Страница:
велевшего арестовать всех англичан, находившихся на материке. Но та мера коснулась в сущности только нескольких отдельных личностей; на этот раз разорение грозит тысячам трудолюбивых и честных семейств, поселившихся во Франции в убеждении, что их приняло в свои недра государство цивилизованное. Что, если Германии вздумается отплатить тем же: французов, поселившихся в Германии, не меньше, чем немцев, живущих во Франции, и обладают они чуть ли не более значительными капиталами. Куда это нас поведет наконец? Уж и без того справедливое негодование немцев возбуждается призывом звероподобных тюркосов{31} на европейскую войну, их жестоким обращением с пленными, ранеными, с врачами, наконец, с сестрами милосердия; а тут еще г-н Поль де Кассаньяк, достойное исчадье своего отца, объявляет, что не хочет давать денег женевскому международному комитету,{32} потому-де что он будет также заботиться о прусских раненых и что это «карикатурное сентиментальничание» – «une sentimentalité grotesque»; хорошо еще, что немцы, имеющие теперь на руках несколько тысяч французских раненых, не придерживаются принципов этого любимца тюильрийского двора, личного друга императора Наполеона, который называет его своим сыном и говорит ему «ты». До чего дошла прыть французов, вы можете судить по следующему. Вчера «Liberté» приводила с похвалою статью некоторого Марка Фурнье в «Paris-Journal».{33} Он требует истребления всех пруссаков и восклицает: «Nous allons donc connaître enfin les voluptés du massacre! Que le sang des Prussiens coule en torrents, en cataractes, avec la divine furie du déluge! Que l’infâme qui ose seulement prononcer le mot de paix, soit aussitôt fusillé comme un chien et jeté à l’égout!»[5] И рядом с этими неслыханными безобразиями и неистовствами – полнейшая неурядица, растерянность, отсутствие всякого административного таланта, не говоря уже о других! Военный министр (маршал Лебеф), уверявший, что всё готово,{34} дававший в том свое честное слово, оказался просто младенцем. Эмиль Оливье исчез, выметенный вон, как негодный сор, вместе с своим министерством, той самой Палатой, которая ползала перед ним; и кем же он заменен? Графом Паликао, человеком до того запятнанной репутации, что другая Палата, еще более преданная правительству, чем нынешняя, отказала ему в дотации, находя, что он уже и так достаточно нагрел руки в Китае! (Он, как известно, командовал французской экспедицией 1860 года).{35} Нельзя сомневаться в том, что при громадных средствах французского народа, при патриотическом энтузиазме, им овладевшем, при мужестве французской армии, конец борьбы еще не близок – да и предсказать с совершенной достоверностью нельзя, каков будет исход этого колоссального столкновения двух рас; но шансы пока на стороне немцев. Они выказали такое обилие разнородных талантов, такую строгую правильность и ясность замысла, такую силу и точность исполнения; численное превосходство их так велико, превосходство материальных средств так очевидно, что вопрос кажется решенным заранее. Но «le dieu de batailles»[6], как выражаются французы, изменчив, и недаром же они сыны и внуки победителей при Иене, Аустерлице, Ваграме!{36} Поживем – увидим. Но уже теперь нельзя не сознаться, что, например, прокламация короля Вильгельма при вступлении во Францию резко отличается благородной гуманностью,{37} простотой и достоинством тона от всех документов, достигающих до нас из противного лагеря; то же можно сказать о прусских бюллетенях, о сообщениях немецких корреспондентов: здесь – трезвая и честная правда; там – какая-то то яростная, то плаксивая фальшь. Этого во всяком случае история не забудет.
Однако довольно. Как только что произойдет замечательное – напишу вам. Здесь всё тихо: первые раненые и больные появились сегодня в нашем госпитале.
И. Т.
Баден-Баден, 28-го августа.
Не буду вам говорить на сей раз о сражениях под Мецом, о движении кронпринца на Париж{38} и т. д. Газеты вам и без меня натолковали об этом довольно… Я намерен обратить ваше внимание на психологический факт, который, на моей по крайней мере памяти, в таких размерах еще не представлялся, а именно о жажде самообольщения, о каком-то опьянении сознательной лжи, о решительном нежелании правды, которые овладели Парижем и Францией в последнее время. Одним раздражением глубоко уязвленного самолюбия объяснить этого нельзя: подобная «трусость» – другого слова нет – трусость взглянуть, как говорится, чёрту в глаза, – указывает в одно и то же время и на Ахиллесову пятку в самом характере народа и служит одним из многочисленных симптомов того нравственного уровня, до которого унизило Францию двадцатилетнее правление второй империи.
«Вот уже две недели, как вы лжете и обманываете народ!» – воскликнул с трибуны честный Гамбетта,{39} и голос его тотчас был заглушён воплями большинства, и Гранье де Кассаньяк заставил малодушного президента прекратить заседание. Французы не хотят знать правду: кстати ж, им под руку подвернулся человек (граф Паликао), который в деле лганья, спокойного, немногословного и невозмутимого, заткнул за пояс всех Мюнхгаузенов{40} и Хлестаковых. Шекспир заставляет принца Генриха сказать Фальстафу, что ничего не может быть противнее старца-шута;{41} но старец-лгун едва ли еще не хуже; а этот старец – Паликао – не может рта разинуть без того, чтоб не солгать. Базэн с главной французской армией заперт в Меце; ему грозят голод, плен, чума… – «Помилуйте, наша армия в превосходнейшем положении, и Базэн вот-вот соединится с Мак-Магоном». – «Но у вас известий от него нет?» – «Тсс! молчите! Нам нужно совершенное безмолвие, чтоб исполнить удивительнейший военный план, и если б я сказал, что́ я знаю, Париж бы тотчас сделал иллюминацию!» – «Да скажите, что́ вы знаете!» – «Ничего я не скажу, а весь кирасирский корпус Бисмарка истреблен!» – «Но бисмаркских кирасиров нет вовсе, и кирасиров вообще не было в сражении!» – «О! я вижу, вы дурной патриот», и т. д. и т. д. И французское общество притворяется, что верит всем этим сказкам. Неужели так должен поступать великий народ, так встречать удары рока? Без самохвальства мы можем сказать: во время Крымской кампании русское общество поступало иначе. Энтузиазм, готовность всем жертвовать – конечно, прекрасные качества; но уменье спокойно сознать беду и сознаться в ней – качество едва ли не высшее. В нем большее ручательство успеха. Неужели достойны «великого народа» – de la grande nation – эти безобразные преследования отдельных, ничем неповинных, но заподозренных личностей? В одном департаменте дошли до того, что убили француза и сожгли его труп потому только, что толпе показалось, что он заступается за Пруссию. «А! мы не можем сладить с немецкими солдатами, так давай бить немецких портных, кучеров, рабочих! Давай клеветать, лгать, что попало, как попало, лишь бы горячо выходило!» Но вот уж поневоле приходится спросить вместе с Фигаро: «Qui trompe-t-on ici?»[7]{42} Сама себя раба бьет, коли нечисто жнет. Французы закрывают глаза, зажимают уши, кричат как дети, а пруссаки уже в Эпернэ,{43} и генерал-губернатор Трошю, единственный дельный, честный и трезвый человек во всей администрации, готовит Париж к выдержанию осады,{44} которая не нынче – завтра начнется…
Я и прежде замечал, что французы менее всего интересуются истиной – c’est le cadet de leurs soucis[8]. В литературе, например, в художестве они очень ценят остроумие, воображение, вкус, изобретательность – особенно остроумие. Но есть ли во всем этом правда? Ба! было бы занятно. Ни один из их писателей не решился сказать им в лицо полной, беззаветной правды, как, например, у нас Гоголь, у англичан Теккерей; именно им как французам, а не как людям вообще. Те редкие сочинения, в которых авторы пытались указать своим согражданам на их коренные недостатки, игнорируются публикой, как, например, «Революция» Э. Кине,{45} и в более скромной сфере – последний роман Флобера.{46} С этим нежеланием знать правду у себя дома соединяется еще большее нежелание, лень узнать, что происходит у других, у соседей. Это неинтересно для француза, да и что может быть интересного у чужих? И притом кому же неизвестно, что французы – «самый ученый, самый передовой народ в свете, представитель цивилизации и сражается за идеи»? В обыкновенное мирное время всё это сходило с рук; но при теперешних грозных обстоятельствах это самомнение, это незнание, этот страх перед истиной, это отвращение к ней – страшными ударами обрушились на самих французов… Но что они еще не отрезвились – доказывают все выше приведенные мною факты. Не отделались они от лжи, и хотя уже не поют Марсельезы (!) под знаменами императора Наполеона{47} (можно ли вообразить большее кощунство), но до выздоровления им далеко… Они еще только начинают сознавать свою болезнь – и через какие еще опыты, тяжелые и горькие, должны они будут пройти!
Однако довольно. Как только что произойдет замечательное – напишу вам. Здесь всё тихо: первые раненые и больные появились сегодня в нашем госпитале.
И. Т.
Баден-Баден, 28-го августа.
Не буду вам говорить на сей раз о сражениях под Мецом, о движении кронпринца на Париж{38} и т. д. Газеты вам и без меня натолковали об этом довольно… Я намерен обратить ваше внимание на психологический факт, который, на моей по крайней мере памяти, в таких размерах еще не представлялся, а именно о жажде самообольщения, о каком-то опьянении сознательной лжи, о решительном нежелании правды, которые овладели Парижем и Францией в последнее время. Одним раздражением глубоко уязвленного самолюбия объяснить этого нельзя: подобная «трусость» – другого слова нет – трусость взглянуть, как говорится, чёрту в глаза, – указывает в одно и то же время и на Ахиллесову пятку в самом характере народа и служит одним из многочисленных симптомов того нравственного уровня, до которого унизило Францию двадцатилетнее правление второй империи.
«Вот уже две недели, как вы лжете и обманываете народ!» – воскликнул с трибуны честный Гамбетта,{39} и голос его тотчас был заглушён воплями большинства, и Гранье де Кассаньяк заставил малодушного президента прекратить заседание. Французы не хотят знать правду: кстати ж, им под руку подвернулся человек (граф Паликао), который в деле лганья, спокойного, немногословного и невозмутимого, заткнул за пояс всех Мюнхгаузенов{40} и Хлестаковых. Шекспир заставляет принца Генриха сказать Фальстафу, что ничего не может быть противнее старца-шута;{41} но старец-лгун едва ли еще не хуже; а этот старец – Паликао – не может рта разинуть без того, чтоб не солгать. Базэн с главной французской армией заперт в Меце; ему грозят голод, плен, чума… – «Помилуйте, наша армия в превосходнейшем положении, и Базэн вот-вот соединится с Мак-Магоном». – «Но у вас известий от него нет?» – «Тсс! молчите! Нам нужно совершенное безмолвие, чтоб исполнить удивительнейший военный план, и если б я сказал, что́ я знаю, Париж бы тотчас сделал иллюминацию!» – «Да скажите, что́ вы знаете!» – «Ничего я не скажу, а весь кирасирский корпус Бисмарка истреблен!» – «Но бисмаркских кирасиров нет вовсе, и кирасиров вообще не было в сражении!» – «О! я вижу, вы дурной патриот», и т. д. и т. д. И французское общество притворяется, что верит всем этим сказкам. Неужели так должен поступать великий народ, так встречать удары рока? Без самохвальства мы можем сказать: во время Крымской кампании русское общество поступало иначе. Энтузиазм, готовность всем жертвовать – конечно, прекрасные качества; но уменье спокойно сознать беду и сознаться в ней – качество едва ли не высшее. В нем большее ручательство успеха. Неужели достойны «великого народа» – de la grande nation – эти безобразные преследования отдельных, ничем неповинных, но заподозренных личностей? В одном департаменте дошли до того, что убили француза и сожгли его труп потому только, что толпе показалось, что он заступается за Пруссию. «А! мы не можем сладить с немецкими солдатами, так давай бить немецких портных, кучеров, рабочих! Давай клеветать, лгать, что попало, как попало, лишь бы горячо выходило!» Но вот уж поневоле приходится спросить вместе с Фигаро: «Qui trompe-t-on ici?»[7]{42} Сама себя раба бьет, коли нечисто жнет. Французы закрывают глаза, зажимают уши, кричат как дети, а пруссаки уже в Эпернэ,{43} и генерал-губернатор Трошю, единственный дельный, честный и трезвый человек во всей администрации, готовит Париж к выдержанию осады,{44} которая не нынче – завтра начнется…
Я и прежде замечал, что французы менее всего интересуются истиной – c’est le cadet de leurs soucis[8]. В литературе, например, в художестве они очень ценят остроумие, воображение, вкус, изобретательность – особенно остроумие. Но есть ли во всем этом правда? Ба! было бы занятно. Ни один из их писателей не решился сказать им в лицо полной, беззаветной правды, как, например, у нас Гоголь, у англичан Теккерей; именно им как французам, а не как людям вообще. Те редкие сочинения, в которых авторы пытались указать своим согражданам на их коренные недостатки, игнорируются публикой, как, например, «Революция» Э. Кине,{45} и в более скромной сфере – последний роман Флобера.{46} С этим нежеланием знать правду у себя дома соединяется еще большее нежелание, лень узнать, что происходит у других, у соседей. Это неинтересно для француза, да и что может быть интересного у чужих? И притом кому же неизвестно, что французы – «самый ученый, самый передовой народ в свете, представитель цивилизации и сражается за идеи»? В обыкновенное мирное время всё это сходило с рук; но при теперешних грозных обстоятельствах это самомнение, это незнание, этот страх перед истиной, это отвращение к ней – страшными ударами обрушились на самих французов… Но что они еще не отрезвились – доказывают все выше приведенные мною факты. Не отделались они от лжи, и хотя уже не поют Марсельезы (!) под знаменами императора Наполеона{47} (можно ли вообразить большее кощунство), но до выздоровления им далеко… Они еще только начинают сознавать свою болезнь – и через какие еще опыты, тяжелые и горькие, должны они будут пройти!
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента