…тут за ней волочишься, ей во французском кадриле или в мазурке немножко пожмешь руку, у нее глаза тотчас разгораются, она отвечает тем же. С женщинами, я вам скажу, надобно иметь только дерзость – это главное: с дерзостью наверное выиграешь. Ведь я испытал все это…
   Офицер с золотыми эполетами встал со стула, прошелся по комнате и сказал:
   – Актрисы, братец, по-моему, лучше всех ваших светских дам; в актрисах есть что-то такое… особенная какая-то прелесть… К тому же, по-моему, в общество часто выезжать опасно: и сам не заметишь, как очутишься женатым. Я, господа, езжу на балы к ужину: порядочно поужинаешь, поговоришь с приятелями – да и давай бог ноги. Один раз я, однако ж, у Дмитрия Васильевича Бобынина дал промах: только что встали из-за стола, я было за шляпу, а Катерина Ивановна и увидала – и пошла потеха! Я, говорит, не пущу вас, ни за что не пущу, – и начала отнимать у меня шляпу; – вы, говорит, должны танцевать гросфатер, надобно побеситься после ужина… Нечего делать – поневоле пустился в пляс; затона другой день Маша задала мне такую гонку, что до сих пор забыть не могу: она у меня преревнивая. – Кто много в свет выезжает, – сказал офицер с серебряными эполетами, – тому беда быть влюбчивым. Я ужасно влюбчив. И Катерина Ивановна это заметила… В прошедший понедельник она мне сказала: «О, я про вас все знаю!» – и погрозила пальцем…
   – Катерина Ивановна любезная женщина, – прошептал статский, рассматривая с большим вниманием свои бледные и тонкие пальцы.
   – А что, за ней, я думаю, можно приволокнуться? – спросил офицер с серебряными эполетами.
   Герой рассказа проглотил бисквит и подумал: «Ах, и в самом деле! Она очень недурна: такая кругленькая; муж у нее все в карты играет, волосы у него с проседью, одевается он не по моде. Не съездить ли мне сегодня к ним с визитом?..»
   – У Катерины Ивановны, надо отдать ей справедливость, прекрасные плечи, – сказал офицер с золотыми эполетами, – но уж все не то, что у Маши… У Маши все жилки на шее видны, такая нежность!
   – Господа, посмотрите, вон там у окна какой жалкий чиновник сидит, – сказал офицер с серебряными эполетами, – какой смешной народ эти чиновники!
   Офицер начал свистеть и, насмешливо улыбаясь, несколько раз прошелся мимо чиновника, осматривая его с ног до головы…
   Герой рассказа засмеялся.
   – А ты чего смеешься? – сказал офицер с золотыми эполетами, – разве ты не чиновник?
   – Какой же я, мон-шер, чиновник? я и в департамент никогда не езжу, я только числюсь…
   – Четвертый в начале, – сказал статский, – мне пора… – Он закашлялся, допил свою сахарную воду и ушел.
   – Терпеть не могу этого пискуна! – произнес офицер с золотыми эполетами, провожая глазами статского, – с ним как-то и разговоров не находишь. Все ему не нравится, все не по нем…
   – Нет, мон-шер, – заметил герой рассказа, смотрясь в зеркало, – он немножко чудак, но, говорят, везде путешествовал; он здесь везде принят в лучших домах и одевается недурно… Пройдемся-ка по Невскому…
   – Пожалуй, братец.
   – И я пойду с вами! – закричал офицер с серебряными эполетами.
   Дойдя до Адмиралтейской площади, герой рассказа простился с офицерами, сел в сани и поехал к Бобыниным. Дорогой он все мечтал о Катерине Ивановне и окончательно решился волочиться за нею. «С нынешнего же дня приступлю, – думал он, – кто знает, может быть… Ненавижу ухаживать за девицами… Нынче в большом свете все волочатся за дамами, на девиц никто и смотреть не хочет… Я прежде не так хорошо мазурку танцевал… ну, а теперь, после десятого урока, совсем не то… Много значит хорошо танцевать мазурку!»
   Когда он вошел в переднюю к Бобыниным, было без пяти минут четыре часа – в самую пору: в большом свете всегда ездят с визитами в четыре часа.
   – Дома Дмитрий Васильич?
   – Сейчас приехали.
   – А Катерина Ивановна?
   – Дома-с.
   Он сбросил с себя пальто, отряхнулся, натянул на руку желтую перчатку и, приняв вид рассеянный и беззаботный, вошел в залу.
   В зале никого нет. Зала недурная; четыре кадрили сряду могут установиться; паркет прескользкий; зеркала до потолка; на стенах большие портреты хозяина и хозяйки в богатых золоченых рамах…
   И ее портрет!.. Она изображена почти во весь рост, в саду, с открытой грудью, в лиловом платье, с фероньеркой на лбу и в малиновом берете с пером; возле нее двухлетняя дочь, на которую она смотрит с нежностию.
   Молодой человек, в ожидании оригинала, занялся рассматриванием портрета.
   Какое сходство!.. карие глаза так и горят, черные волосы мелкими кудрями вырываются из-под берета и упадают до плеч, – а грудь полная, роскошная, а ротик маленький…
   «Счастливец этот Дмитрий Васильич! Нет, впрочем, что за радость быть мужем? Гораздо приятнее…»
   На этом слове Дмитрий Васильич прервал размышления молодого человека. Он вошел в залу.
   Дмитрий Васильич десять лет перед этим служил в каком-то пехотном полку, кажется, в Моршанске; все его богатство заключалось, кроме мундира и сюртука, в паре сапог, в черешневом коротеньком чубуке да в чемодане из желтой кожи; он считался в полку умным человеком: ему полковой командир всегда протягивал руку и говорил ты с особенною нежностью. Дмитрий Васильич носил очки и читал русские газеты. Дослужившись до капитанского чина, он вышел в отставку и прямо в Петербург. В Петербурге он познакомился прежде всего с начальниками отделения; начальники отделения приняли его прекрасно: с ними он начал играть в вист по десяти рублей роббер; потом перешел к директорам – важный шаг; прошел месяц, им довольны и директоры и жены директорские; прошел другой – он необходимое лицо в директорском висте, а вист по двадцати пяти рублей роббер и больше; прошел третий месяц – директоры мигнули друг другу, указывая на него, посмотрели друг на друга и сказали: «Э-ге!» После этого э-ге его определили на очень выгодное, хоть и невидное место. Года через четыре он женился на генеральской дочке, за которой ничего не взял. Теперь у него есть до миллиона, по уверению многих; у него в квартире дорогие мебели и бронзы; у него щегольские лошади; он дает щегольские вечера и обеды, он ведет большую игру; он важное лицо в Благородном собрании, и ему хочется попасть в Английский клуб; его вы встретите на всех торгах и аукционах; к нему ездит генералитет, с ним под ручку прогуливаются капиталисты. Вы подумаете, взглянув на него, что он генерал, а в самом-то деле он только надворный советник; вы вообразите, что у него по крайней мере Владимир на шее, а у него Анна третьей степени… В задушевном словаре этого человека не много слов. Вот почти все они: купил, перекупил, продал, запродал, обработал; но он любил рассуждать о литературе и политике, о высоком и прекрасном, о суете и ничтожестве жизни. Он действительно очень умный человек!
   – А! – сказал протяжно Дмитрий Васильич молодому человеку, который раскланялся ему очень ловко, нисколько не хуже своего танцевального учителя, выставив, будто нечаянно, свою руку в желтой перчатке.
   Дмитрий Васильич не пожал его руки, а прикоснулся чуть-чуть к его перчатке двумя пальцами.
   – Очень рад вас видеть. Что, получаете ли письма от матушки? Здорова ли она?..
   – Покорно вас благодарю. Она, слава богу, здорова…
   – Что, как вы находите, похож портрет жены?
   – Чрезвычайно.
   – Я писал к вашей матушке, не хочет ли она продать мне свою деревню. Я даю ей хорошую цену. Что ей жить в провинции, право? Она приехала бы к вам, жить бы вместе с вами… Вам, я думаю, скучно без нее?
   Молодой человек расправлял пальцы перчатки.
   – Конечно-с.
   – Катенька! – закричал Дмитрий Васильич, входя в гостиную. – Милости прошу к жене, – продолжал он, обращаясь к молодому человеку.
   – Что, мой дружочек? – послышался откуда-то звучный и томный голос.
   «Точно соловей поет, – подумал молодой человек, – я и не заметил, что у нее такой приятный орган».
   Дмитрий Васильич ушел, герой рассказа остался один.
   Дверь из будуара в гостиную отворилась неслышно. Катерина Ивановна остановилась в дверях и увидела гостя.
   – Ах!.. – Она как будто удивилась и присела…
   – Как ваше здоровье? – спросил у нее молодой человек по-французски, подходя к ней.
   – Я и не узнала вас, – сказала она с приятною улыбкою, сделав два шага вперед и поправляя брильянтовый крестик, который висел у нее на груди. – Где это вы были все время? Вас что-то не видно.
   – Я очень виноват перед вами. Я ездил на охоту с князем… – Он запнулся: в эту минуту, как нарочно, ни одна княжеская фамилия не приходила ему в голову, хоть он всех почти князей, гуляющих по Невскому проспекту, знал в лицо. – Сегодня прекрасная погода… Вы не изволили гулять?
   – Нет. – Она бросилась в кресла с кокетством и небрежно опустила на колени свои руки, разукрашенные богатыми кольцами. – Меня измучили балы. Четыре дня сряду я возвращалась домой в шесть часов утра. Вы не поверите, как это тяжело и скучно!
   Молодой человек сел подле нее.
   – По лицу вашему, однако, незаметно, чтоб вы были утомлены балами. Ваш цвет лица…
   «Начало, кажется, недурно», – подумал он.
   – Ваш цвет лица…
   – Что же мой цвет лица?
   – Так свеж, так…
   – Это комплименты…
   – Я никогда не говорю и не умею говорить комплиментов, я…
   – Катенька! пора обедать, – сказал Дмитрий Васильич, входя и доглядывая на часы. – Вы обедаете с нами?..
   – Нет-с.
   Мододой человек вскочил со стула.
   – Я только хотел узнать о вашем здоровье… мне еще надо заехать в два дома…
   – Да помилуйте! кто же так поздно ездит с визитами? Останьтесь-ка с нами. Кушанье сейчас подадут.
   – Нет-с, я никак не могу… Молодой человек начал раскланиваться.
   – Ну, как хотите! Когда будете писать к матушке, кланяйтесь ей от меня… А что, как идет ваша служба?
   – Ничего, хорошо.
   – Не забывайте нас, – сказала Катерина Ивановна, – Приезжайте к нам когда-нибудь запросто вечером. Я хочу отдохнуть несколько дней дома от шумной жизни…
   «Очаровательная женщина! – подумал молодой человек, выходя в переднюю. – И как она смотрела на меня! И какая у нее ножка!.. Отчего это мне давно не пришло в голову?.. Что ж! все равно, и теперь еще можно… Она обращает на меня особенное внимание… Недурно, черт возьми! Приезжайте запросто вечером! Это много значит, это не всякому говорится; а муж пресмешной! Что за вопросы предлагает: о маменьке, о службе! Разве я мальчик, только что вышедший из школы! И удивляется, что поздно с визитами езжу, – а еще живет в свете! Не в первом же часу делать визиты!.. Хорошо, что я не остался обедать: как можно остаться обедать в сюртуке! В сюртуке только выезжают по утрам, а к обеду надевают фраки…»
   Как истинный онагр, молодой человек превосходно знал все обычаи, переходящие из большого в маленький свет, и ни в каком случае не позволял себе уклоняться от них. С благоговением неизобразимым, с чувством робким и трепетным смотрел он на львов, с которыми ветречался на улицах и в трактирах, и усиливался рабски подражать им во всем.
   Всем и каждому известно, что цари высшего парижского общества, некогда называвшиеся: hommes a bonnes. fortunes, incroyables, dandy, fashionables и так далее, теперь носят страшные имена львов. Всем также известно, что мы, русские, имеем претензию на европейскую внешность, что мы с изумительною быстротою перенимаем все парижские и лондонские странности и прихоти. Вследствие этого у нас были некогда денди и фешенебли, теперь у нас есть и «львы». С санкт-петербургским «львом» вы уже знакомы; но дело не в том. Я не знаю, слышали ль вы очень любопытную новость? Недавно какой-то остроумный господин в Париже изобрел название для тамошних царьков среднего общества. Это название прекрасное и звучное: онагр! Оно было принято парижанами с восторгом и тотчас вошло во всеобщее употребление. Оно – в этом почти нельзя сомневаться – перейдет и к нам, и мы скоро привыкнем к нему, как привыкли к странным прозваниям «львов».
   В Петербурге очень много «онагров», несравненно более, чем «львов».
   Санкт-петербургские «онагры», по-моему, гораздо любопытнее санкт-петербургских «львов». Не знаю, даст ли этот слабый очерк хоть небольшое понятие о том, что такое санкт – петербургский онагр.

Глава II
Деревенские мысли и столичные мечты. – Вечер Онагра

   Онагр от Бобыниных приехал домой, бросился на диван и, полный любовного волнения и таинственных предчувствий, с большим восторгом пропел куплет из какого-то водевиля:
 
И с страстью чистою, сердечной
Я буду век ее любить,
А без любви взаимной, вечной
Я не могу счастливым быть!
 
   Он повторна: «Я не могу счастливым быть!» – и закричал:
   – Гришка!
   – Что-с?
   – Сбегай поскорей в трактир за обедом. (Я что-то проголодался.) Возьми также в погребе бутылку красного вина. (Теперь я без вина решительно не могу обедать. Если бы деньги, всякий день пил бы шампанское. Ах, если бы деньги!..) Ну что ж ты, урод, стоишь?
   – Я забыл вам доложить, – сказал Гришка, почесывая в затылке, – к вам письмо, сударь, с почты принесли.
   – Письмо, а не посылку? от кого же письмо?
   – Не знаю-с; кажется, от маменьки-с.
   – Ну, подай же его да принеси свечку, и пошел за обедом.
   – Пожалуйте деньги-с.
   – Возьми в кошельке, болван; вон кошелек на столе.
   Гришка подал барину письмо и свечу, взял деньги, отложил из них двугривенный в свой карман и ушел. Барин распечатал письмо и прочел:
   «Друг мой бесценный Петенька. Благодарю тебя, мой ангел, за то, что не забываешь меня: три письма твои одно за другим вскоре я получила и целую тебя заочно. Ты знаешь, что у меня не осталось другого сокровища на земле, кроме тебя, после кончины незабвенного моего мужа, потерю которого я и до могилы не забуду. Письма твои единственная моя отрада в жизни. Не жили бы мы в разлуке с тобой, голубчик, если б богу угодно было продлить дни Александра Ермолаича. Он теперь, верно, имел бы генеральский чин и получал бы большие оклады, а я за ним не знала бы никаких хлопот, и все бы жили в Петербурге. И я провела бы старость спокойно! Впрочем, на все воля божия: кому определена смерть, тот непременно умрет. Совесть моя в отношении к тебе, дружочек, спокойна; я пожертвовала для тебя всею моею жизнию. По смерти отца твоего за меня сватались хорошие женихи с чинами и с состоянием: я отказала им с тою целию, чтобы иметь о тебе попечение и сохранить для тебя небольшое именьице, полученное мною в приданое. Сколько лет уже я живу в деревне и забилась в глушь, чтобы скопить тебе хоть немного деньжонок, да неурожаи последних годов уничтожили все мои планы. Нечего делать, надо покориться всемогущей воле и переносить все без ропота…»